На радость и горе — страница 7 из 38

Бондаренко даже не обиделся.

— Может, и верно, стоило.

Кто-то еще спросил:

— А что ж ты, Вася, при такой-то любви на западе ее оставил? Не боишься теперь?

— Что-что! — ответил он скучно. — Жена как чемодан: носить тяжело, а бросать жалко. Одному-то мне здесь вольнее…

— Ну, хватит! Всем спать! — скомандовал Шадрин. — Завтра подниму рано, чтоб дойти до девяносто шестого километра: там заправка, зимовье, там отдохнем.

Разошлись нехотя. Когда остались у костра вдвоем, Бондаренко попросил шепотом:

— Леонтьич, давай еще по стопарю, а? Никто не увидит.

— Иди ты к черту! Спи! Ты и так больше всех выпил.

— Эх! — вздохнул тот мечтательно, прикрыл ноги полой кожушка. — Вот в Амакинке был я, там не так жили. Уж коли попадет спиртяга: все — в лоскуты. Неделями пили! Один начальник партии — за конюха, за электрика, за всех: ему по штату положено. А остальные потом два дня разбирались, кто чью шапку надел, кто у кого рубаху оставил… Хорошо было! А однажды…

Бригадир перебил его:

— Слушай, Вася! А верно, почему ты за женой не уехал, на запад?

— На запад? — глаза у Бондаренко простодушно-наивные. — Разве ж на западе такая вот Амга будет? Да и куда ж вы без меня денетесь?

Шадрин рассмеялся, ушел.

Ему снился крутой берег реки, не похожей на Амгу: уж очень высок был заснеженный обрыв над нею — метров двадцать, не меньше. Они на тросах опускали с него котельную. Опускали, наверное, не меньше суток, потому что свет во сне менялся несколько раз: то плыли перед глазами радужные блики, то серые бока котельной, как всегда после полудня, сливались с мертвенной белизной снега, то синие тучи падали к самой долине реки, и ничего уже нельзя было разобрать в темноте.

Опускали медленно, миллиметр за миллиметром, — спешить нельзя, но и остановиться нельзя, без еды, без продыха. Очень хотелось пить. И вот когда нос котельной почти уткнулся в берег, черная махина вдруг рухнула вместе с тучей вниз: лопнула держава. А за нею посыпались с обрыва, как бусы с разорванной нитки, тягачи. Один за другим — бесшумно, как на немом киноэкране. Нет, в какую-то секунду Шадрин успел услышать и рев моторов, и треск ломающихся, словно спички, деревьев, и чей-то пронзительный крик, но в следующий миг он сам полетел вниз, и опять — ни звука, пустая тишина, ничего не понять, лишь ужас внезапного и неисчислимо долгого падения — не чувствуешь собственного тела, в горле перехватило дыхание…

Он просыпался, горячей рукой ощупывал рычаги скоростей — все на месте. Неловко переворачивался на сиденье трактора, засыпал снова, и бред возвращался: никак не могли они преодолеть бесконечный спуск, стотонная «дура» висит на тросах, готовых лопнуть каждую секунду.

Он еще не знал, что все так вот и будет наяву. Двумя днями позже их поезд подойдет к безымянной речке, через которую перекинут железобетонный мост. Но окажется, что на фермах его не успели — забыли? — поставить пару сотен заклепок, один пролет заметно прогнулся даже под самосвалами. И поэтому мастер-дорожник запретит вести тяжеловоз по мосту, им придется форсировать реку в брод.

Только наяву все обойдется: котельную спустят с обрыва на лед, и он лопнет под нею, а когда вытащат ее на другой берег, позади останется лишь белая-белая лента реки, а поперек нее будет дымиться черная прорезь воды.

Не знал Шадрин и того, что над обрывом ему самому придется сесть за рычаги «коренника», потому что никто не решится на это, даже Бондаренко, который сутками раньше, когда они будут отдыхать в зимовье на девяносто шестом километре, отравится бензином.

Кажется, и зимовье это, знакомое ему давно, он тоже видел в своем сне.

Они заняли все нары и понакидали в красном углу шубы, телогрейки, спали вповалку, но у двери и возле печки все-таки остались голые половицы — так просторна была изба. Половицы были натерты песком до желтого блеска, так блестит отполированное мастером тонкослойное дерево.

Хозяйка, которую все проезжающие звали тетей Шурой, заставила их скинуть унты, сапоги у порога и лишь тогда напоила, накормила, а потом и сама, не раздеваясь, прикорнула на лежаке, в закуте между печью и передней стеной.

Помнится еще, Шадрин слышал, как назойливо скреблась снаружи в дверь собака, и она будто бы сумела открыть дверь и войти: громадная черная лайка, боязливо оглядываясь на тетю Шуру, тихо прошла через комнату, оставив на чистом полу цепочку круглых, мокрых следов, и легла в ногах у людей, доверчиво прижавшись к ним, пытаясь согреться.

И еще слышал он, как непрестанно, одна за другой, шли машины по трассе, мимо зимовья: сперва вдалеке раздавался комариный, нудный зуд, потом звуки нарастали, взрываясь за окном, совсем рядом неистовым гулом, и уходили, и долго еще вслед за каждой машиной шелестели поднятые колесами, скоростью снежные ветры.

Сколько раз уже было, повторялось такое и уходило забытым!..

А перед светом дверь чавкнула жадно, как крышка сырого погреба, и всех разбудил истошный крик Васи Бондаренко:

— Гады! Кто с сорок пятой машины? Чей номер «23-45»? Отравили, гады!..

Со сна никто ничего не мог понять. Бондаренко, согнувшись, вихлялся в истерике, размахивая красной раздвоенной клешней:

— Мало я замерзал! Руку в снегу оставил! Мало, да?.. Теперь бензином людей травить?..

С трудом разобрались, в чем дело. Каждый шофер на всякий случай брал с собою на трассу поллитра спирта, и хранили его обычно — это знали все — под сиденьем. На беду Василия, шофер с «сорок пятой» положил туда бутылку с авиационным бензином — с ним хорошо клеить на морозе резину. Бензин прозрачный, как спирт. Бондаренко впопыхах, таясь от людей, хватанул с маху полную кружку, вот и…

Шофер, матерясь, хотел было в сердцах прибить вора, и они уже сцепились друг с другом — едва-едва удалось успокоить.

Долго еще не могли утихомириться. Кто-то подхохатывал под шубой. А Бондаренко жаловался:

— Чертова жизнь! Думал, концы отдам. А тут, оказывается, не то что шкура — желудок, и тот задубел, как кирзовый сапог!

…Синяя туча падает с белого обрыва на белую гладь реки, а с нею летит вниз тупорылая коробка котельной, и бесшумно сыпятся-сыпятся, как бусы с порванной нитки на толстый ковер, тягачи. А в них-то — люди. Кричат…

Где сон? Где явь?..

Так несколько раз за ночь Шадрин лишался жизни в бреду, и только под утро ему приснилось иное: комнатенка Нины, толпа игрушек-людей, заполнившая ее. Нина сидит за столом, грустная, и что-то говорит ему, а он никак не может расслышать что. Ему почему-то очень важно это услышать, он переспрашивает, кричит, но губы ее по-прежнему шевелятся беззвучно, лицо печально.

— Что-что? — опять переспрашивает он.

А ему вместо Нины отвечает черноволосый, сухопарый мужчина в пенсне:

— Вы говорите, что параллельные прямые никогда не пересекаются. Что ж, докажите это.

«Это же экзамены на курсах механиков!» — догадывается Шадрин. Он чертит что-то на грифельной доске. А экзаменатор говорит строго:

— Правильно. А теперь докажите обратное. По теории относительности Эйнштейна следует: они пересекаются!

— Но ведь это не входит в программу курсов. Я не могу…

— Не можете! Двойка! Вашу зачетку!

— Я забыл ее дома, — холодея, врет Шадрин.

— Забыли-с? — вдруг он, захохотав, резко наклонился вперед и жестом фокусника выхватил у Шадрина из кармана зачетку, отшатнулся и полетел по воздуху.

Нет, это уже не он: это летит тот самый черноволосый парень в красной косоворотке, который подвешен на резинке к лампочке в комнате жены, летит, припрыгивая и кричит: «Я — цыган Мо́ра из бродяжьего хора! Пою басом, запиваю квасом!.. Параллельные прямые не пересекаются!.. Пифагоровы штаны во все стороны равны!..»

Он пролетел над самой головой Шадрина, громко и как-то хрипло захлопал в ладоши.

Шадрин с трудом открыл глаза. Это, оказывается, сухо, неровно застучал двигатель соседнего трактора: ребята, проснувшись, прогревали моторы.

ВЛАСТЬ ТРАССЫ

Шли дожди, рейсовые вертолеты в Орокун не ходили уже неделю, и аэропорт в Мирном был похож на людской муравейник. Лишь сила командировки с министерскими печатями позволила мне проникнуть к начальнику аэропорта, запершемуся в тишине дальней комнаты от отчаявшихся пассажиров. Это был рано полысевший, полный человек. Выслушав все, он без улыбки сказал:

— Туда иркутские чайники летают, — и для убедительности ввинтил указательный палец в висок. — Наше управление, якутское, вообще отказалось принимать в Орокуне ИЛ-14: поле паршивое. А они грузы возят. Особый контракт. Видать, просто план негде выполнить. Если хотите, уговорю пилота.

Спешить мне было некуда, но, вспомнив душный зал ожидания, сопливых ребятишек, спавших на чемоданах, грязные стаканы на буфетной стойке, толпу, осаждающую охрипшего диспетчера, я согласился.

В самолете пришлось сидеть на каком-то ящике, задрав ноги на листы сухой штукатурки, поставленные косо, на ребро. Старший пилот, молодей парень, балансируя на этих листах, едва пробрался к кабине. Форма на нем выглядела подчеркнуто щегольски.

— Долго лететь?

— Два часа, — ответил он и усмехнулся одними усиками, тонкими. — Но наша фирма работает без гарантий.

Облака за иллюминаторами были какие-то мятые. Стало скучно, и я уже начал придремывать, но тут листы штукатурки заколыхались, и из-под них вылез небритый человек в коротком городском пальто и меховой шапке. Почему-то меня удивило не это его появление, а зимняя шапка — сюда, на север, давно пришло лето.

После короткой перепалки с пилотом он как можно уютней устроился между бортом самолета и штукатуркой, вынул из кармана початую бутылку вина и сказал добродушно:

— Ну, вот и порядочек!.. Подумаешь, «заяц»! Все мы в жизни — зайцы.

Глаза у него были маленькие, быстрые, как у воробья. На рыхлом лице они выглядели словно взятыми напрокат. Я промолчал, но ему, видно, хотелось выговориться.