— Я знаю, о чем ты думаешь, о своей родине, да? Но ведь ты всегда сможешь вернуться, если захочешь…
Олимпия беспомощно, по-детски оглянулась, как бы ища у кого-то поддержки, подтверждения своих слов. Георгий улыбнулся, у него как-то отлегло от сердца.
…Поздним вечером заскрипели повозки, волы, погоняемые голыми по пояс рабами, везли припасы — мешки с ячменной мукой, сыром, амфоры с вином и оливковым маслом. Уж если ехать в столицу, то не с пустыми руками. Синелий, ловко сидевший на вороном жеребце, зычно приветствовал свою дочь:
— Эвое, Олимпия! Готов ли ужин?
Он был в широкой тунике с короткими рукавами — далматике, украшенной узором многократно повторенной латинской буквы «5». Загорелый до черноты, он блестел ровными крепкими зубами в приветливой улыбке. От крыльев носа к углам рта шли глубокие складки, придававшие лицу суровость, когда куриал не улыбался. По это бывало редко. Обычно громкий смех возвещал о его появлении в доме.
В атриуме уже пылали смолистые пахучие можжевеловые факелы. Синелий любил зажигать их вместо масляных ламп — светильников. Он говорил, что дым можжевеловой ветки в сто раз приятнее пахучего византийского ладана.
Рабы внесли серебряное блюдо, по краю которого была вычеканена гирлянда из виноградных лоз, птиц, корзин с плодами. На нем грудой были навалены жареные перепела, жирные куски баранины. Появились чаши, в которых дымилась похлебка из бобов и свинины, густо заправленная чесноком и луком.
Синелий ел с аппетитом, наливая себе из ребристого кувшина темное терпкое вино. Он осушал кубок за кубком и все более и более веселел. Георгий не привык к обильным трапезам и ел только то, что подавала ему своей маленькой рукой Олимпия.
Наконец Синелий откинулся на своем ложе и повернулся к Георгию:
— Давно думал я с тобой побеседовать, да вот случая все не выпадало, а сегодня наша прощальная трапеза, один бог знает, когда еще мы увидим эти края. И потому я намерен дать тебе хороший совет: как бы ты ни поступил в дальнейшем, останешься ли в ромейской земле или вернешься в родные края, прежде тебе должно посмотреть иные страны. Ведь лучше путешествий нет ничего на свете. Это справедливо и для нынешних, и для стародавних времен п, думаю, для грядущих. В старинных творениях Гомера рассказано об Одиссее, сыне Лаэрта. Его, голого, истерзанного, выбросило пучиной на берег моря, но феаки тотчас облекли его в дорогие одежды и удостоили общей с царем Алкиноем трапезы, ибо поведал Одиссей много интересного. И ему, чужеземцу, дали возможность говорить обо всем, что он знает. А ведь многое в повести сына Лаэрта было печальным. С жадностью слушают люди рассказы, но лучше самому все увидеть, чем слышать из уст другого. Вот могу ли я, простой смертный, описать тебе храм святой Софии, тебе, не видевшему в глаза Константинополя?
И тут, отвечая на безмолвную просьбу отца, Олимпия встала и подошла к колонне, вглядываясь в сумерки, окутавшие и море, и горы.
Все здесь дышит красой, всему подивится немало
Око твое. По поведать, каким светозарным сияньем
Храм по ночам освещен, и слово бессильно.
Ты молвишь:
Некий ночной Фаетон сей блеск излил на святыню!..
Когда стихи отзвучали, все сидели долго молча. Георгий вдруг понял, что поедет. Опять заныло сердце, но уже сладко-томительно в предчувствии чего-то необычайно яркого, а может быть, это потому, что рядом сидела такая тихая, но все понимающая Олимпия?
Сннелий наполнил кубок и высоко поднял его.
— Георгий, хотел бы я видеть тебя капитаном, водящим корабли от Геллеспонта до берегов Ливии. Сначала будешь наблюдать и учиться, со временем станешь управлять кораблем не хуже опытных моряков.
Судовладелец залпом осушил кубок и со стуком поставил его на стол.
Олимпия захлопала в ладоши, с восторгом глядя на Георгия. Большие ночные бабочки летели прямо в горящие факелы, их обгоревшие крылья покрывали остатки трапезы, попадали в широкогорлые сосуды с вином. Стоял неумолчный звон цикад. Яркие, крупные звезды отражались в бассейне атриума. Спать никому не хотелось, и все трое, наклонившись друг к другу, еще долго разговаривали вполголоса, чтобы не спугнуть что-то неуловимое, спустившееся к ним под покровом ночи.
Чайки с пронзительными криками носились над верхушкой мачты униремы и, ныряя в ее пенистый след, взмывали вверх, унося в когтях трепещущее серебро. На фоне темных громад скал птицы казались особенно стремительными и легкими. Подчиняясь командам рулевого-кормщика. гребцы, сидящие по двое на скамьях, мерно взмахивали веслами. Но вот попутный ветер надул парус, весла убрали в порты, и галера ходко побежала мимо Херсонесского маяка на запад.
Через неделю, только раз отсидевшись в гавани, когда Понт Эвксинский нахмурил свои брови и погнал седые волны, галера показалась в виду Второго Рима. Георгий и не заметил, как прибрежные утесы перешли в белый камень крепостных стен, опоясывавших город с моря, и путники оказались в оживленной до тесноты гавани Золотого Рога. Галера затерялась среди множества больших и малых кораблей, пришедших со всех концов обширной Византийской империи — Карфагена, Сирии, Ливии, Сицилии, Равенны, Александрии, Антиохии, Родоса, Херсонеса, Синопа, Милета, Трабзона.
А вот и обещанное Синелием чудо — нарядные, словно парящие над землей, купола храма святой Софии, дальше — беломраморные колонны императорского дворца, соединенного крытой галереей с колоссальным ипподромом, где, по словам Синелия, огромные толпы горожан, собирающихся на конские ристалища, выражали свою волю криками, неистовым топаньем и воем.
Поднимаясь вверх по многоступенчатой лестнице, Георгий с изумлением оглядывался вокруг. Олимпия тоже смотрела во все глаза. Никогда она не предполагала, что столько людей может обитать в одном месте. Они увидели чернокожих нубийцев, несущих паланкины вельмож, бронзовые тела сирийцев, белизну кожи изысканнейших красавиц Константинополя. Рабов можно было узнать по обритой наполовину голове. Они носили короткие безрукавные туники из грубой материи или ходили полуголыми. Синелий указал Георгию на людей в подпоясанных хитонах с освобожденной для работы правой рукой и объяснил, что ото ремесленники, особо многочисленные в столице. Знатные люди, попадавшиеся иногда на пути, носили длинные одежды, богато украшенные вышивками и драгоценностями.
Куда ни кинь взгляд, всюду виднелись пышные сады, окружавшие дворцы знати и богатых купцов. Но когда они миновали форум Константина и свернули на одну из боковых улиц с главной улицы — Месы, открылась совсем другая картина. Это был настоящий человеческий муравейник. Узкие улочки, спускавшиеся уступами вниз, были зажаты лепившимися друг к другу жалкими лачугами. Часто попадались темные, закопченные кабачки и харчевни. Оттуда тянуло смрадом и запахом чесночной похлебки — пищи бедняков. Ужасающее зловоние источали канавы для нечистот, тянувшиеся вдоль улиц.
Так вот он каков, знаменитый град Константинов, как здесь перепуталось и перемешалось все — и прекрасное, и отвратительное, и злое, и доброе, и возвышенное, и низкое. А ведь ото только первое впечатление. Чем же, когда узнаешь столицу поближе, наполнится душа?
С наступлением лета опять появились тучи варваров. Они переплывали Петр на плотах, однодеревках или даже держась за гриву коня, плывущего рядом. Макродий называл их одним словом — «скифы», хотя было совершенно ясно, что они совсем не похожи на скифов. Да теперь уж мало кто помнил этих давно исчезнувших варваров: шапка всклокоченных волос на голове, кожаные штаны, пропитанные едким лошадиным потом, остроносые сапоги. Но и эти, нынешние, умели так же ловко на ходу стрелять из лука, бросив поводья на гриву бешено скачущей лошади. Переправившись через Петр, варвары жадно устремлялись на юг, в богатые фракийские земли, где, как они не без основания надеялись, полагаясь на опыт предыдущих набегов, их ждет удача и обильная добыча. Они вырастали темной массой в своих примитивных доспехах, где не сверкает ни одной золотой бляшки или серебряной подвески. Даже вожди этих диких не носили отличных от простых воинов одежд и доспехов. Они просто шли во главе своих отрядов, голосом, жестом и примером ведя за собой…
Все лето солдаты гекатонтарха Гонтариса вступали в мелкие стычки с варварами, вели и настоящие сражения. Подошла осень, а с ней и новые заботы.
— Нет смысла воевать со скифами, — говорил Макродий своему товарищу Евмеиу, чистя поножи и любуясь, как в их отполированном до зеркального блеска металле отражается его курчавая, уже несколько поседевшая голова. — У них нет армии, с которой можно было бы сражаться, армии, которую можно было бы окружить и уничтожить раз и навсегда. Даже персы ходят правильными колоннами, сражаются, выбрав место и время, а потом либо дальше наступают, либо уходят восвояси. Скифы же не армия, а дикие орды, с которыми воевать бессмысленно. Если ты разбил один отряд, это еще ничего не значит. Второй, третий — тоже. Никто не знает, сколько их в действительности, и никто не может с уверенностью сказать, когда они придут и откуда появятся на ромейской земле. А наш несравненный василевс Маврикий жаден, как антиохийская свинья. А его брат стратиг Петр туп, как фракийский осел.
— Ты прав, старый товарищ, — отозвался ветеран Евмен. Он угрюмо грыз прогорклый сухарь, запивая его кисловатым вином прямо из амфоры, которую, сидя на земле, поставил между колен. — Когда Маврикий — разрази ли его Юпитер, унеси ли в ад сатана — снизил на четверть военную аннону, он клялся, что это временно. А она и до сих пор осталась урезанной. И притом требует для себя большую часть захваченной добычи.
— Большую часть… — проворчал Макродий. — Вот уже двадцать лет я в армии. Сначала воевал против персов. И там было нелегко, по, клянусь, это были славные дни по сравнению с теперешними.
Подошли другие солдаты гекатонтарха Гонтариса — сириец Насибис, прослуживший многие годы и покрытый множеством шрамов, гепид Махспр и еще даже как следует не выучившийся ромейскому языку Спттур, славянин. Услышав последние слова Макродия, они дружно присоединились к разговору.