С подобными мыслями вошла Аня в комнату. Павел Маркович был уже за столом, у самовара; это было прописано раз навсегда установленным правилом, по которому Аня ждала отца и, как только он появлялся, наливала ему большую чашку горячего, как кипяток, чая. Панкратьев любил, чтобы чай был очень горяч, пил его вприкуску из большой старинной чашки. До этой чашки никто не смел касаться. Аня сама ее мыла и сама ставила в шкаф. На этот раз Аня, измученная горем, не спав почти всю ночь, только перед утром забылась тревожным сном и проспала. Стараясь выдавить на своем лице улыбку, она торопливо подошла к отцу и поцеловала ему руку.
— Простите, папа, я вас заставила ждать, — извинилась она, — мне сегодня что-то нездоровилось ночью, я долго не могла заснуть и только к утру за снула и…
— Вижу, — спокойным тоном перебил Панкратьев и еще тише добавил: — Вижу, дочка, все вижу, да нечего делать. Терпеть надо.
При этих словах, показавшихся Ане особенно странными, она торопливо вскинула на отца недоумевающий взгляд и тут только заметила, что и у него лицо не такое, как всегда, веселое и добродушное, а чем-то озабоченное и как бы недовольное.
"Неужели и он знает что-нибудь?" — мелькнуло в голове Ани, и ей сделалось жутко при одной мысли, как должен он, если только ее предположение не ошибочно, страдать в эту минуту. Словно в ответ на ее мысль, Павел Маркович криво усмехнулся.
— Ваня-то наш в герои захотел. Уж и рапорт по дал, просится с своими штуцерными в отряд к Фези. Богученковых насмешек, вишь, испугался.
— Что ж, папа, — делая усилие, чтобы казаться спокойной, заметила Аня, — может быть, это к лучшему. В самом деле, он еще ни разу в делах не был. Вчера ты сам же говорил, что лучше до свадьбы, — ей стоило большого труда произнести это слово, — по нюхать пороху, чем медовый месяц справлять в походе; по теперешним же временам такой случай весьма возможен.
— Мало ли что я вчера говорил, — как бы про себя буркнул Панкратьев, — а, впрочем, если и ты находишь, что ему не мешало бы немного проветриться, то тем и лучше. Пусть идет. Война — дело святое; ничто так не учит людей уму-разуму, как война. В походе человек другим становится, и всякие блажи слетают с него живо. Бог даст, и Ваня наш сходит в поход и вернется к нам прежним, разумным, милым мальчиком, тогда его и Богученковы насмешки не проймут.
Последнюю фразу Павел Маркович произнес с особым ироническим оттенком в голосе.
— Дай Бог, — сказала Аня, — но мне думается, поход мало изменит его характер, и он вернется таким же, каким и пойдет.
— Вздор! — вдруг неожиданно раздражаясь, воскликнул Павел Маркович и даже кулаком по столу стукнул. — Всяким дурачествам есть мера. Подурил, наглупил — кайся, и делу конец. Так по-моему. Не правда ли, Анюк?
Аня подняла на отца свой пристальный, полный затаенного страдания взгляд. Взоры их встретились, и в одно мгновение Аня по глазам отца поняла, что он всё знает. Чувство безграничной любви и нежности наполнило ее душу. "Какой он у меня умный, как он любит меня. Он все понял, но хранит это про себя, не унижается до жалоб и бесцельных раздражительных выходок. Как легко, как просто с ним".
Аня молча встала, подошла к отцу, крепко обняла его за шею и прижалась к его полной щеке долгим, горячим поцелуем. Павел Маркович в свою очередь и также молча, с такою же нежностью прижал ее к своему сердцу. Этой лаской, этим поцелуем отец и дочь молча дали понять друг другу, что хорошо знают чувства один другого и как бы заключили немое условие не говорить, не упоминать о том, что случилось, и молча, с достоинством, без жалоб и упреков принять обрушившийся на них удар.
Колосов уезжал через неделю. Наружно, для глаз посторонних, в отношениях его к Панкратьевым не произошло никаких перемен, он по-прежнему бывал у них каждый день, и к нему относились по-прежнему ласково и радушно. Это было тем удобнее и незаметнее, что, в сущности, для всех знакомых Иван Макарович не был официальным женихом Ани, свадьба хотя и ожидалась, но определенного пока еще не было ничего.
Дня за три до отъезда между Колосовым и Павлом Марковичем произошел небольшой, но весьма знаменательный для обоих разговор.
— Ну, Ваня, — заговорил старый полковник, — итак, ты едешь. Что ж, одобряю, дело хорошее. В по ходе, среди опасностей, ты, Бог даст, скорее опомнишься, найдешь себе точку опоры… Я знал многих людей, которым война залечила их сердечные раны, и они иными глазами стали смотреть на жизнь. Там, вдали от всяких соблазнов, ты сейчас же почувствуешь себя хозяином своих дум, скорей разберешься в истинных чувствах и увидишь, где твой настоящий берег… О нас с дочкой не заботься… Думай только о правде и поступай так, как тебе правда и сердце скажут… Если сердце скажет тебе: иди направо — ступай направо, а велит влево — влево иди. Только против совести не иди. Повторяю, о нас не думай. Слова ты нам никакого не давал, стало быть, вольный казак, вольны и мы в своих действиях. Понял? Ежели ты почувствуешь, что стосковался по нас и тебя сильно потянет к нам, ни о чем не раздумывай, приезжай, сердечно буду рад видеть тебя, да и до чурка моя тоже, хоть теперь иное говорит, а тогда, думается мне, одних со мною мыслей будет. Главное дело, ложное самолюбие прочь, много на свете горя из-за этого самого ложного самолюбия, нежелания, с одной стороны, познать свою вину, с другой — понять и простить.
Сказав это, Павел Маркович умолк и пристально посмотрел в лицо Колосову своим честным, открытым взглядом. Тот невольно опустил глаза и глухим, прерывающимся тоном отвечал:
— Хороший вы человек, Павел Маркович, есть ли еще другие такие на свете — не знаю. Знаю только, что никто бы другой не отнесся ко мне так хорошо, как вы, после всего случившегося. Я даже и благодарить не могу, слишком глубоко чувствую. Велика моя вина перед вами, очень велика, а перед Анной Павловной еще больше. Нет мне за нее прощения, и оправданий нет… Если бы вы, Павел Маркович, и ваша дочь не были такими дивными людьми, я мог бы вас утешить, сообщив, что если я причинил вам обоим горе и страдание, то сам страдаю вдвое… Не могу даже передать вам словами, как тяжело мне. Я даже не могу разобраться в своих чувствах, не могу определить, что больше всего заставляет меня страдать. Иной раз мне кажется, что самое тяжелое для меня во всем этом — обида. Кровная, жестокая обида. Подумайте — был я счастлив, доволен, впереди ожидало еще лучше, солнце светило над головой ярко-ярко, и я в его лучах, как ящерица, грелся, и вдруг пришел человек, сорвал солнце, разбросал ногами все мои радости, смел в кучу мое сокровище, и я остался в темноте, одинок, и хоть бы "он" за это дал мне что-нибудь, показал какое-нибудь внимание, а то ровно ничего… "Он" даже почти не замечает меня… Разве же это не обида? И все же я не могу винить "его" за причиненное мне разорение. "Он" сделал это неумышленно, нечаянно, сделал одним своим появлением… "Он" не виноват, но мне от этого не легче… Теперь я ухожу. Вы, Павел Маркович, так великодушны, что хотите заронить в моем сердце надежду на лучшее, на возврат утерянного счастия; благодарю вас за это, но мертвых с погоста назад не возят… Моя песенка спета… не ждите меня назад, Павел Маркович, назад я едва ли вернусь.
Панкратьев еще пристальнее посмотрел в лицо Колосову, и когда заговорил, его голос дрожал от внутреннего волнения:
— Ваня, полно, перестань. Подумай, еще вся жизнь впереди. Погляди на это солнце, на эти горы: я старик, а и то, будь моя воля, никогда не расстался бы с ними… Хороша жизнь человеческая, красив Божий мир и все в нем прекрасно, верь мне… Нет беды, которую нельзя было бы изжить, только смерть одна непоправима… Умереть же всегда успеешь. Конечно, придется в бою пойти ей навстречу — иди смело, не оглядывайся, не бойся ее, пусть она, курносая, боится тебя, но нарочно, без нужды, ради разных твоих фанаберий идти ей в лапы — то же самоубийство, та кое же, как если бы ты сам себе пулю в висок пустил или бы в петле повесился. Бой — святое дело, и пре вращать его в орудие самоубийства — великий грех и перед Богом, и перед Царем, и перед отечеством. Хороший, настоящий, честный воин на такое дело не пойдет. Верь мне. Я старый служака, сам, чай, знаешь. Несколько раз на краю жизни был, много ран на моем теле, много крови моей выпила мать-сыра земля, так, стало быть, я имею право голоса в таком деле и прошу тебя, как сына родного: не позволяй от чаянию овладевать тобой… не за понюх табаку пропадешь, и смерть твоя ни славы, ни пользы не принесет. Вот мой тебе завет.
С княгиней всю эту последнюю неделю Колосов умышленно старался не встречаться. Она заметила это, и теперь для нее не оставалось никаких сомнений в истине предположения, мелькнувшего ей тогда, ночью. Открытие это чрезвычайно неприятно поразило Двоекурову. Не чувствуя никакой вины за собой, она тем не менее не имела сил в глаза смотреть Панкратьевым, особенно Ане, которую ей было чрезвычайно жаль. Она с болезненной настойчивостью последовательно проследила все свои отношения к Колосову, и несмотря на всю строгость, предъявленную себе самой, Элен принуждена была признать, что с ее стороны не было ничего, решительно ничего такого, что могло вызвать в Колосове роковое чувство… Ничего, кроме ее наружности, но в этом она не виновата. Не виновата, а между тем горе и страдания налицо, и никому не легче от того, что нет виновных. Одно время Елена Владимировна думала было переговорить с Колосовым и постараться образумить его, но по зрелому размышлению она принуждена была признать всю бесполезность такой попытки. Страсть — чувство, не поддающееся лечению фразами, как бы они умны и благоразумны ни были, притом, к чему бы повело, если бы Колосов, послушавшись ее уговоров, и остался бы. Ане не один Колосов нужен, сам, своей персоною, а его чувство, его любовь, словом, все то, что она получала от него прежде и чего теперь получить не может. Если бы своими советами, просьбами Элен могла бы заставить Колосова разлюбить себя и вновь привязаться к своей невесте — тогда бы дело другое, но таких чудес не бывает. По крайней мере, не бывает под впечатлением слов. Это еще может случиться под давлением благоприятных условий, и почем знать; отъезд Ивана Макаровича на войну не явится ли од ним из таких, и притом самых важных благоприятных условий? Весьма возможно. Тогда, уговаривая его остаться, она только принесет вред… Долго ломала княгиня голову и, наконец, принуждена была прийти к тому выводу, что при ее положении ей ничего иного не остается делать, как оставаться безучастным свидетелем разыгравшейся перед ней драмы. Не имея сил видеть перед собой убитое лицо Ани и не менее убитого, но бодрящегося Павла Марковича, княгиня до поры до времени решила прекратить свои посещения и сидела безвыходно дома, погруженная в грустные мысли.