– Ах ты, Господи, – всполошился изобретатель кирзы, – и надо же такому было случиться! И именно сегодня, когда вечер такой хороший. Моя Вера Игнатьевна, небось, уже в панике.
Забыв от расстройства попрощаться, старик двинулся восвояси. Витя, который было замолчал, чтобы не раздувать опасный разговор о водоснабжении, как только старик отошел, вновь принялся канючить:
– Сквалыжный народ. Мне, конечно, нипочем, сами посудите, что я могу сделать. Серега приболел, еще с утра мается, никак не отойдет, Паша в отгуле, и получается – на все про все я один и есть. Весь день, как жмурный бобик, мечусь – то туда, то сюда, уже ум за разум зашел, а понимания у этого народа никакого. Обидно как-то, ведь у меня человечья голова, а не ихняя синагога…
– Ну, ладно, ладно, чего без толку верещать, с твоей головой все ясно, – сказал Иван Федорович. – Пойдем-ка лучше, посмотрим в чем там дело, может, шину наложим или еще чего… Как раз на утро и будет тебе, балаболу, чем голову просветить. Пошли, Жулик!
Витя облегченно вздохнул придал своему складчатому лицу его повседневное выражение – нечто среднее между тупым безразличием идиота и безмятежной отрешенностью великомученика – и мы, все вместе, двинулись через переезд в сторону дачного поселка. Витя семенил сбоку от энергично ковыляющего Ивана Федоровича, Пуся, явно расстроенный лицезрением телячьих вагонов, с угрюмым видом вышагивал на поводке рядом с Валерием Николаевичем. Чуть поодаль трусил осмелевший Жулик, подергивая хвостом и поминутно оглядываясь на Пусю, словно ожидая услышать от него нечто для себя очень важное. Я шел сзади, отвечая на приветствия попадавшихся на пути знакомых, которые с любопытством смотрели на нашу колоритную компанию.
Подойдя к развилке, мы приостановились. Нам с Валерием Николаевичем надо было идти направо, а нашим спутникам, направлявшимся к даче Когана, в другую сторону. Настало время прощаться. Однако чувствовалось, что Иван Федорович еще не выговорился и ищет повод продолжить прерванный разговор. Отпуская короткие, незначащие реплики, он пытался найти верный тон, чтобы вернуться к волнующей его теме. Однако разговор не клеился.
– Ну, что стоишь, как юродивый, – накинулся он вдруг на Витю, – сбегал бы лучше в мастерскую, накладки взял, инструмент. Чем, как ты думаешь, мы трубу будем заделывать, птичьими слюнями?
Витя сделал обиженное лицо и, часто моргая глазами, начал бубнить.
– Вы, Иван Федорович, всегда так. Скажите нормально, я мигом слетаю, а то сразу обзываться да еще при людях – «юродивый». Меня, чтоб вы знали, сам академик Несмеянов, тот, что черную икру изобрел, «химиком-интуитивистом» величает!
– Ишь ты! – притворно изумился Иван Федорович. – Ну, про «химию» это понятно. У тебя, думаю, и на более солидный «отдых» делишек набежит. А вот «интуитивист» – это, брат, что-то особенное. Ты ему, небось, канализацию шибко быстро прочистил? Вот он и расщедрился на похвалы.
– А вот и неправда ваша, Иван Федорович. Я его способу, как правильно аэрозоли потреблять, научил. Берешь, значит балончик, – мечтательно жмурясь, забормотал Витя. – «Клопомор» в нем, или что другое, – неважно. Главное – иметь при себе банку поллитровую и два сырых яйца.
Разбиваешь яйца в банку, но так, чтобы только один белок попал, и протыкаешь снизу балончик. Весь аэрозоль из него прямиком выходит в банку. Тут его надо взбаламутить как следует, чтоб яичные белки весь растворенный в нем яд на себя приняли. Дать всему замесу отстояться, затем слить аккуратненько верхнюю жидкость. Вот, пожалуйста, готово к употреблению!
Причем никаких тебе последствий, потому что произошло э-муль-ги-рование взвеси. Вот так-то! За зря вы, Иван Федорович юродивым, обзываетесь.
– Ты, брат, не обижайся, – примирительным тоном сказал Иван Федорович, – я тебя не меньше академика этого уважаю. Ты бы лучше за инструментом сходил – одна нога здесь, другая там, – а я тут тебя буду ждать.
Витя, вздыхая, ушел.
Снег выпал
И я выпил[21]
Иван Федорович, оглядевшись по сторонам, выбрал себе удобное местечко поблизости у сосны, подошел к ней и прислонился спиной к стволу, чтобы удобней было стоять.
– Не угостите ли папироской? – обратился он вдруг ко мне. – Я человек мало курящий, а вот сейчас что-то потянуло дымку глотнуть, нервы, видать, шалят.
– С удовольствием, только вот папиросы у меня крепкие, «горный воздух»[22].
– Ну, для меня все едино, за компанию можно и «горного воздуха» глотнуть.
Мы закурили. Валерий Силаевич чуть отодвинулся и встал от нас с подветренной стороны, чтобы зловредного дыма не нюхать.
– А ведь согласитесь, что слово «юродивый» вовсе даже не обидное и в народе весьма уважаемое, – задним числом вернулся Иван Федорович к вопросу о Витиной обиде, явно желая таким образом разрядить обстановку, и создать уютную атмосферу для дальнейшей беседы. – Чудаков никчемных у нас очень даже любят. Не правда ли? – и он вопросительно посмотрел сначала на Валерия Николаевича, затем на меня.
Мы оба промолчали. Иван Федорович выпустил из себя ветвистую струйку дыма и, загадочно усмехнувшись, сказал: – Вот я вам, для примера, такую историю расскажу.
И тут мне стало ясно, что возвращение наше под родной кров откладывается на неопределенное время. Нельзя же вот так просто взять и оставить человека одного, когда ему предстоит трубу чинить. Нет, придется-таки здесь с ним торчать, пока этот чудак, Витя, не придет.
Похоже было, что и остальные думали сходным образом.
Пуся, который до этого момента сидел, изредка бросая выжидательный взгляд на Валерия Силаевича, вдруг не то зевнул, не то чему-то улыбнулся в усы, и залег в траве у дороги.
«Все имеет свое назначение, и пребывающий в полном знании понимает, как и где должным образом все использовать», – почему-то пришло мне на ум, и я еще раз взглянул на Пусю. Он, повернув голову, тоже посмотрел на меня широко распахнутыми, чуть остекленевшими с зеленоватым отливом глазами, в которых мелькали лукавые огоньки. Затем, сморгнув, словно подтверждая, что я все правильно понял, хотя сама наша мысль неспособна постичь ни Его, ни Его волю, ни мудрость, он сдвинул створки зрачков, отвернулся и с ленивым интересом стал наблюдать за ужимками здоровенной сороки.
Птица отчаянно долбила клювом кусок уворованного туалетного мыла, пытаясь проникнуть в сердцевину незнакомого ей предмета, чтобы сначала уяснить для себя, что это есть такое, а затем уж по-хозяйски распорядиться с приобретением.
Жулик улегся с ним рядом и тоже внимательно, но с подозрением, настороженно, наблюдал за сорокой, выказывая своим видом готовность, если она – как подлая тварь, захочет обидеть Пусю, растерзать ее немедленно в клочья.
Валерий Силаевич огляделся по сторонам, снял сумку с плеча, вынул из нее старую газету и, разодрав ее на листы, расстелил по стволу поваленной елки.
– Присаживайтесь, – пригласил он, – в ногах правды нет, да и натопались мы сегодня достаточно.
Иван Федорович аккуратно притушил папиросу о ствол сосны, сунул окурок в карман и уселся рядышком со мной.
– Итак, – сказал Иван Федорович, и видно было, что он торопится начать и боится, как бы не прервали его из-за очередного пустяка, – дело это завязалось здесь, в наших краях, лет эдак за десять до войны. Тогда приказ вышел, чтобы все монастыри закрыть, и монахов-бездельников разогнать. Наш Свято-Троицкий монастырь тоже прикрыли, а монахи расползлись по белу свету, кто куда. Один монах, Семеном его звали, здесь, в городе, остался. Прикидывался он блаженным, т. е. дурачком-юродивым, народ его жалел, и жил он себе припеваючи.
Был он ростом довольно высок, но костист и даже тщедушен, бороду же имел густую, черную, почти без седины. В поведении своем, если дело касалось приличий да обходительности, выказывал Семен, словно малое дитя, крайнюю беззаботность. Ничто не считал непристойным. Запросто мог отлить где угодно и, когда желудок его требовал обычного удовлетворения, усесться при всем честном народе на площади и наложить с три короба.
Однако ж дураки наши думали, что делает он это не из озорства, а по безумию своему, и милиция его не трогала. А он, подметив такое к себе отношение, еще круче распоясался. То представлялся хромым, то бежал вприпрыжку, то ползал на заднице, как краб, то спешащему прохожему подставлял подножку, то в новолуние, глядя на небо, падал вдруг и бился на земле, будто припадочный, то в раж входил и что-то непонятное выкрикивал, как бы пророчествуя…
По женской части он особенно любил себя показать. Со всеми местными потаскушками знаком был, на танцы специально ходил, чтоб там плясать с ними да хороводы водить. Но при том водились за ним и добрые дела. Все деньги, что ему перепадали, он обычно бабам-одиночкам подбрасывал, чтобы они птенцов своих могли подкормить. Делал это всегда втихую, не благодетельствовал, а, напротив, норовил при том какое-нибудь паскудство учудить: за задницу бабу ущипнет, по титькам погладит, или, того пуще – под юбку ей лапу свою запустит.
Иногда говорил вдруг какой-нибудь непутевой девке: «Хочешь быть моей подружкой? Я дам тебе десять рублей». Многие, кого он так манил, сразу верили ему, ибо он деньги при себе имел и бумажку давал потрогать. От взявшей деньги он потом требовал клятвы, что она от него не откажется и с другими гулять не будет. Если такая женщина обманывала его, тотчас он в духе своем знал, что она совершила это, отлавливал ее где-нибудь и начинал причитать: «Ты обманула меня! Святая Богородица, Святая Богородица, накажи ее!»
Когда ж подружка его закостеневала в плотском грехе, он молился, чтобы ее паралич разбил, и она осталась расслабленной до самой смерти своей, или же насылал на нее демона. И этим всех девок, с которыми у него уговор состоялся, приучал быть воздержанными и вести трудовой образ жизни. Многие после его увещеваний не только на работу пошли, но даже и в комсомол вступили.