Якуб КоласНа росстанях
Книга перваяВ полесской глуши
I
— А, это ты, бабка! Ну, присядь, поговорим немного!
— Я постою, паничок… У вас так тихо, я думала, вы уже спите, а вы все с этой книжкой, — сказала, присаживаясь, бабка. — Простите, паничок, я пришла спросить — болит еще у вас голова или перестала?
— Перестала, бабка, перестала! — сказал молодой учитель, притрагиваясь рукой к голове и как бы прислушиваясь к тому, что в ней происходит. — Забыл даже, что она и болела!
— Ну, паничок, мой родной, как себе хотите, хотите — верьте, хотите — не верьте, а я вам, ей-богу, заговор шептала!
— Ты и мне шептала? — удивился учитель. — Когда же это ты умудрилась пошептать? Я даже и не заметил.
— Вы здесь сидели, читали, а я из кухни, через дверь шептала… Не гневайтесь, ей богу, шептала!
Высокая, худощавая, темноволосая женщина — она работала в школе сторожихой — необычайно оживилась; глаза и все ее лицо говорили, что она глубоко убеждена в силе своего искусства.
— Верно, это ты мне помогла, бабка, — сказал учитель, усмехнувшись.
— Ой, паничок, вы все смеетесь, не верите мне, старой!
— О нет, бабка, верю, верю! О твоем знахарстве везде говорят: в Хатовичах, в Малковичах, в Ганцевичах — всюду!
— Гэ-э-э, паничок, из-под самого Пинска приходят и приезжают к старой Марье! — с гордостью проговорила бабка.
— И как это ты, бабка, шептать научилась?
— Научилась, паничок, научилась!
— Кто же тебя научил?
— Ой, паничок, вы все хотите знать!
— А что же, бабка, научился бы — и ко мне ходили бы люди и я помогал бы им.
— Неможно это, паничок.
— Почему нельзя? Разве грех?
— Неможно!
— Должно быть, бабка, ты с нечистой силой знаешься?
— Бог с вами, паничок, что вы сказали на ночь глядя! Пусть бог милует! И не вспоминайте вы про нее! Во имя отца, и сына, и святого духа!
Старая полешучка, знахарка Марья, подняв глаза на образ, набожно перекрестилась.
— А что же она мне сделает, эта нечистая сила? Я не боюсь ее, потому что ее, бабка, вообще нету.
— Гэ, паничок, вы еще молоденький, мало на свете жили.
— Но вот ты, бабка, слава богу, пожила на свете, а скажи: видела ли хоть раз нечистую силу?
— Не на каждого, паничок, она попадает, — уклонилась бабка от прямого ответа.
— А я тебе, бабка, скажу, на кого она попадает. Насколько я знаю, она больше всего привязывается к пьяным, темным людям, да и то ночью.
Сторожиха покачала головой, не согласившись с учителем. А учитель, еще совсем молодой человек, недавно приехавший в свою первую школу, еле заметно усмехнулся про себя, уверенный, что бабка обязательно расскажет про какой-нибудь случай с нечистой силой. Ему очень нравились такие разговоры с этими простыми людьми, жителями глухой полесской деревни, которые еще так недалеко ушли от верований и представлений времен первобытной человеческой культуры.
— Я вам, паничок, не буду много говорить, ведь вы все равно не верите или хотя и верите часом, но говорите, что не верите. Но если моему слову веры нет, то послушайте, пусть вам расскажет мой Михалка. Вы же знаете моего Михалку? А если и ему не поверите, спросите людей. Михалка тогда еще парнем был. Шел он из Сельца, и ночь была не очень темная. Слыхали, может, Сельцо недалеко от нашей деревни, верста, не более. Это выселки из нашей же деревни, дворов десять. Он и женку оттуда взял. Так вот, паничок, был он там, на вечорки туда ходил, пока не женился. На полдороге между Сельцом и деревней старая корчма стоит, как раз напротив кладбища. Там еще небольшое болотце есть, и речка оттуда начинается, малюсенькая, и соединяется с другой речкой, что у нас Телешевым дубом зовется. И вот как только миновал он корчму, так на него что-то и набросилось — и не зверь и не человек. Так прямо и налетает на него. Хочет Михалка словить его — а не может: что-то голое и скользкое, ни шерсти, ни одежи. Михалка отбросит его рукой, а оно снова, а оно снова… И вот, не поверите, паничок, разорвало на хлопце новую свитку до самого воротника. Обессилел, бедный, почти без памяти в хату заявился. Скажете — пьяный был, так ведь сроду не пьет Михалка, в рот горелки не берет. И пролежал он после этого в горячке три месяца, насилу на ноги поднялся.
Лобанович — так звали молодого учителя — слушал рассказ с большим интересом. Вначале ему было немного смешно, но по мере того как сама рассказчица все более увлекалась историей с Михалкой, лицо учителя становилось серьезным и даже хмурым.
Если сторожиху захватывала загадочность происшествия, то Лобановича заинтересовало другое, а именно — непосредственная и крепкая вера людей в существование таинственного, темного сплетения злых сил. Миллионы и более лет живет эта вера, зачатки ее затеряны в темном омуте прошлого, и до сих пор человеческий разум не сумел освободиться из-под власти этого дурмана.
"Интересно! Надо будет подумать об этом", — заметил про себя учитель. Но, как видно, его занимала еще и другая мысль, и он неожиданно для самого себя спросил:
— Бабка! А твой Михалка мог и помереть от этого?
— Гэ, паничок милый! Чуть-чуть не помер! Насилу отходили!
— И подумать только, из-за какой глупости может умереть человек! — проговорил молодой учитель, обращаясь скорее к самому себе, чем к своей собеседнице, и задумался. Голова его немного склонилась набок, темные глаза, в которых светилась какая-то затаенная мысль, устремились, не мигая, в угол комнатки, но ничего не видели: они как бы обращены были к той мысли, которая в эту минуту ворошилась у него в голове.
Старая бабка с каким-то страхом и любопытством поглядывала на своего "панича".
— О чем вы, паничок, так задумались?
Лобанович вскинул на нее глаза и засмеялся.
— Знаешь, бабка, хочешь, я скажу тебе, о чем ты теперь думаешь?
Бабка удивилась еще более, а учитель, не ожидая ответа, проговорил:
— Ты, бабка, смотрела на меня и думала: "Если этот панич еще не сошел с ума, то скоро сойдет".
Сторожиха изумленно смотрела ему в глаза, а Лобанович, придав важное выражение своему лицу, сказал:
— Ты, бабка, не думай, не одна ты знахарка. Я, может, еще лучший знахарь, чем ты.
— А что ж, паничок, все может быть, — словно с какой-то обидой ответила бабка.
— Ты плюнь, бабка, на это, потому что все это глупости, а лучше скажи: зачем мы на свете живем?
Бабка не знала, какой тон ей взять, чтобы не ошибиться.
— Гэ, паничок, что это вы обо всем спрашиваете? Гляжу я на вас и удивляюсь: сидит себе, словно монашек, и все в книжки смотрит. Поглядели бы немного — и хватит. А то, когда ни придешь, вы все в книги глядите. Разве можно так долго смотреть в них? — И, помолчав, добавила: — Сушат они, и больше ничего.
— Так ты, бабка, не знаешь, зачем мы на свете живем?
— Нет, паничок, не знаю! Если бы вы спросили дерево, зачем оно растет, разве оно ответило бы? Так и я не могу ответить вам. Живем, пока живется, — ведь живым в землю не полезешь, а придет смерть, тогда похоронят.
— Да, бабка, ты говоришь правду, не знаем мы, зачем на свете живем.
— А зачем, паничок, и знать? Живет человек и живет, пока ему бог предназначает. А придет время умереть — умрет.
— А плохо, бабка, что надо умирать!
— Что вы, паничок, все про смерть говорите! Чудной вы, ей-богу! Вот тот панич, который был здесь до вас, бывало, пойдет куда-нибудь — либо к пану подловчему, либо к Курульчуку на чугунку. Там паненка была, ой пригожая паненка! Ее теперь дома нет, а вот приедет — сами увидите!
— А разве здесь и паненки есть? — заинтересовался Лобанович.
— Ой, паничок, почему же по быть!
Бабка начала перечислять и расхваливать паненок. Прежде всего у волостного писаря их целых четыре. Правда, волость отсюда в пятнадцати верстах. Но есть паненки и поближе. Верстах в семи от Тельшина живет дочка землемера. Все паничи в округе влюблены в нее. Есть еще паненка на хуторе, до которого рукой подать — версты три, не более.
— Да зачем нам лучше, паничок, — у пана подловчего дочки есть. Одна еще совсем молоденькая, а другая постарше. Она уже спрашивала: "Ну как, бабка, твой панич?"
— А ты что ей сказала?
— Ой, говорю, панич! Хороший панич!
— Разве же я хороший?
— А почему же не хороший?
— Ну, а которая из паненок самая лучшая?
— Все хорошие. Как по мне, так все хорошие.
— Не думаешь ли ты, бабка, женить меня?
— Сами, паничок, женитесь… А к пану подловчему вам нужно зайти. Бывало, тот, прежний панич, как вечер, так уже и там. А вы все сидите над этими книгами. Сушат они человека.
— А ты, бабка, пошепчи, чтобы я от них отвернулся.
Старуха несколько минут смотрела на учителя, а затем засмеялась долгим-долгим смехом.
— О панич, вы все шутите!
Бабка встала, зевнула и посмотрела в окно. А там лежала темная-темная ноябрьская ночь.
— Только у пана подловчего еще окна светятся, — заметила бабка.
— Посиди еще немного.
— Нет, паничок, поздно.
И старуха медленно побрела в свою кухню.
II
Сторожиха уже слегка похрапывала в кухне на печке, а Лобанович все еще не ложился. На столе горела лампа под светлым абажуром и лежала развернутая книга. На этот раз чтение что-то не ладилось, и Лобанович часто отрывался от книги, ходил по комнате и думал. Новое место, новые люди и та работа в школе, которую нужно было начинать на этих днях и к которой он так долго готовился, — все это занимало его мысли, и ему было легко и хорошо: ведь так много нового и интересного надеялся он встретить на открывшейся перед ним дороге самостоятельного общественного труда.
Ему по душе был и этот глухой уголок Полесья, о котором он еще дома так много интересного наслышался от одного старого объездчика, и этот народ с его особым говором и обычаями, так не похожими на говор и обычаи тех беларусов, из гущи которых вышел Лобанович, этот нетронутый край старины, которая на каждом шагу бросалась ему в глаза и привлекала к себе внимание, и даже вид самой местности, общий тон которой не