Дядя Витя, конский сторож, был человеком важным для нас, пацанов с «Курлы-Мурлы», ведь иногда он подменял «закурившего», то есть свалившегося в лежачий запой возницу. И мог после долгого канюченья и нудных приставаний немного прокатить пару-тройку мальчишек на порожней телеге, когда выезжал из хозчасти на пивзавод или за флягами с молоком. Развозил потом пиво и молоко по магазинам. Кажется, раньше дядя Витя сам был возницей: кто-то слышал, как он, принявши самогонки, разговаривал об этом с лошадьми.
А если везли на телеге хлеб с хлебокомбината, то мы могли наблюдать, как за спиной возницы высится штабель деревянных лотков, и лошадь поминутно оглядывается, раздувает ноздри, вбирая нутром своим самый вкусный на свете запах – свежих батонов и булок.
Вообще, дядя Витя был нужным и полезным для всего нашего квартала: в хозчасти он мог разжиться опилками или даже мешком крупной, желтоватой лошадиной соли с черными проплешинами грязи. В магазине она все-таки стоила четыре копейки за кило, что, в общем, по карману, однако ж все соседи с удовольствием брали эту соль «за так» у дяди Вити. И спасибо ему говорили.
Самогонку тетя Рая выдавала мужичку своему строго по норме, и дядя Витя, посасывая погасшую папироску, «жалился» мужикам на скавредность жены, говорил беззлобно своим придушенным, зажеванным каким-то голосом:
– Вот ведь Райка скавредная! Налила, как украла!
Он всегда маялся от нехватки живительного продукта в организме и нет-нет да и ухитрялся напиться «впрок», то бишь в долг. И чтобы, не дай Бог, дядя Витя не начал тырить чего-нито в хозчасти, дабы расплатиться с благодетелем (а это уметь надо, тырить-то, а бесхитростный дядя Витя не умел), так вот, тетя Рая «на квит» отдавала его долги тем же самогоном. А самогон-то, как ни крути, все же денег стоит: сахар, дрожжи, то да се… Хоть и дешево, да стоит.
Эти сетования – «сахар, дрожжи, то да се, а еще тому дай, энтому» – я с малых лет привык слышать от тети Раи.
Лактионихе недобро и хмуро завидовали, но сами гнать самогон чурались: страмотно, да и посодют.
2
Явление поросенка всячески обсуждалось на нашей улице Карла Маркса, которую как-то само собой повелось называть «Курлы-Мурлы» («Где живешь?» – «На Курлы-Мурлы»). Хоть до центра Егорьевска и рукой подать, но улица уже считалась задней, по виду – так чуть ли не деревенской. Бревенчатые избы с торчащими на серой шиферной кровле, словно проклюнувшиеся подосиновики, печными трубами; чугунные колонки-бассейны по обочине, одна – прямо у бабушки напротив окон. И, чего уж там, люди жили тут почти по-деревенски, с неторопливым обсуждением погоды и народных примет («сходится – не сходится»), с голосистыми собаками на цепях гремучих, с вальяжными котами на боковых столбах прадедовских ворот.
Но, деревня деревней, а все же никто на Курлы-Мурлы, кроме тети Раи, не додумался бы взаправду завести скотину! Одни только разговоры – дескать, «а вот бы» да «хорошо бы. Птицу здесь не держали с тридцатых годов – как извели всех курей в войну, так по новой уже и не обзаводились. Заведешь, так враз прозовут куркулем. Один вдовый мужик по фамилии Хренов, что жил у церкви, завел было курей, да не угостил соседей ни яичками свеженькими, ни потрошками курьими. Не уважил. Куркуль, нечего и знаться с таким. И перестали не только что ходить к нему, но и здороваться даже, с праздниками поздравлять. Так и сидел в своей избе один-одинешенек, как таракан в щели, со своими курами, нос на улицу не казал, пока не помер. Видно, от жадности.
Еще один Хренов жил на нашей стороне, в конце квартала, это был совсем древний старик, и часто его так и называли – «старый хрен». И однажды надумал он разводить цветы в теплице, которую называл мудреным словом «оранжерея». Электричество туда провел, обогреватели поставил. К восьмому марта у «старого хрена» обильно всходили тюльпанчики… Дедок идти на базар со своими цветами боялся – вдруг привлекут, мало ли что? Времена-то вроде новые, да вот люди старые… И выгода у Хренова была не ахти какая – только если прямо на дом к нему приходили за цветами, из тех, кто знал про оранжерею, а знали про нее немногие. Остальное у него пропадало, и Хренова считали отъявленным, законченным скупердяем – дескать, ни себе ни людям.
Мы, пацаны, боялись и не любили этого тощего и медлительного старика, называли его промеж собой «колдуном».
Кроме этих однофамильцев (а может, и родственников?) Хреновых, один из которых, чуть помоложе, – слева напротив бабушки, а другой, старый «колдун», – справа, на нашей стороне квартала, через четыре дома и хозчасть, так вот, кроме них двоих, больше никто во всей Курлы-Мурлы не хотел для себя такой участи – чтоб тебя потом поминали как единоличника и куркуля. Да и Хреновы эти, кабы знали наперед, кем прослывут у языкатых соседей, не стали бы связываться с курями и тюльпанами. Жили бы как все. И теперь, вспомнив про них, отщепенцев, другие подумают-подумают, да и махнут рукой… Бог с ними, с цветами на продажу, с птицей домашней, кроликами – без них жили, без них и дальше проживем. Не надо нам такого счастья! Ведь никому потом ничего не объяснишь и не докажешь, только чужаком станешь в одночасье.
Или – отдавай соседям ненасытным труды свои. Всяк живущий в нашем квартале почитает себя вправе на угощение. Тут ведь как? Все одно выходит. Пожмешься, не поднесешь свеженьких яичек – себе дороже станет, отвернутся от тебя люди, от куркуля-единоличника. А если кого-то угостишь, а другого обнесешь – так этот другой на тебя такую обиду затаит, такую… У-ух! Все припомнит, как сто лет назад его прадед выручил твоего пра-пра-деда. И опять же получается, что обладатель домашней скотины ли, птицы, оранжереи – человек скупой и зловредный. Что так, что этак – куркуль, да самый что ни на есть натуральный, без подмеса.
Для моего детского слуха эти слова были сродни друг другу: держишь кур – значит, ты куркуль.
Слыхали у нас, что кто-то где-то «на задах» развел кроликов и даже мо́трий – так величали на Курлы-Мурлы нутрий. Дивились. А знал народ, что есть такой зверек – мотрия, потому что мотриевые шапки всегда горкой лежали на базаре, деревенские скорняки их привозили, и никто их не покупал, потому что – светлые больно, маркие, «не как у людей», ведь люди-то в Егорьевске зимой, не сговариваясь, поголовно одевались в серое да черное. Так и говорили про людей простых – «черный люд». Наденешь яркое что-нибудь, скажут: ишь, вырядился, форсит! И дорого к тому же: сорок рублей отдай за шапку мотриевую, когда кроличья – двадцать пять, а то и за двадцать сторговать можно.
Толковали, что мотрии очень даже ничего на вкус, если пожарить-потушить с луком да морковкой. Навроде кур или свинины паровой. Может быть, может быть… Мы, как говорится, не пробовали. Но ливерная колбаса по полтиннику за кило, в общем-то, не хуже. А главное – вот она, туточки, почти всегда есть в магазине, и денег хоть на сколько-нисколько, хоть на полкруга (или полкоте́лки), всегда наберешь. Если не всё пропил, конечно.
Бабушка жарила на керогазе эту колбасу-неколбасу вперемешку с макаронами из серой муки, их просто так есть было невкусно – кислые, клейкие. А ливерная колбаска таяла, превращалась на сковороде в крупчатое месиво, в котором сами собой обваливались макаронины. И получалось – ничего себе, довольно вкусно, «сойдет с горчичкой», как говорили в Егорьевске. А если еще и с зажарками – так вообще всю сковородку съесть можно. Это бурое месиво приятно жгло и пощипывало язык, потому что на заводе не скупились класть перец в чан с «неизвестно чем», однако ж носящим гордое название «ливер».
– Ешь, Сашуля, до́сти, – говорила бабушка, что означало – «ешь до сытости». – Не оставляй свою силу в тарелке. Расти большой, не будь лапшой, а будь как Дядя Сарай!
«Дядей Сараем» в Егорьевске тех лет называли любого увальня-верзилу.
И я был доволен и сыт, и все вокруг тоже были сыты и довольны.
3
Но тетя Рая к разговорам о живности всякой втихомолку прислушивалась да призадумывалась. «Вот ведь все время ее что-то свербит изнутри, неуемную», – говорила бабушка «с сердцем», то есть – в сердцах.
И, помнится, нутрии таки появились у соседки на короткое время, тетя Рая наладилась выделывать шкурки «квасцами всякими», и я, слушая, как она жалуется бабушке – мол, руки сильно обожгла этими квасцами, – недоумевал: как может обжигать руки чудесный, прохладный квас, который наливает всем из большой желтой бочки в ребристые кружки румяная, оплывающая по́том бабуля в замызганном белом переднике?
Но что-то потом у тети Раи с мотриями не заладилось. То малыши подохнут, то большие зверьки заболеют, и не успеют они окриять, то есть поправиться, как другая напасть случится… Один раз эти злобные мотрии сильно покусали тети-Раины руки.
Добило затею с нутриями забавное для всех, кроме самой тети Раи, происшествие: однажды украли у нее ночью двух самых жирных самок, перелезли через низенький, в полтора человеческих роста, дощатый забор между высоченными воротами – бабушкиными и тети-Раиными. А на другой день, сдуру да спьяну, ей же и принесли в мешке убитых и окровавленных зверьков – менять на самогон. Она прогнала прохиндеев, пригрозила милицией… Ну прям, конечно, так и пойдет она в милицию жаловаться, единоличница да самогонщица! В общем, смех один.
Над тетей Раей потом еще долго подхихикивали – налетела, мол, куркулиха со своими мотриями на копеечку!
И сквозила во всем этом нелюбовь. Даже не к тете Рае, а – так, вообще…
Не появился бы на Курлы-Мурлы поросенок, если перед этим не устроилась бы тетя Рая уборщицей в заводскую столовую. День она терпела, другой терпела – и не вытерпела: ну разве ж можно спокойно смотреть на то, как ежедневно, каждый божий вечер, просевший уазик болотного цвета, прозванный в народе «буханкой», увозит в подсобное заводское хозяйство по нескольку объемистых баков с объедками? За раз, подумать только! А разводили в том хозяйстве свиней. Все это вкупе и навело тетю Раю на простую идею: «Дак почему бы и мне поросенка не откормить?» Действительно, почему бы и не откормить. При таких доходах, как у тети Раи, можно позволить себе купить трехмесячного подсвиночка, хлевок ему добротный построить, свет да тепло туда провести. Надо же куда-то девать выручку от самогона, а это, если после девяти вечера, – трешница за поллитру, вот и посчитай, не хухры-мухры!