Они постояли еще несколько минут, но все было тихо. Переглянувшись с Чеботаревым, Колыванов двинулся вперед.
Снежная тьма становилась все гуще, противно хлюпала под ногами вода, ноги леденели, и казалось, еще немного — и холод скует все тело.
Совсем стемнело, когда разведчики почувствовали под ногами твердую почву. Первой выбралась из согры Баженова. Чеботарев услышал ее обрадованный возглас и заторопился вслед за нею, с трудом выдергивая ноги из чмокающего мха. Колыванов шагал молча, тяжело дыша и низко наклонившись вперед.
В этот миг они одновременно увидели фигуру человека, бежавшего наперерез им по краю болота. Человек махал им руками, но бежал молча, бежал и падал, и вновь вскакивал на ноги. Появление человека было столь необычно, его молчание и стремительный бег так удивительны, что все трое остановились. В это время в природе что-то произошло. С удивлением разведчики заметили, что пурга кончилась так неожиданно, словно ее и не было, словно им просто померещилось это беззвучное и плотное падение снега. Над головой блеснули звезды, яркие и крупные, какими они бывают только в сильный мороз. И в самом деле, в лицо дул яростный и резкий северный ветер, мгновенно оледенивший промокшую одежду. В тот же миг они узнали бежавшего к ним человека. Это был Григорий Лундин, задыхающийся, что-то мычащий, бессильно размахивающий руками, почти падающий на бегу.
Догадка осенила Колыванова мгновенно, как внезапная боль, пронизывающая тело. Он бросился за Екатериной Андреевной, которая пошла навстречу Лундину. Чеботарев, сам того не сознавая, побежал за Колывановым, как это делал когда-то, чтобы защитить командира своим телом, едва раздавался отвратительный вой мины. Он понял все: он понял, что Лундин машет им, чтобы они отступили обратно.
Страшное клокотание послышалось в горле Григория, который был теперь в пяти-шести метрах от них. Оно длилось долю секунды. Потом клокотание это превратилось в стон, вначале неясный, не то гневный, не то жалобный, затем, словно прорывая какую-то преграду, послышался крик, крик членораздельный, отчетливый, понятный.
— Стойте! — кричал Лундин. — Ложись! Взрыв! — Он одним прыжком настиг Чеботарева и сшиб его с ног жестким ударом. Затем бросился к Колыванову, но в это мгновение земля, дрогнув, раскололась, и в небо взметнулся столб огня.
Колыванов почувствовал толчок в грудь и, падая навзничь, увидел испуганное лицо Екатерины, ее руки, толкнувшие его. Она что-то кричала. Он мгновенно понял, что она хочет прикрыть его своим телом от дождя каменных осколков, которые уже неслись с воем и свистом.
Грохот прекратился, слышен был только свист падающих камней. Колыванов попытался приподняться, чтобы самому прикрыть Екатерину, но она вдруг обмякла и тяжело опустилась на землю. Он привстал на колени, вглядываясь в ее лицо. Краем глаза он увидел, как на границе болота появился еще один человек, поднявший руки к небу, как Григорий Лундин, все еще крича, бросился к этому человеку, но вдруг споткнулся и упал, а человек — теперь Колыванов понял, что это Леонов, — осел, сгибаясь в три погибели.
Колыванов прижал голову Екатерины к своей груди, чувствуя боль во всем теле от мелких осколков. Катя была жива, он слышал биение ее сердца. Она не могла умереть, умереть в то мгновение, когда они снова нашли друг друга, когда все тяжелое в их отношениях осталось позади.
Так думал он, неподвижно лежа под дождем каменных осколков, боясь, что какой-нибудь камень прервет ее жизнь.
Все это продолжалось каких-нибудь десять-пятнадцать секунд, но в такие секунды с человеком могут произойти удивительные изменения: один становится трусом, другой храбрецом, в такие секунды проверяется истинная сущность человека. Уже сыпалась только мелкая щебенка, уже оседала пыль, как вдруг он почувствовал тяжелый тупой удар по голове, попытался приподнять сразу ослабевшее тело и, теряя сознание, упал лицом вниз.
Он не видел того, как Чеботарев, встав в клубах бурой пыли, темнолицый, похожий на мумию, поднимал на руки Григория… Не видел, как он вливал в стиснутый рот Екатерины Андреевны последние капли водки из своей фляги. Не чувствовал, как несли его к горам, как укладывали на пихтовые лапы в охотничьей избушке. Но жизнь еще теплилась в нем, она была в слабом биении сердца, в дымке на стекле ручных часов, которые ежеминутно подносил к его губам Чеботарев. Какие-то люди растирали его окоченевшие мускулы, брили волосы на голове охотничьим ножом, сшивали рану оленьей жилкой, делали перевязку.
Так прошла ночь и наступило утро. Утро было морозное, солнечное, словно в природе произошел окончательный переход от осени к зиме. В охотничьей избушке, где лежал Колыванов, было жарко от пылающего камелька; столпившиеся около раненого люди говорили шепотом, немногословно, стараясь принять такое решение, которое мог бы одобрить Колыванов.
Колыванов долго находился в каком-то странном состоянии. Все, что он воспринимал, являлось только физическими ощущениями, ни в коей мере не связанными с его предшествующим опытом, с его знаниями.
Он был похож на новорожденного: так же импульсивно тянулся к свету, улыбался, когда внешние явления были благоприятны, и морщился, если они не нравились ему. Однако сам он не мог даже понять, отчего происходят эти удобства или неудобства.
И люди, тащившие его на своих плечах через парму, устраивавшие ему ночлег, оберегавшие ого от снега и холода, поившие бульоном из дичины, были не только глубоко безразличны ему, но даже неприятны. А они, эти странные существа, обросшие бородами, худолицые, с темной кожей, с блестящими тоскливыми глазами, на каждом привале склонялись над ним, окликали его, говорили что-то. Их присутствие тревожило, требовало какой-то работы мозга, воспоминаний. И только тогда, когда его лица касались чьи-то теплые руки, которые умывали его, поили, причесывали; кто-то один, кого он не мог отличить взглядом, но отличал сердцем, что ли, только при этом человеке он чувствовал себя действительно хорошо. Но человек этот был рядом очень редко, и тогда Колыванов или то несмышленое, бессильное существо, в какое он превратился, требовал, капризничал, мычал, зовя этого нужного ему человека.
Постепенно кое-что начало удерживаться в памяти, вызывая определенные чувства. Так, он увидел, что бледное небо над головой, ветви, с которых сыпался снег, сменились чем-то белым, неподвижным, и вдруг вспомнил слово, которое будто стояло на пороге его сознания. «Дом», — сказал он про себя и улыбнулся, улыбнулся на этот раз не беспомощно и бессмысленно, а хитро.
И, как будто слово это было предводителем множества других, сразу вспомнилось другое. «Мама», — сказал он почти вслух, хотя еще не верил, что может сказать.
И люди, стоявшие над ним, которых он видел как бы сквозь воду, должно быть, заметили, что он борется изо всех сил, чтобы вырваться из цепкого плена пустоты и бессмысленности, потому что вдруг наклонились над ним с той и с другой стороны кровати, что-то говоря, шевеля губами, причем он их не слышал, словно его уши заложило, а все тело обволокло вязкой ватой или той же плотной водой, сквозь которую он видел людей.
И третье слово пришло к нему, он улыбнулся и сказал его, сразу представив все, что было связано с ним, — тепло рук, мягкий взгляд, чистое дыхание на своем лице, — и повторил его: «Катя». На этот раз слово было услышано, потому что вдруг люди, стоявшие около него, вздохнули одинаково глубоко и радостно. И он понял, что это радость, и понял, что значит радость, и понял, кто он, где он и что с ним.
Он лежал в своей комнате, и у постели стояли мать, доктор, Григорий Лундин, еще какие-то посторонние люди. Но той, которую он искал взглядом, не было. И он сразу вспомнил, как Катя бросилась, чтобы прикрыть его от каменного дождя, и каким бессильным и безвольным стало ее тело. Колыванов сразу забыл о своей вновь обретенной способности говорить и только жалостно поводил глазами и шевелил омертвевшими губами. Но мать поняла его, как понимают матери даже неосознанные желания детей, она наклонилась к нему и сказала тем мягким тоном, каким успокаивают детей:
— Жива, жива она, в город уехала…
И не столько смысл слов, сколько голос матери утешил его, и он почувствовал, что глаза смыкаются, и заснул тем спокойным сном, какой бывает только в детстве и в счастливые часы выздоровления.
Катя вернулась вечером. Он услышал сквозь сон шум самолета, проснулся и улыбнулся тому, что знает то, чего не знает сиделка, дремавшая в кресле. Он знал, что на этом самолете летит Катя. И ничуть не удивился, когда открылась дверь и вошла она, оживленная, немного бледная, пахнущая снегом и морозом. Колыванов приподнялся на диване, протягивая руки и дивясь тому, какие они тонкие и худые.
Она припала к нему без слов, так и не успев сбросить шубку, от которой пахло холодом и тем особенным запахом мороза и чистоты, какую приносят первые дни зимы. Он гладил ее волосы, сбросив шапочку прямо на пол и не заметив этого. Ему казалось, что она так и вошла — без шапочки, с пышными, непокорными волосами. Рука его коснулась мокрой от слез щеки.
— Ну что ты, что ты, Катенька, — слабым и прерывающимся голосом заговорил он, пытаясь вытереть эти слезы рукой, но они текли все обильнее. — Что ты, Катенька, зачем же плакать? — он удивился этому так простодушно, что она засмеялась, но смех прерывался рыданиями, которые она с трудом сдерживала.
— Все ведь кончилось, — пояснил он, пытаясь понять, что заставило ее плакать. И с неожиданной радостью и силой повторил снова: — Ну да, все кончилось! Ты и представить себе не можешь, как мне было тяжело… — Это он произнес шепотом, словно поверял ей самую глубокую тайну из всех, что накопились у него за годы разлуки. Почувствовав, как дрогнули ее плечи, он пожалел, что сказал это, и зашептал быстро-быстро: — Но теперь ведь все наладилось, правда? Мы будем вместе, будем работать, дети будут… — Он улыбнулся затаенно и тихо и увидел, что она глядит на него, приподняв голову.