И вдруг, о диво! За спиной его раздается вкрадчивый голос Балцера Зидека:
— Пане Тарло! На пару слов.
Он обернулся. Шут молчаливым жестом манит его за собой в другую комнату. Неужели этот скряга все-таки одумался и ему поверит?
— Ну, что, Балцер, — начал пан Тарло, покровительственно хлопая его по плечу. — Видно, царевич отвалил вам за ваше «геройство» столько дукатов, что вам и девать их некуда. Но вперед говорю вам, что более ста на сто от меня и не ждите.
— И тысячи на сто не возьму от ясновельможного пана: давно проучен.
— Так для чего же вы меня звали? Шутить над собой, вы знаете, я никому не позволю!
— Помилуйте! Кто же дерзнет шутить над благородным рыцарем? Но у меня есть одно средство раздобыть вам полный кошель дукатов и без всяких процентов. Отойдемте-ка в сторону, неравно кто услышит и воспользуется моей блестящей мыслью.
Они отошли в крайний угол комнаты, и шут, приподнявшись на цыпочки, приставил рот свой к самому уху пана Тарло.
— Гм… — промычал тот, выслушав таинственное предложение. — Мысль, достойная черта!
— Слишком много чести, пане, слишком много чести! — отозвался Балцер Зидек, осклабляясь до ушей. — Нашему брату, хоть чертенком быть — и то спасибо. Ну, а вздернут на одну перекладину с самим чертом, так по крайней мере честь и почет.
— Типун вам на язык! — буркнул пан Тарло, гадливо морщась. — Меня никто и пальцем не тронет!
— Вот потому я и обратился к самому черту… то бишь, к ясновельможному пану. Угодно пану идти со мной?
— Сейчас?
— А то когда же? Надо ловить фортуну за чуб. Самое подходящее время. Теперь в целом лагере никому нет до нас дела.
— А фонарь у вас припасен?
— Еще бы! Только выбраться нам из дома надо врозь: вашей ясновельможности, по чину, — с парадного крыльца, а вашему покорному рабу — с черного.
С этими словами шут юркнул в заднюю дверь, ясновельможный же сообщник его направился к главному выходу. В передней пан Тарло не нашел даже нужным растолкать заснувшего на скамье слугу, сам снял с гвоздя свой меховой кунтуш и вышел в обширные сени или, точнее сказать, крытый переход, соединявший обе половины дома — гетмана и царевича.
В это самое время стукнула противоположная дверь половины царевича. Не желая быть замеченным выходящим оттуда, пан Тарло отступил в темый угол под деревянной лестницей, которая вела наверх в светелку. Притаился он там очень кстати, потому что, при тусклом свете повешенного над лестницей ночника, разглядел теперь князя Курбского и пана Бучинского.
— Вы к себе, пане? — спросил Курбский, протягивая руку маленькому секретарю царевича.
— Да, хочу окончить мой письменный доклад пану гетману о сегодняшнем деле, — отвечал тот с подавленным вздохом. — Какое зло ведь, как подумаешь этакая война! Я нарочно распорядился сосчитать число павших, чтобы знать пропорцию убыли у московитян и у нас. Наших пало всего на всего сто двадцать человек, а их — четыре тысячи.
— Но это ужасно! А раненых всех подобрали: и наших и их?
— Всех едва ли. Поле битвы, как вы сами знаете, растянулось на много верст, а в три часа дня уже смерклось. Несколько раненых московитян сами приплелись в наш лазарет, и лекаря с фельдшерами до сей минуты, я полагаю, перевязывают раны. Я строго настрого приказал им не делать различия между нашими и московитянами: все мы ведь перед Богом те же люди!
— Позвольте от души поблагодарить вас за это, пане! — с теплотой проговорил Курбский. — Вы назвали сейчас войну злом; да, она — страшное зло, разжигает самые зверские страсти; но, вместе с тем, война учит нас оказывать другим братскую помощь, делить с другими опасность; на войне скрепляются узы дружбы и вообще исполняется учение Христово: «Люби ближнего как самого себя». Я сейчас загляну в лазарет…
— Загляните, князь; сердечное участие ободряет больных. Я, к сожалению, не имею пока времени идти с вами. Желаю вам доброй ночи.
— Доброй ночи, милый пане.
Деревянная лестница над головой пана Тарло заскрипела под ногами пана Бучинского, занимавшего наверху светелку.
— Тоже поляк! — злобно пробормотал про себя пан Тарло, выжидая, пока и шаги Курбского замолкнут на крыльце.
Тогда он осторожно выбрался из своей засады и спустился с крыльца на двор.
Хутор, в котором, как уже сказано, помещалась «гетманская квартира», был окружен большим фруктовым садом. Сквозь безлиственные, но опушенные инеем деревья этого сада отдаленный отсвет войсковых костров едва ли достигал до хутора там и сям слабыми бликами. Но очищенная от снега площадка перед крыльцом лежала так открыто под лучами освещенных гетманских окон, что пан Тарло предпочел свернуть в противоположную сторону. Пробираясь тут вдоль затемненной половины царевича, где за спущенными занавесями светились только два окна, он на минуту остановился. Между занавесями оставалась свободная полоска, в которую можно было разглядеть сидящего за письменным столом царевича. Перед ним были разложены бумаги; но он. облокотись на стол, закрыл глаза ладонью, точно в тяжелом раздумье.
— Да, ваше царское величество, призадумаешься тут! — усмехнулся про себя пан Тарло. — Своих же москалей уложить четыре тысячи, — покорно благодарю! Думайте, думайте; может, что-нибудь и придумаете, а мы тем временем будем вашими руками жар загребать.
И, иронически кивнув, как бы на прощанье, головой, он продолжал свой путь за угол сада, где его поджидал его достойный сообщник.
Глава четвертаяВ ЦАРСТВЕ СМЕРТИ
Между тем Курбский входил уже в большой деревянный балаган полевого лазарета. Перевязка раненых была только что окончена. Старший лекарь в белом фартуке, забрызганном кровью, с засученными до локтей рукавами стоял перед лоханью и мыл свои окровавленные руки. Когда Курбский подошел к лекарю и поздоровался, тот обернулся к нему измученным и красным, как из бани лицом, на котором блестели крупные капли пота.
— А, ясновельможный князь! Из всего офицерства вы здесь первый. Никто до сих пор ведь и не полюбопытствовал. Задали же вы нам работу!
Курбский огляделся в просторном бараке, слабо освещенном одной лишь стенной масляной лампой над операционным столом. Больные лежали на соломе вповалку, почти вплотную один около другого; счетом их было, однако, едва ли более пятидесяти.
— А я думал, что их куда больше, — заметил Курбский.
— И то чуть ли не половина москалей, — проворчал лекарь. — Уж этот мне пан Бучинский! Принимай и чужих, когда своих не оберешься. Спасибо еще донским казакам, да и нашим бравым ратникам, что добавили павших.
— И вы, пане лекарь, одобряете эту жестокость, вы, который должны служить для других примером милосердия! — возмутился Курбский.
— Тише, тише, князь; вы забываете, что больным это слышать не годится. Но сами согласитесь: коли кто ранен насмерть, не лучше ли сразу прекратить его мученья?
— На все воля Божья, пан лекарь, — отозвался кто-то строгим голосом по-русски из глубины барака.
Курбскому голос показался как будто знакомым, и он, пройдя несколько шагов, отыскал говорившего: глаза его встретились с устремленными на него печальными глазами раненого, который оказался из числа ратников собственной хоругви царевича.
— Это ты, Веревкин? — сказал Курбский. — Тебя куда ранило?
— Да в голень, ваша честь, шальной пулей. И то ведь, признаться: стоишь этак в дыму, ничегошенько-таки перед собой не видишь; слышишь только, как жужжат они, проклятые, вкруг тебя, словно пчелы на пасеке весной; ну, и сам палишь тоже зря, не целясь; забиваешь, знай, шомполом заряд, подсыпаешь пороху на полку, да пли. Виноватого пуля все равно отыщет.
— А кости у тебя не тронуло?
— Как лучину расщепило. Ну, а дровосек этот вон всю ногу пониже колена пилой своей отпилил… Ой, батюшки, как ноет-то! хуже зуба…
— Не любишь? — с горькой шутливостью заметил лежавший рядом молодчик. — Ведь вон и его милость, видишь, тоже попортило, а ничего, не жалобится по-бабьи.
Он указал глазами на левую руку Курбского, которая была в повязке.
— Это — пустяк, — сказал Курбский, пристально вглядываясь в страдальческое, земляного цвета, лицо молодчика. — Я словно тебя уже видел…
— Да как не видать, коли при тебе же царевич вызволил меня нынче из рук этого…
Не договорив, он закашлялся, а в горле у него хрипло заклокотало. Курбский узнал в нем русского стрельца-знаменщика — жертву пана Тарло.
— Не могу ли я чего для тебя сделать? — спросил он участливо.
— Для меня-то все кончено, — прошептал тот с усилием. — А коли Господь даст твоей милости побывать раз в Москве…
Он опять перевел дух, чтобы обтереть с губ выступившую на них кровяную мокроту.
— Вот видишь? из самого нутра! — продолжал он, и бледные губы его искривились опять жалкой усмешкой, точно и жалел-то он себя, и издевался над собственной своею немощью. — Лекарь прямо так и объявил, что легкое-де прострелено; стало, ставь на мне крест…
— Ну, и такие выживают, — сказал Курбский, с трудом сохраняя наружное спокойствие. — А что это ты начал говорить мне о Москве? Я хоть и не бывал еще там, но рассчитываю скоро быть.
— Спаси тебя Господи, кормилец… Есть у меня, вишь, под Москвой в селе Вяземах мать-старуха… Мною только живет и дышит… Отвези же ей поклон от меня: не поминала бы лихом, коли иной раз огорчал ее, был непокорным сыном… Да еще скажи… скажи, чтобы много не крушила себя, что я ни чуточки не мучился перед кончиной. Ой, Бог ты мой!..
Все лицо его вдруг судорожно перекосило, глаза закатились, и он глухо застонал. Только грудь его высоко вздымалась, да из глубины ее вырывались хриплые стоны. Курбский постоял над ним, постоял; потом тихонько спросил Веревкина, не сказывал ли ему стрелец своего имени.
— Сказывал, — отвечал Веревкин, — зовут его Прокопом Седельниковым.
Курбский молча кивнул головой и стал обходить других раненых. Поляки с холодной гордостью отклоняли предлагаемую князем-москалем помощь; русские же, как из царской хоругви, так и пленные, отвечали ему охотно и заявляли ему разные желания. Подойдя опять к старшему лекарю, Курбский, от имени царевича, попросил его удовлетворить по возможности эти скромные желания. Когда он затем, направляясь к выходу, проходил мимо Прокопа Седельникова, последний его снова окликнул: