— «Не знаем, где находимся»… Деточки в роще заблудились. А мы — гоняй за ними буксир. Нам больше нечего делать, как искать заблудших!..
— Погоди ты! — отмахнулся Силин. — Трудно что ль про «Львицу» сказать? С ними-то что?
Диспетчер нервно дернул плечами, закурил новую папироску и со всхлипом бросил:
— Я и говорю про «Львицу»! Точь-в-точь! Дали радио: «Идем около льдов. Сбились с курса». — Он прочертил папироской излом. — То есть заблудились… Не устранили девиацию[1] компаса, вместо веста задали норд-вест и влезли во льды. Это вам шуточки — с негодным компасом идти в океан? Вот вы когда девиацию устраняли? Когда? Чего молчите?
— Ну погоди ты, Селезнев! До нас дело еще дойдет. Что дальше было с «Львицей»?
— Те-те-те-те, — развел руками диспетчер, — я же и говорю про «Львицу», чего перебиваете! Так вот, влезли во льды, определиться не могут. Посылаем буксир, отрываем буксир от работы. Вы знаете, чего стоит послать буксир?
Силин деланно вздохнул, понурил голову, сел на табуретку, медленно выудил из пачки сигарету.
— Вот-вот-вот, не устраняете вовремя девиацию, а потом кричите на весь Ледовитый: «Буксир! Буксир!» Всем буксир! Теперь для «Перми» буксир!..
Силин оперся локтем о стол и сжал лоб ладонью.
— …Послали буксир. Они, конечно, ни бе ни ме не могут сказать о своем нахождении. Только по радиопеленгу их отыскали. Привели в порт, и, представляете, капитан этот, как его… Голяков, да, Голяков, отказывается сойти на берег. Заболел, видите ли… С таким компасом идти в море! Безумие! И вас дальше не пустим, пока не устраните девиацию. Шуточки, что ли! Ждите девиатора Слобожанина…
Вернулись к причалу. Федоровна ждала их. Очередь разошлась. Буфетчица повизгивая спускалась в катер, присланный с «Орла».
— Спозднились, Степан Сергеич. К шапошному разбору попали. Токо всего и досталось…
Федоровна подняла сумку, в которой по завялому луку перекатились сморщенные репки.
Признаться, Силин не очень-то рассчитывал на дельное пополнение припасов здесь, на причале, но такой малости не ожидал.
В это время уже отошедший катер с «Орла» круто развернулся. С него крикнули:
— Журин! Станислав Клавдьич!
Механик встрепенулся.
— Это Семенов! Ты его знаешь.
Силин, как ни копался в памяти, вспомнить не мог. Однако возвращение катера показывало, что к механику Семенов питал самые лучшие чувства.
На причал соскочил высокий парень и в два прыжка очутился около Журина.
— Клавдьич, дорогой, здорово, друг ты ситный! Ты чего же своих не узнаешь? Отвалили, обернулся, гляжу: да это ж Клавдьич! Стоит и своих не видит!
Отобнимав механика, он протянул руку Силину, и тот смутно вспомнил: видел когда-то в пароходстве.
— А ведь мы знакомы! — на весь причал крикнул Семенов и сильно тряхнул его руку. — Ну, встреча! Ну, не ожидал! — слегка обнял Силина. — Клавдьич, и вы, товарищ капитан, прошу ко мне в гости. Без разговоров, сейчас же в катер и ко мне. Мамашу тоже берем. — Он покосился на тощую сумку Федоровны. — Шлюпка ваша? Пусть подойдет за мамашей. Алё, кореш, — крикнул он Матюшину, — прихвати кулек для капусты. Подойдешь к правому борту, спросишь Семенова.
Спустились в катер, в каютку с кожаными диванчиками. На диванчике сидела буфетчица, уже успевшая снять белый испачканный зеленью халат.
— Познакомьтесь, Маруся, — представил ее Семенов. И тут же: Маруся, отпусти мамаше из наших запасов огурчиков, капусты… Сообразишь там, сама знаешь.
Маруся кивнула, поправляя высокую прическу и улыбнувшись всем лицом, похожим на бело-розовую зефирину в сахарной пудре.
Силин сел — всхлипнули пружины, — откинулся к мягкой спинке. Ровно загудел мотор. Катер пересекал бухту по плавной дуге. Капитан почувствовал вдруг, что не может шевельнуться: теплая лень сковала вытянутые ноги и брошенные на диван руки. Это было как гипноз, оттого что самому ни о чем сейчас не надо заботиться. Кто-то ведет катер, что-то затевает Семенов. И пусть их — ведут, затевают… Пока посидеть в комфорте, который сулит еще большее великолепие на теплоходе…
«Вот жизнь! Наказывал матросам не брать шлюпку, не ходить на «Орел». Плохое предчувствие было. Твердо решил — на теплоход ни ногой… И тут же сам, нежась на диване, подваливаешь к «Орлу», игшлюпка с Матюшиным (вспомнилось, как он нахально хохотнул: «Может завернем?») сейчас подойдет к правому борту… И ведь хочется попасть на «Орел», и в ресторан хочется зайти, и послушать музыку… После долгого перехода, перед последним броском по океану охота хоть на часок сменить приевшуюся пластинку вахтенной жизни».
Силин оглядел свой выходной китель, начищенные ботинки и подумал: «А ведь собирался-то не к диспетчеру Селезневу…» Посмотрел на кофейный костюм Журина и окончательно утвердился в мысли, что собирались именно на «Орел». Конечно же, на «Орел». И Матюшин знал, что на «Орел», и нечего было лицемерить. Когда «Орел» в порту, мимо не пройдешь — это ясно.
Он посмотрел на Марусю, говорившую с Федоровной, на ее зефирное лицо, полное плечо, и все вокруг приобрело особый, какой-то пряный и притягательный вкус. Не потому, что Маруся очень уж понравилась, а потому, что она была неким завитком на роскошной картине, называвшейся «Орел». Наткнуться на такую картину в Ледовитом океане, в бухте, образованной тундрой и камнем, — одно удивление, и действовала такая неожиданность расслабляюще. Он понимал это, а противиться уже не мог. Компас показывал ложный курс, но девиацию устранять не хотелось…
Потом они очутились на палубе, пронизанной вихрями ресторанных запахов и звуков. В голове все слегка покачнулось и поплыло. Перед глазами Силина еще стоял облик Маруси… но ее уже не было, а осталась вылизанная палуба, зеркальные стекла и занавеси за ними, как туман, где растворяются столики и контуры людских фигур.
— Сначала ко мне, только так! — говорит Семенов и берет гостей под руки.
Они идут по мягкому ковру салона, по коридору, отсвечивающему полированными панелями красного дерева. Массивная дверь, блестящая, как зеркало, ручка литой отчищенной латуни.
— Прошу! — Семенов щелкает замком.
Просторная каюта, стол, тяжелая скатерть, пепельница — беломраморный медведь с мордой, испачканной пеплом.
Шурин садится, распечатывает коробку сигарет «Друг» и, закинув ногу на ногу, с обычным подчеркнутым вниманием вставляет сигарету в пенковый мундштук. Он словно в своей каюте, будто век тут прожил. Силин, несмотря на внутреннее расположение к происходящему, чувствует некоторую стесненность и стоит с нераскуренной сигаретой в пальцах. Между тем Семенов уже открыл полированный шкаф и зазвенел посудой.
Журин вставил, наконец, сигарету, полюбовался мундштуком, откинулся к спинке стула, глядя в потолок, выкатил изо рта клубочек дыма и вкусно его проглотил. Четыре пятнышка на брюках подсохли и почти исчезли. Это дополнило благодушное настроение, ставшее совсем безмятежным. Краем глаза Журин с удовольствием наблюдал, как на темном шелке скатерти поблескивают три крупные рюмки, поставленные Семеновым, как появились темно-синие, с золотом тарелочки, как по-щучьи остро блеснули вилки и ножи, как проплыл в середину хрустальный судок с крупно нарезанными свежими огурцами, перебившими весенним запахом табачный дым, как засветилась тусклым золотом коробка со шпротами и масляно улыбнулась малосольная нельма, как встала с краю плетенная из бамбука корзиночка с хлебом.
Затем, защелкнув верхние створки шкафа, Семенов присел на корточки и открыл узкую дверцу внизу. Довольно долго он находился в раздумье, пробегая глазами какие-то одному ему видные предметы. Журин и Силин знали, конечно, что это за предметы, но и виду не подали, что заметили раздумье хозяина.
Силин закурил в конце концов, сел на низкий диванчик, привинченный к полу медными винтами, и, сам того не желая, вдруг спросил:
— Думаешь, сальник протерпит до конца рейса?
Механик непонимающе обернулся и поперхнулся дымом.
— Сальник?.. — Он помедлил и глотнул воздух. — Протерпит…
…Вышли в море в штилевую, редкостную для этих мест погоду. Серая вода, серое небо, серая полоса берега.
Рядом с капитаном в рубке девиатор Слобожанин. Он высок, худ, одет в щегольски подогнанную форму. Раскрыл чемоданчик, перебирает свои магниты, беседует с Силиным. Его сочный, размеренный, словно бы специально поставленный голос распирает рубку, и кажется, что говорит он не для Силина, а для огромного зала, невидимо присутствующего здесь и ловящего каждое слово.
— …Должен сказать, что на выручку «Львицы» ходил сам. Нашли их только по радиопеленгу. Был достаточно плотный туман — они не могли ни определиться, ни подать сигнал ракетой издали. Когда подошли к борту, капитан Голяков сказался больным и остался в каюте. Я близко с ним знаком и поэтому заглянул к нему. Поскольку он и ваш друг, я могу сказать о деталях, которых никто не знает. Он, действительно, лежал и, увидев меня, ни слова не произнеся, заплакал. То есть даже разрыдался. Я присел на койку и, как мог, успокоил его. Последующая проверка компаса показала чрезвычайную девиацию, с которой выходить в море категорически воспрещено. Однако степень девиации капитану не была известна. Единственная его ошибка: потеряв из виду ведущее судно, он продолжал идти, как ему казалось, следом, а надо в таком случае тотчас бросать якорь и ждать. Я оставался у него все время, пока шли к порту. Он повторял одно и то же: «Позор-то какой — заблудился!» Но мне удалось немного его успокоить. Он поднялся в рубку, пробыл там до тех пор, пока бросили якорь, затем опять спустился в каюту и не показывался. Пришлось послать врача, который обнаружил переутомление и выписал микстуру. Голяков, конечно, пить микстуру не стал. Но, представляете, отказался и от коньяка.
Силин сам стоял у штурвала, отпустив Матюшина и приказав никому в рубку не подниматься. Он был в плохом настроении. Только Слобожанин немного отвлекал своими книжными словами и необычной манерой говорить. И Голякова было жаль. Так жаль — влажнели глаза.