На суше и на море - 1973 — страница 14 из 135

— Какомэй![14]—тихо вскрикивали в темноте невидимые соседи.

— Вы пришли! — бормотал шаман. — Я вижу вас, духи! Я говорю с вами! Я хочу, чтобы вы указали, как поступить с таньгами, которые хотят увидеть Пилахуэрти Нейку — загадочно не тающую гору!

Затаили дыхание все, кто был в яранге. Рырка кружился быстрее и быстрее, пока не упал лицом вниз, раскинув руки, и ярар сам укатился в полог и лег там на мягкие шкуры.

А сверху, через отверстие для дыма, вдруг посыпался тихий и крупный снег. Хрипло дышал разметавшийся на полу шаман. Он спал. До самого утра унесли его душу с собой духи. Покажут они ему путь кочевки, научат, как поступить с таньгами.

Выбрались меж тел, через чьи-то ноги на улицу ватажники. Что за диво? Тихо кругом, тепло. Сквозь низкие тучи смотрят редкие звезды, мелкие, как бисер, а снега нет. За тучами журавли курлыкают. Горько плачут красноголовые тундровые журавли.

— Ах ты, беда! — тихо молвил Шолох. — Тайные думы сказал шаман, объевшись мухоморного зелья. Смотреть за ним зело надобно.

Чья-то рука робко тронула атамана. Отскочил в сторону Федор, клинок из ножен вырвал. Тьма прошептала:

— Берегись, таньг! Беда идет!

И чтобы унять дрожь от слов этих, наотмашь, крепко ударил Попов темноту сжатым кулаком.


Утром долго сидел атаман в одиночестве. То гнев к нему приходил, то кручина. «Повороту назад нет и что впереди ждет? Кабы Рыркины мысли знать… Эйгели обмануть может — угодлив, больно корыстен».

Анкудин заглянул в ярангу, сказал осторожно:

— Худо, атаман, дела вершишь. Добра не жди.

— Молчи, — свирепея крикнул Попов. — Мне ведомо, как поступать!

Без робости глянул ему в лицо Анкудин, усмехнулся криво:

— Сердцем ты ослаб, атаман. Оттого слова непотребные на языке вертятся.

Сказал и ушел. Кликнул Попов Терю, велел в стадо сбегать, Аунку позвать для совета. Но мало вышло толку. Тоже все про беду твердил, уговаривал убрать хитрого шамана, олешек же его поделить. Худой совет, рабский.

После долгих дум решил: чему быть — того не миновать. Легче стало. Страха своего устыдился. Все же государев он человек, а не какой-нибудь гулящий и дело государево справляет, а потому живота своего жалеть неча.

Вышел из яранги, потянулся сильным телом, про баньку вспомнил, про веники березовые, что дошлые людишки с Омолона в Нижнеколымск сплавляют, вздохнул: «Когда такая благодать подвернется?» — и велел готовиться аргишить, в кочевку собираться вослед людям шаманьим.


На другой день из серых туч нежданно-негаданно снег на тундру пал, морозцем ядреным с моря потянуло, птица последняя с озер исчезла, ручьи и речки утихли, — «сало» поплыло по ним. Враз пришла зима.

Тронулся аргиш из полета упряжек в глубь чукочьей землицы, подальше от пург береговых. Легкие нарты словно лодки-ветки по белой воде побежали с волны на волну, с увала на увал. В каждую нарту по два быка впряжено. Быки ездовые — жирные, сильные. Белый пар из ноздрей, как от горячей воды.

Стадо вперед ушло. Аунка со своими мужиками-ламутами при нем жил. С шаманьим аргишем только ватажники ехали. В самый конец каравана пристроились, чтобы не застали их врасплох или еще какое зло не учинили. На остановках свою ярангу ладили поодаль от остальных. Велел Попов сторожкими быть.

Через тридцать дней кочевки, когда вот-вот должен был народиться молодой месяц, нагнала аргиш пурга. Семь дней пролежали в пологе голодные: стадо в белом разливе пропало. Дед Шолох совсем занедужил, сала медвежьего запросил, да где его отыскать? Тундра мертвая, замороженная. Хитрый шаман вел в земли неведомые.

Как-то долго Попов без сна лежал, думы всякие в голову лезли, прошлая жизнь с настоящей в одно мешалась, сердце ныло от тоски беспричинной. Потом дрема заячьим одеялом, пушистым и мягким, кутать стала. И скоро уж не различал Федор, то ли пурга воет, то ли бабий голос поет ему про далекое.

Увидел сын боярский Федор Попов Кремль Московский. Полночь давно минула. Луна белая за стену зубчатую пала, оттого тьма опустилась меж царских хоромин. Под ногами грязь комьями смерзает, снегом чуть припорошенная. Впереди думный дьяк Семен Заборовский со слюдяным фонарем дорогу освещает.

Муторно Федору, тревожно, зябко. За коей нуждой середь ночи подняли? «По государеву делу!» — только и уронил дьяк. Собрался быстро — вишневый кафтан стрелецкого покроя с оторочкой бобровой натянул, шапку со шлыком малиновым заломил вправо. Кушак шелковый с кистями из золотой бахромы повязал.

И хоть привык ничему не удивляться — шалили на Москве лихие после «медного бунта», и не раз приходилось среди ночи по государевым делам вставать, — на сей раз тревожно было.

Как из простых стрельцов в гору пошел, всегда ждал, что призовут его, потребуют на большую службу. Ждал часа урочного с дрожью. Хотел его и не хотел. И вот сердцем почуял, что пришло то время. Угадал по таинственному виду думного, по лицу его скуластому, по бровям смурым, по стуку почтительному в дверь.

И погнал от себя Федор сомнения, только торжественность в душе оставил да умиление перед великим государем.

А когда завел его дьяк в Грановитую палату, увидел Федор, что стены и пол в ней черным сукном покрыты, потом и Алексея Михайловича узрел. Сидел государь в простых одеждах на лавке, где обычно бояре сидят, вместо шапки царевой на голове скуфья. Свечи горят тускло, по лицу государеву, опухшему и усталому, желтый, мертвый свет бродит.

Поклонился Попов земно, не смея слова молвить. Царь вяло рукой махнул. Дьяк неслышно вышел, дверь за собой притворил осторожно.

— Подойди ближе.

В три шага приблизился к государю Федор. Сердце билось в груди звонко, сильно, будто каменным сделалось.

— Ладный ты, — сказал Алексей Михайлович, закидывая вверх голову и щуря глаза.

Не понял Федор, то ли с завистью сказал, то ли с одобрением. Потому молчал.

— Позвал я тебя, сын боярский, по делу большому. Готов ли послужить?

Федор кивнул. Слова в горле застряли.

— Добро, — раздумчиво сказал царь и погладил бороду пухлой маленькой рукой.

— Вскорости пойдешь встречь солнца за Камень. В топ стороне люди наши новую землицу приискивают да ясак с инородцев имут для казны. И пришла от них сказка, что ведают те инородцы, где в горах серебра лежит много. Дело твое одно — долыгаясь всякими меры проведать про то серебро и нам описать.

Глаза государя, маленькие, темные, в упор смотрят, и нет в них былой усталости. Узрел в них Федор приказ жестокий, оттого совсем сробел: мысли спутались, закружились, как вороны над церковной звонницей.

— Исполню, государь, — только и сказал.

Алексей Михайлович головой покачал, глаза потухли, опустил их долу, помолчал, подумал — совет с кем-то незримым держал.



— Пойдешь, — повторил хрипло. — Серебро зело надобно. Сам видал, что на Москве летом делалось. Руки да ноги холопьям рубили, в том жали нет. От другого туга меня берет: немчинам за ихнее серебро соболями платим, казна скудеет. Гулящие люди страх перед государем не имут, стрельцов на бунт сбивают. По всей Руси людишки в лесах хоронятся. Велел я с Казенного двора суды, кои худшие, взять и ковать из них деньги серебряные, а медные отставить. Ан все едино — проку нет.

Государь, опираясь на посох, тяжело поднялся с лавки, голос стал грозным.

— Без серебра не возвращайся, сын боярский Федор Попов. Гнев наш знаешь. Грамоту тебе завтра дьяк Семен Заборовский даст. По ней в твоей воле будет казнить и миловать. По дороге гулящих можешь привечать, в сотоварищи брать, коли пожелают с тобой к инородцам идти. Обещай прощение моим именем. И помни, — глаза царя горели, — нет ничего невозможного для государева человека. Все ты мочь должен!

— Слушаю, государь, — Федор земно поклонился.

— Не жалей живота своего! Не жалей! Послужи России! Послужи! Ты же — суть частица малая ее. Проведай про серебро! Послужи!.. — свистящим шепотом говорил царь, лицо свое приблизив к лицу Федора. — Иди! — вдруг крикнул Алексей Михайлович. — Завтра остальное думный дьяк доскажет.

Федор попятился к дверям. Пришел в себя только на улице, когда двери палаты затворились, и долго пил ледяной воздух. Голова кружилась, в глазах пятна мельтешили цветные. Первое, что подумал: «Государя кротким кличут. Ох, и лют царь! Не тишайший он вовсе!»

Потом другое замелькало: «Дело трудное. Хватит ли мочи одолеть?» Но подумал, что не кого другого, а его позвал государь. Знать, есть для того причины. Знать, давно заприметили, что не прост он, Федор Попов, и гож на большое государево дело. От мыслей тех засмеялся счастливо, грудь под кафтаном бугром поднялась, ладони в кулаки сжались, сердце колоколом-подзвонком застучало весело, радостно. Отныне власть в руках непомерная — хочешь казни, хочешь милуй. Зашагал он по темной Москве размашисто, споро. За Неглинной двое из ночи выступили.

— Служивый, снимай кафтан.

Ударил одного ногой в пах, другого рукоятью сабли по черепу. Пошел дальше не оглядываясь своей дорогой.


— Вставай, атаман, вставай! — Анкудин тряс Попова за плечи. — Аргишить пора.

Федор с трудом открыл глаза. Тело ныло, болела голова. Первым делом прислушался. Тихо за ярангой, пурга ушла.

Вылез из полога, космы нестриженые с глаз откидывая, с бороды отрясая клочья оленьей шерсти. Бабы нехитрую утварь в кожаные мешки складывали.

На улицу вышел. Умываясь, в лицо две пригоршни жесткого снега бросил. Шаманьи люди бродили по белым нетоптанным снегам — аргишить собирались. Теря нарты ладил, ждал, когда Аунка из стада оленей приведет.

Как ни отгонял его от себя Федор, не шел из головы сон. Ясно все виделось, ох, как ясно, хотя и шесть лет прошло с той ночи в царских палатах. Почитай, всю землю обходил чукочью. Порой казалось: руку протяни — и быть удаче. Ан нет. Уходила серебряная гора, таяла, как лед весной, и снова Федор терял верный след.

На вторую аиму, как пришел на Ковыму-реку, померли от цинги посланные с ним служилые люди, гулящие же люди, что по пути набрал в ватагу, тоже кто своей смертью помер, кто неведомо куда подался.