В римском аэропорту было холодно, пустынно и сыро. Вместе с толпой пассажиров Отто Мюллер вошел в пустой ночной аэровокзал.
При виде внезапно появившихся путешественников ожили неподвижные, как манекены, пожилые итальянки, дремавшие за прилавком. Быстрыми жестами снимали они с полок различные игрушки, заводили их, и перед усталыми, сонными иностранцами начинали танцевать маленькие дамы и кавалеры на крошечной гондоле, порхая под серебристый звон мелодии, звучащей рядом в домике типа шале, откуда раскланивались горцы в шляпах с петушиным пером. Отовсюду слышались тонкие звуки и легкий скрип кружащихся в танце кукол. Тут же на прилавке появились бумажники из коричневой кожи с видами Рима и Неаполя, кольца с геммами[2], длинные ожерелья из красновато-мутного коралла, много всякой блестящей, радужной мишуры, которую лениво рассматривали прилетевшие, приценялись, торговались, смеялись, шутили с продавщицами. В руках мелькали часы, чашки с античными сюжетами, пейзажами Священного Города, сумочки, брелоки, альбомы открыток. Пассажиры охотно рассматривали все это дешевое и дорогое, что предлагалось их вниманию, говорили между собой, подолгу стояли у прилавка и чаще всего не покупали.
Отто Мюллер невольно следил за своими земляками, врачами, едущими в Гонконг. Он видел, как к одному из них — высокому, широкоплечему — подошла бледная немка, они сразу заговорили, она взяла его под руку и увела на крайнюю скамейку. Там они сели рядом, она прижалась к нему, и они начали шептаться так быстро, что было странно видеть их в этом полночном, веющем скукой, тоской и сыростью аэровокзале. Их можно было рисовать, как символ неизбежных прощаний. Отто Мюллер невольно, проходя взад и вперед между колонн большого вокзального зала, следил за ними. Немка быстро вынула из сумочки какую-то цепочку. На ней висело что-то вроде медальона. Она передала эту вещь высокому доктору, и у него на лице появилось выражение растерянности, удивления и грусти. Но он взял медальон, и они опять начали шептаться.
Когда веселый, как бес, и неизвестно чему радующийся итальянец в ловко подогнанной форме объявил, что можно идти к самолету, у выхода на поле появилась такая красивая, свежая, молодая итальянка, отбиравшая транзитные карточки, что все оживились и старались как можно медленнее пройти этот контроль, сразу разогнавший ночную скуку и полусонную суету вокзала. Высокий врач почти нес на плече свою немку. Она уже плакала не стесняясь и утирала слезы большим платком.
Мюллер, стоя над прилавком, испытал странное чувство. Ему хотелось сломать заводную игрушку-куклу, изображавшую тонкую балерину с веером, которая танцевала на черепаховой гондоле, украшенной перламутровыми разводами. Почему не понравилась ему эта балерина, он бы не мог сказать, но он возненавидел и ее веер и музыку, сопровождавшую ее механические повороты. Он уже протянул руку, чтобы взять ее, но тут раздался голос развеселого итальянца, приглашавшего в самолет; продавщица привычным движением сняла куклу с прилавка, и она дотанцовывала свой танец на полке между бронзовой Дианой с колчаном за плечом и калабрийским пастухом с волынкой.
Но едва шумная процессия, растянувшаяся от лестницы с бравыми скучающими не то полицейскими, не то таможенниками до автоцистерны, остановившейся перед черным в сумраке крылом самолета, хотела приблизиться к высокому трапу, как кто-то невидимый задержал ее и остановил на полпути.
Тут же выяснилось, что по какой-то причине самолет может подняться только через пятнадцать минут, и всех попросили обратно в аэровокзал. Та же стройная, нимало не смущавшаяся пристальных взглядов красавица контролерша снова всем раздавала контрольные карточки. Опять предстали перед глазами пассажиров прилавки с игрушками и вещами, но на этот раз продавщицы не обратили внимания на вошедших. Только продавщица открыток прервала беседу с полицейским и вся обратилась в слух, потому что к ней снова обращался немолодой чилиец, говоривший на смеси испанского и итальянского языков, но уже успевший приобрести у нее двадцать открыток с видами Италии. И теперь она, пользуясь своим быстролетным успехом, спешно подбирала ему третий десяток открыток, отрывисто отвечая на его не совсем понятные любезности.
Прямо на Отто набежала та бледная немка, что встречала доктора. Она обозналась, отшатнулась от Отто, но он видел весь переход чувств на ее бледном лице: переход от отчаяния и слез к буйной радости. Женщина снова тащила врача в самый дальний угол и, сияющая, шептала что-то такое, что должен был слышать только он один; как будто бы за эти десять минут произошло нечто необычайно важное для них обоих. Он слушал серьезно, не останавливая потока ее беспорядочно быстрых слов.
Отто Мюллер испытывал в эти минуты, шагая по аэровокзалу, только чувство презрения. С высоты своего германского духа он презирал этих итальянцев, которые не умеют вовремя отправить самолет, продают какую-то старую дрянь, да еще ночью, когда обмануть сонных людей ничего не стоит, всучив этот танцующий и прочий хлам, презирал врача, который на глазах у иностранцев устраивает непристойный, расслабляющий сентиментальных дураков спектакль, изображая любовную драму, презирал женщину, притащившуюся к самолету с ребенком, презирал толстых, типичных колонизаторов, которые намеревались лететь с ним на одном самолете, презирал этот сырой, ночной воздух… Вон еще один толстяк, но это японец, богач, наверное; вот еще японская пара — молодые супруги с мальчиком и девочкой.
Самолет взлетел с опозданием на полчаса. Отто Мюллер выпил еще два стаканчика коньяку, чашку кофе и вдруг неожиданно для самого себя стал смотреть через круглое окно на мигающий где-то в пустыне неба огонек. Но это был фонарик на конце крыла, и, смотря на его то потухающий в тумане, то снова зажигающийся огонек, Отто, как бы загипнотизированный им, вдруг крепко и почти сразу уснул.
Самолет же продолжал держать свой путь через море, которое в невидимом провале ощущалось только искрами маяков, вспыхивавших в какой-то несусветной дальности, да тяжелым белым перегибом пены, сразу же исчезавшим за тонкими облачками, которые прорезал воздушный корабль.
В самолете все спали и тогда, когда потянуло с берега ветром утренней пустыни и начали проплывать внизу желтые, бледные куски пустынных песков и зеленые полосы посевов и полей. Метелки пальм над каналами уже говорили, что самолет идет над Египтом.
Стало совсем светло. Каирский аэродром встретил неожиданной прохладой, и снова толпа пассажиров потянулась в аэровокзал, где должен был быть сервирован очередной завтрак. Отто Мюллер стоял на африканской земле, на которой когда-то, судя по рассказам дяди, последний испытал столько удивительных боевых приключений. Он водил Отто даже смотреть фильм «Лис пустыни», где так расхвален его старый начальник — Роммель, человек таинственной судьбы, знавший, как надо воевать в пустыне.
Отто оглянулся в ту сторону, где остался его старый город Дюссельдорф. Он ощущал снова себя конкистадором, набирающим сил для прыжка дальше. Он смотрел несколько недоумевающе на борт самолета, на котором был изображен громадный, какой-то нахально жизнерадостный кенгуру.
— Это самолет из Австралии, — увидя его удивление, сказал один из врачей, летящих на Дальний Восток. В ресторане сидели и пассажиры австралийского самолета. Это были высокие, как эвкалипты, и не похожие ни на кого австралийцы. Их одетые без всяких претензий женщины, в простых блузах, держали на коленях маленьких детей, и те, укачанные долгим перелетом, спали вниз головой. Но родители не обращали на них никакого внимания.
Между столами ходили длинные, как столбы, официанты, похожие, как подумал Отто Мюллер, на безработных евнухов, в нечистых хламидах, подпоясанные широкими красными поясами. Они разносили кофе, воду, яичницу и поджаренные кусочки хлеба.
Отто наскоро поел, выпил свою чашку кофе и вышел на лестницу, ведущую к аэродромному полю. Тут же стояла с газетой девушка в синем, тонкая, стройная, подтянутая дочь Скандинавии, такая радостная, с розовыми фарфоровыми щеками, с чистыми, ясными глазами и тонкими, чуть тронутыми помадой губами. Она сразу посмотрела на Отто так, словно ожидала, что он обязательно ее о чем-то спросит. И тот спросил строго, точно он был командир, а она его подчиненная, телефонистка или секретарша:
— Сколько мы будем еще лететь?
— Вы летите до Карачи? — спросила она.
— Нет, до Рангуна!
— Хорошо ли вы отдохнули, — чудесно улыбнувшись, сказала она, — ведь нам предстоит длинный путь: десять часов перелета без посадки до Карачи и потом беспосадочный полет через всю Индию. Наш самолет в Индии не садится нигде…
Она ему определенно начинала нравиться, и он позвал ее, когда почти сразу после взлета начались каменистые груды пустыни.
— До сих пор не понимаю, как Моисей водил здесь своих евреев.
— Да, — сказала она, боясь сказать что-нибудь не так. — Это ужасно. Даже сверху смотреть страшно. Ад, посоленный и посыпанный перцем.
— И все-таки он их вывел в люди, — сказал Отто и засмеялся своим, как он говорил, спортивным смехом.
Девушка сделала вид, что ее зовут в конец самолета, где сидели американцы, вдоволь накричавшиеся с вечера. Теперь они дремали, закрыв колени одеялами.
Отто смотрел на дикие пространства Синайского полуострова. Как обглоданные скелеты, торчали изъеденные временем скалы, пространство было все исчерчено руслами мертвых рек и речек. Еще раньше прошла оранжево-синяя вода Красного моря, потом маслянисто-зеленая с желтыми разводами вода Акабского залива, и пошли бесконечные пески с мертвыми отливами самых безотрадных красок.
Позади остался Египет. Там живут некоторые боевые друзья дяди. Они стали даже мусульманами. Один зовется теперь, кажется, Сулейманом Али, другой каким-то Омаром Мухамедом. Говорят, Бирма — страна буддистов. Какая разница — Будда, Магомет! Все это сказки, как говорит дядя. Германские боги — это вещь. Старый Вотан