У нашего же берега течение было тихим, покорным, отсвечивало тусклым перламутром. В этот перламутр погрузились черные силуэты деревенских изб и упруго дрожали на кругах, которые оставляли играющие хариусы. Крылатой тенью простерлись по воде коньки; они словно стремились оторваться от своих стоянок — крыш и тянулись к середине реки, к плесу, готовые взлететь.
Мои спутники подивились, почему это северный человек, суровый с виду, всегда занятый работой, находил время мастерить из дерева столь фантастические существа и ставил их на крышу… Я объяснил как мог. В языческие времена конь считался предвестником счастья. Вода, которую пила лошадь, объявлялась священной. Череп умершего животного укрепляли на крыше, чтобы он отгонял от жилья злых духов. Однако магическое значение, которое приписывали коню, постепенно выветрилось из крестьянского сознания. Коньком стали называть верхний стык стропил и скатов, которые держали крышу, или верхнее бревно под кровлей. Концы этого бревна обрабатывали по традиции в форме лошадиной головы. Поэтическое объяснение этому символу дал Есенин: «Конь как в греческой, египетской, римской, так и в русской мифологии есть знак устремления, но только один русский мужик догадался посадить его к себе на крышу, уподобляя свою хату под ним колеснице…»
Тропа то утопала в зарослях ивы, то взбегала на высокий берег, то скатывалась в ромашковую пойму, и вскоре открылась Горка — центр леспромхоза, речной порт (весной), аэропорт, самый крупный населенный пункт в верховьях Пинеги.
В деревню вошла странного вида процессия. Впереди, то и дело оглядываясь и смеясь, бежали местные ребятишки. За ними измученные долгой ходьбой плелись под тяжестью рюкзаков пассажиры из аэропорта (и я в их числе). По бокам колонну сопровождали сбежавшиеся со всей округи бездомные псы — помесь северной лайки и дворняжки. Они не лаяли, не ластились к людям, не просили подачки и бежали, видимо, из одного лишь любопытства. Овцы и козы, которые шли следом, наоборот, жадно обнюхивали карманы, баулы, и в конце концов пришлось достать немного хлеба. Процессию замыкал древний, высохший дед, у которого мы «отбили» доверчивое стадо, и теперь он обвинял нас во всех смертных грехах. Навстречу шел Николай Сергеевич Федосеев, председатель сельсовета. Он узнал меня и, протягивая руку, с улыбкой старого знакомого сказал:
— Что, опять наших старушек будете записывать?
Я уже привык: этой фразой меня встречали во многих деревнях Пинежья. Иногда ее можно расшифровать так: «Какая вам охота шастать по нашим весям и собирать всякую рухлядь? Мы давно не пашем Андреевной[21], не знаем мотовила и кресала. Бабы наши не носят ни повойников, ни сарафанов, забыли свадебные причитания и заговоры. Жизнь давно ушла вперед. Зачем же копаться в старине?»
Это суждение (или, вернее, осуждение) вполне понятно. Каждое лето, едва схлынет высокая вода, на Пинегу устремляются десятки всевозможных экспедиций. Пинежье в какой-то мере законсервированная старина. Отсутствие железных дорог, непроходимая тайга сделали его чем-то похожим на осколок Древней Руси. Черными неприступными крепостями высятся над рекой рубленные еще в прошлом веке избы. Тесными рядами стоят за околицей амбары на «курьих ножках», скрипят колодцы-журавли. По реке скользят «осиновки» — лодки, похожие на славянские челны, с высоко вскинутыми носами…
И вот этнографы, фольклористы, диалектологи, архитекторы и искусствоведы наводняют местные деревни и села в поисках древних сокровищ. Эти сокровища — напевный пинежский говор, сохранивший в значительной степени черты новгородского наречия XV–XVII веков; протяжные и грустные, как плач осеннего ветра, северные песни; лихие скоморошины, затейливые частушки, древние былины о богатырях земли Русской; «зело дивные», по слову летописца, церквушки и часовенки, притулившиеся на лесистых угорах… У некоторых жителей до сих пор хранятся книги с металлическими застежками XVII–XVIII веков. А на пожилых женщинах, особенно в праздник, можно увидеть кокошники с переливами парчи, домотканые сарафаны с прихотливым узором по синему фону.
Старина уходит, забывается, уступая место новому. Современная жизнь с ее телевидением и автострадами, железными дорогами, газетами и аэропортами все стремительнее врывается в последние «медвежьи углы», стирая следы прошлого. Но при этом могут навсегда кануть в Лету следы Древней Руси, которые еще сегодня придают Пинеге столь неповторимый колорит. Вот почему ученые торопятся. Завтра не будет того, что увидел ныне. Ученые переезжают из деревни в деревню, ходят из дома в дом. Северяне хоть и привыкли к экспедициям, но относятся к ним порой иронически. На «списывающих» и «собирающих» смотрят иногда как на людей, которым некуда девать свободное время. Причина этой иронии понятна: собиратели в большинстве своем не вышли из студенческого возраста и приезжают сюда «отбывать» летнюю практику…
Многие из них не очень-то церемонятся с деревенскими обычаями и, случается, просто вредят науке, разрушая атмосферу доверия и сердечности, без которой собирательство теряет всякий смысл. Я уже не говорю об отдельных самостийных налетчиках — попросту барыгах от искусства, которые клянчат у старых женщин завалявшиеся иконки.
— Что, опять наших старушек будете записывать? — Федосеев улыбаясь смотрит мне б лицо. Ударение на слове «старушек» сделано им не без тайного умысла.
— Не буду, Николай Сергеевич, не буду.
— Что так? — восклицает председатель, продолжая игру. — Может, на прялки потянуло, признавайтесь?
— И прялок собирать не буду.
Федосеев удивлен и немного разочарован.
— Хочу написать об охране природы, — объясняю я, — проехаться по всей Пинеге. А для этого мне нужен рыбнадзор.
— А, по делам, значит.
И на лице председателя сельсовета одобрительное выражение.
Я немного покривил душой, сказав, что приехал по делам охраны природы. И хотя журнал, выдавший мне командировку, преследовал именно эту цель, я, однако, не собирался ограничивать себя. Пинега многообразна, и с каждой новой поездкой понимаешь это все больше и больше. Я собирал здесь материалы о жизни сказительницы Кривополеновой, записывал местный диалект и фольклор, интересовался бытом охотников-промысловиков и каждый раз уезжал с Пинеги с ощущением чего-то несделанного. Нечто неуловимое, но важное ускользало от меня, и этим «нечто» была, наверное, сама Пинега.
Внешне цивилизация обошла ее стороной — ни железной дороги, ни каменных домов. Московские газеты приходят на третий-четвертый день. В распутицу северный житель отрезан не только от райцентра, но и от соседних деревень… Бесспорно, Пинежье изменилось в последние годы, увеличилось население, вырос его экономический потенциал — это видно и без цифр. Но первое впечатление таково, что жизнь здесь течет степенно и размеренно, как часовой механизм, заведенный много веков назад. Кажется, что пинежане давно смирились с прилипчиво-обидным словом «захолустье» и даже не прочь пошутить, позубоскалить на этот счет.
Но, конечно, жизнь здесь такая же, как и всюду в нашей стране. В лесу работают трелевочные тракторы, вывозящие древесину. Рокочут в небе воздушные такси — вертолеты. Сквозь глухую тайгу прокладывают тропы геологи и геофизики: подземные кладовые Пинежья таят миллионы тонн ценного минерала — целестина, миллиарды тонн гипса. Предполагают — и не без основания — нефть и газ. Полным ходом идет строительство железной дороги, которая соединит Пинегу с другой северной рекой — Мезенью…
…В простоте окружающего очень трудно найти что-нибудь редкостное, выдающееся, и если искать это «что-нибудь», искать только одно, то опять пройдешь мимо главного. Мне кажется, иногда очень важно просто посидеть, просто посмотреть, послушать, вглядеться в лица, поразмышлять. К тому же лодка, как я заметил, весьма располагает к этому. Пейзажи берегов, мерный шум воды настраивают на особый лад. Я понял: Пинегу открывать нельзя, Пинега должна открыться сама…
Северные реки, как правило, берут свое начало из мхов. Едва крохотный родник успеет пробиться наружу, как его сразу же накрывает лес. таежный бурелом, и вода долго бежит, невидимая для глаз. Постепенно родник крепнет, мужает, набирая силу от ручьев, и наконец взрывает толщу мха и корни деревьев. Освобожденная вода устремляется вперед, затопляя болотистые низины и мелколесье, и, когда она найдет себе русло, тайга расступится перед ней, подарив берега…
Наверное, так рождается и Пинега — самый крупный приток Северной Двины. Географический справочник сообщает: «Река Пинега — длина 779 километров… одна из самых прозрачных северных рек… Притоки — Явзора, Сура. Выя… Судоходство от устья реки Покшеньги… Многочисленные рукава… Весной — громадная ширина в низовьях… На реке около 300 деревень и сел…»
В этих сведениях много любопытного. Но о них почему-то забываешь. когда садишься в лодку и река несет тебя сквозь уютные ельники, мимо красных и белых берегов с черными провалами пещер, от одной лесной избушки к другой. Редкая моторка, редкая деревенька встретятся на пути. И только кукушка будет отсчитывать время и расстояние.
Пинега издавна живет лесом. Далеко, на сотни гектаров, простерлись спелые боры-зеленомошники и беломошники, где большими стадами пасутся дикие олени. Зимой в этих лесах заготавливают древесину, а ближе к весне ее свозят к берегам маленьких речушек, впадающих в Пинегу. Лес сплавляют до Северной Двины, буксиры ведут по ней огромные плоты в Архангельск, на лесопильные заводы. На Пинеге я видел отменную древесину — кондовая, в обхват сосна; на белой зачистке стоит буква «К» — корабельная.
Между прочим, в нашем обиходе с некоторых пор слово «кондовый» приобрело отрицательный оттенок, стало синонимом дремучей отсталости, невежества. А это далеко не так. В своем первородном значении слово это имеет самый положительный смысл: «конда» — боровая, с красноватым отливом сосна, выросшая на песке, незаменимый строительный материал.