На сто первой версте — страница 8 из 66

– А кто у нее хахаль был, бабушка?

– Офицер, Саша. За царя он был, против советской власти. А она – еврейка была. Потому и не женился он на ней, так просто жили.

Я не спрашивал до поры, почему нельзя жениться на еврейке… И вообще: кто это такая – еврейка, евреи? Бабушка говорила эти слова с таким видом, будто они были запретные. А кто такой хахаль, мне спрашивать было не нужно, про то знали все мальчики и девочки. Это приходящий мужик. И уходящий, стало быть.

И собор Александра Невского, и Нечаевскую церковь, и храм для староверов, где во времена моего детства и юности был Дом пионеров, построил на рубеже эпох городской голова Никифор Михайлович Бардыгин, второй по значимости капиталист-фабрикант в Егорьевске – после братьев Хлудовых, конечно. А еще были Князевы, Лаптевы, Хреновы, Брёховы, егорьевские Рязановы – все они миллионщики, первой гильдии купцы. Бабушка нет-нет да и вспоминала эти имена в своих рассказах о старинной жизни. И вот я призадумывался порой, однако ж никому о своих думках не говорил: а ну как наши с бабушкой соседи Хреновы, Князевы да Лаптевы – какие-то осколки, отголоски тех знатных купеческих родов Егорьевска? Иначе откуда у них такие фамилии? Город-то маленький совсем, уж всяко родственники какие-то все тутошние люди с одинаковыми, но заковыристыми фамилиями. Ну, которые не Ивановы и не Петровы…

Люся Брёхова, белобрысая, красивая и рослая девушка, жила на нашей улице, в нашем квартале, в самом его конце – перед кирпичным беленым домом избитого заболотскими пацанами и тронувшегося умом Борьки Дашковского. Иногда я доходил в своих пеших походах до ее калитки, Люся грустно стояла в расстегнутом цветастом сарафане и грызла семечки. Она протягивала мне горсточку, я стоял рядом, о чем-то второпях рассказывал Люсе, сплевывал шелуху и смотрел, как незнакомый высокий парень приближается к дому Брёховой. Это был совсем другой парень, чем в прошлый раз. Поздоровавшись с Люсей, весело говорил мне:

– Всё, пацан, смена кавалера!

Или грубо:

– Иди, малец, домой, Люся теперь не скоро выйдет.

И юркал в калиточку, Люся – за ним, почему-то оглядываясь на меня виновато. А может, и не на меня, а на весь мир, на всю улицу… Не в радость ей была такая жизнь, это чувствовалось очень.

– Это нехорошая девушка, Сашуля, не водись ты с ней, – говорила мне бабушка.

– Люся добрая! – кричал я с обидой за грустную девушку. – Почему она нехорошая?

– Подрастешь – поймешь, – скупо отвешивала бабушка.

А я и тогда что-то затаенно понимал, причем сознавал при этом, что понимаю всё правильно, потому что было мне тоскливо и томительно от этого понимания. Тоска – вернейший спутник правильного понимания. И вообще – правды.

А мама смеялась над Люсей, говорила, что «эта девица изнывает от мечтаний». Никто из взрослых не любил Люсю.

Рязановы – бабушкины однофамильцы – жили через квартал от нас, прямо за церковью Александра Невского. Это были коренные Рязановы, егорьевские, – бабушкин-то папа был московским Рязановым. А были при царе, помимо купцов первой гильдии, еще и такие люди высокого звания, как чиновники Казьмины, и вот теперь напротив бабушки, на втором этаже дореволюционного дома, живет веселый, разбитной парень Андрюшка Казьмин.

Жил давным-давно и поживал себе в нашем городе хозяин шикарного фотоателье Никифор Зенин, первостатейный мастер, его фотопортреты давно умерших сородичей есть в каждой егорьевской семье – и у бабушки таких фотографий много было, с печатью сиреневой: «Фотографъ Н.Д. Зенинъ». И вдруг я узнаю, что мамина одноклассница тетя Леля – тоже Зенина. Это как же?

Да так. Посекали стволы сочных, плодоносных дерев, потом коренья вокруг пня обрубали. А они, коренья-то, взяли да проросли чуть поодаль, и затерялись эти «пасынки» в людском бурьяне, в чертополохе новых поколений…

И не помнили, видать, своего родства все эти иваны-пасынки. А может, только делали вид, что не помнят, потому что помнить было опасно. Мало ли как оно повернется… Случись чего, на них на первых отрыгнется да аукнется все недовольство людское и начальственное.

Но старик Хренов, которого все мы звали с неприязнью – «старый хрен» и «колдун», видать, не просто помнил о своем происхождении, но и каким-то образом давал всем понять, что помнит. Молчанием своим, нелюдимостью давал понять. Может, потому и не любили его, а не только за то, что он оранжерею развел? Может, чутьем чуяли курлы-мурловцы его купеческую породу?

В память врезался странный случай, который внезапно свел меня со стариком. Помнится, тогда, поздним летом 70-го, я отыскал в бабушкином чулане ветхий, заскорузлый рюкзачок, набил его всякой всячиной и вырядился нищим странником: очки без стекляшек на носу, фетровая потертая шляпа, бороденка из мочального лыка да волочащийся за мною по земле поношенный пиджак. Ну и рюкзачок на спине, как у бродяжки. В таком вот обличье я и расхаживал вдоль домов, будучи уверен, что люди, смотревшие в окна, гадают: что это за старикашка у нас тут бродит, милостыню выпрашивает?

Из этого сладостного творческого заблуждения меня безжалостно вывел Пашка Князев:

– Не-а, Санек, не похоже. Сразу видно, что мальчик нарядился дедом.

– Ну почему не похоже? Почему? – кипятился я. – Ну и что, что я маленький? Вон у церкви старуха стоит нищая, она вообще – карлик! Может, чуть повыше меня только.

Пашка задумался.

– Сань, у тебя походка не та, понимаешь? Тебе надо ногами шаркать по земле и хромать. Тогда похоже будет. Издали.

Я снова кинулся в чулан, там я заприметил шлепанцы расплющенные, не нужные никому, потому что бабушка круглый год ходила по избе в мягоньких теплых опорках. Еще я видел в чулане висящую на гвоздике деревянную трость с закругленным крюком. Палка эта была для меня великовата, выше головы, но я мигом, не спросясь бабушки, отпилил половину ее одноручной тупой пилой.

Теперь я исправно елозил по тропинке подошвами разношенных тапок, переваливался из стороны в сторону, тыча обрезком трости впереди себя… Таким-то макаром и доковылял я до окошек старика Хренова. И остановился, будто устамши, начал ковырять концом палки в прелой от дождей траве.

Пашка со своего крылечка покрикивал мне в спину одобрительно:

– Давай-давай, Саня, вот теперь почти похоже!

И был он, Пашка, уже далеко позади…

Тут справа грохотнула чугунная щеколда, я обернулся в испуге и увидел в проеме калитки «старого хрена». Совсем близко, ну вот просто дышит он мне в лицо!

Я оцепенел.

А «колдун» молча и печально смотрел на меня, его мятое, изжеванное какое-то личико словно умоляло о чем-то…

– Мальчик, хочешь яблок? – спросил вдруг «старый хрен».

– Не-а, – прошептал я.

И прошептал вполне искренне, потому что у бабушки в сенях, дружка на дружке, стояли ящики из темных жердочек, доверху полные этих надоевших яблок. Бабушка больше не хотела тратиться на песок для яблочного варенья, и так уж его стояло по банкам в чулане – за год не осилишь.

– А груш? – с надеждой спросил меня «колдун».

– И груш не хочу, – повторял я, как дундук, хотя груши всегда были для меня в диковинку.

Страх мой постепенно схлынул, уступил место злости и досаде: как же так, почему «старый хрен» не признал во мне «своего», то есть – такого же старика, ведь он же слепой совсем, ну что ему стоило поверить в мое переодевание? И кто тогда вообще поверит, если этот не поверил?

– Может, тебе трубка железная нужна, а? – продолжал сморщенный Хренов, ему почему-то очень не хотелось, чтобы я ушел с пустыми руками.

Каким-то ная́нистым неожиданно оказался этот вроде бы зловещий доселе старик. Это словцо – «наянистый» – тоже было из бабушкиного обихода, она время от времени так обзывала меня самого. Наянистый – значит настырный, неотступный, занудный.

Но с трубкой этот «старый хрен» попал в самую точку! Трубки, особенно стальные или, на худой конец, медные (их если и разрывало, то хотя бы без осколков), были нашей постоянной мечтой, мы бредили хорошими трубками, искали их повсюду или выменивали за очень серьезную цену – в обмен на трубку, пригодную по длине и калибру для самопала или, чего похлеще, поджиги, готовы были отвалить с десяток тяжелых биток из свинца или штук пять строительных патронов, причем целых, не отстрелянных, с порохом.

Самопалы и поджиги мастерили в каждом дворе, независимо от возраста живущих там пацанов.

– Трубка хорошая у меня есть, – говорил «колдун» таинственно.

– Покажите, а? – совсем уж осмелел я.

И впрямь – колдун! Как он догадался, что я мечтаю о хорошей трубке?

Глянул назад, в сторону Пашки Князева. Даже на таком расстоянии было видно, что он испугался за меня, но прийти на помощь не решается, только знаки делает – мол, беги, Саня, беги!

Я шагнул через калитку в заросший бурьяном двор старика Хренова. Слева, под навесом, был у него деревянный верстак с бурыми от ржавчины тисками, а возле верстака, на земле, грудились черные кольца резинового шланга с длинной и толстой поливочной трубкой на конце.

– Вот такая трубка подойдет тебе? – спросил меня «старый хрен», радостно волнуясь.

Я кивнул, стесняясь выдать свою жадность.

Высохший дед зажал трубку в тиски и принялся долго, размеренно отпиливать ножовкой ее загнутый конец. Потом спросил:

– Тебе какой длины?

И тут я сглупил, мне надо было бы забрать всю трубку, а пожалуй, и со шлангом в придачу, старик помог бы дотащить до бабушки… Но я попросил отпилить мне только лишь кусок с ладонь длиною – мечтал сделать пистолет. Я понимал, я чувствовал, что этот жалостливый и жалкий Хренов безвозвратно портит очень нужную в хозяйстве штуковину, просто незаменимую для полива огорода, что мы с бабушкой такой длиннющий шланг с железной трубкой-наконечником завели бы у себя с превеликим удовольствием, но у нас его нет и не будет никогда, а у старика Хренова он есть, и теперь поглупевший в одночасье недавний куркуль и единоличник своими же руками этот чудесный шланг «позорит»…