…Перед рассветом туман окутал море и Везувий. Но с восходом солнца его завеса разорвалась, показалось розовое море, а с Везувия будто упало покрывало, и его двуглавая вершина с белым столбом дыма устремилась в ясную лазурь неба. Залив сразу ожил, появились десятки рыбачьих лодок.
Айвазовский спустился с балкона, где он наблюдал пробуждение Неаполя, и поспешил на Санта-Лючию. Через час рыбачья лодка высадила его на пустынном морском берегу.
Отложив альбом, Айвазовский погружается в созерцание. Он задумчиво следит, как меняется цвет воды. Колорит моря взаимосвязан с движением и говором волн.
Рождается тихая гармония звуков, ритм прибоя замедленный, глаз перестает различать движение волн… Море теперь голубое.
Наступает полдень. Море спокойное, величавое, уходящее в бесконечную даль. Все овеяно покоем и счастьем. Прибой уснул. Штиль… Теперь морская гладь и солнечная дорожка на ней голубовато-молочного цвета опала.
Но вот снова меняются цвет и ритм. Постепенно исчезает опаловый колорит морского простора, усиливается движение волн, они поднимаются, высокие, увенчанные белыми гребнями; волны стремительно катятся на берег, голос прибоя становится гулким и тревожным… Теперь волны отливают изумрудом.
К вечеру во властном голосе моря уже слышатся глухие угрозы, между волнами появляются черные провалы. Теперь море отливает зловещей темной синевой…
И это состояние моря проходит… Наступает закат. Прибой почти умолк, едва слышен мягкий шорох волн по гальке. Вода становится темно-сиреневой.
Короткие, как миг, сумерки. Все тускнеет. Сразу настала ночь. Море как бы остановилось в своем движении. Исчезли краски, ритм. Айвазовский сидит в забытьи, глаза его закрыты.
Но пробежал свежий ветерок. Взошла луна и осыпала серебром темную морскую гладь. Лунная дорожка заискрилась тысячами блесток.
Тут же дрогнули веки художника. Его глаза широко раскрылись и упоенно вбирают в себя новую красоту моря. С каждым мгновением ночь становится все волшебнее и таинственнее: золотая луна над морем, все ярче мерцающая лунная дорожка, деревья, спящие на морском берегу…
Айвазовский грезит: он почти явственно видит легкие балкончики домов, как бы висящих над самым морем, а по веревочным лестницам на балконы взбираются из причаливших лодок юноши в темных плащах с гитарами. Он слышит серенады, различает силуэты девушек на балконах…
Но вот и ночь прошла. Наступил рассвет с его алым и пурпурным цветением.
Айвазовский стоит, протянув руки к морю. Весь он — олицетворение радости. На лице никаких следов усталости. Голосом, полным счастья, он обращается к морю:
Моей души предел желанный!
Как часто по брегам твоим
Бродил я тихий и туманный,
Заветным умыслом томим!
Это была светлая беспечальная молитва по Сильвестру Щедрину и Александру Пушкину. Оба они в равной мере дороги его сердцу, оба ведут его по пути искусства…
Тревога, погнавшая его из Рима, улеглась. Она почти совсем исчезла, когда на третий день пребывания в Неаполе его мастерскую посетил граф Гурьев.
— И не совестно вам, Иван Константинович, — начал граф, входя в мастерскую художника, — что я, русский посланник, узнаю о пребывании подданного Российской империи, пенсионера императорской Академии художеств, из неаполитанских газет… Вместо того… — посланник вдруг оборвал свою речь, его глаза обратились к мольберту, на котором стояла картина, изображающая лунную ночь в Неаполе. Игра лунного света, волшебные переливы серебристой дорожки привели графа в восторг.
— Это повторение «Неаполитанской ночи», которая находится на выставке в Риме и о которой так много писали в газетах?
— Я, граф, не люблю и не умею повторять собственные картины. В природе каждое мгновение уже не похоже на предыдущее. Я, изображая одну и ту же местность, не копирую свою прежнюю картину, а создаю новую.
— Она очаровательна — ваша новая картина. Я оставляю ее за собой.
— Но, ваше сиятельство, эту картину я намеревался подарить моему другу синьору Векки, чьим гостеприимством я пользуюсь…
— Вы напишете синьору Векки другую картину, а эту я считаю уже принадлежащей мне, и деньги я пришлю сегодня же.
— Господин посланник, я уступаю вашему высокопревосходительству пленившую вас картину…
Векки, находившийся в мастерской, встал и холодно поклонился. Резкий ответ готов был сорваться с языка, но он сдержался.
— Ну вот видите, все устроилось наилучшим образом…
А через неделю граф Гурьев сообщил Айвазовскому, что король изъявил желание увидеть русского художника и его чудесные картины.
В назначенный день картины были доставлены в королевский дворец. А в полдень за художником прибыла придворная карета. Весть о том, что всемилостивейший король обеих Сицилий Фердинанд II назначил аудиенцию молодому художнику, еще накануне облетела Неаполь. С самого утра у дома Векки собралась огромная толпа. Сотни людей с песнями и танцами сопровождали экипаж, увозивший картины во дворец. А когда Айвазовский появился у подъезда, где его ждала карета, десятки рук подхватили его и усадили в нее. Экипаж еле продвигался сквозь густую толпу, которая все более увеличивалась. И после того как Айвазовский скрылся за дверьми дворца, толпа не расходилась, а расположилась невдалеке дожидаться его.
Фердинанд II принял Айвазовского в большом розовом зале. Тут же были развешаны его картины «Неаполь», «Амальфи», на самом видном месте находилась картина, изображающая неаполитанский флот. Король подошел к ней и долго восхищался, с каким знанием дела и тщательностью выписаны мельчайшие детали корабельной оснастки. Король не мог прийти в себя от удивления, узнав, что картина написана не с натуры, а по памяти. Он долго расспрашивал Айвазовского, каким образом он, не будучи обучен корабельному делу, так виртуозно изобразил сложное корабельное устройство.
Айвазовский отвечал королю, что он принимал участие в плавании русской эскадры по Финскому заливу, был на кораблях Черноморского флота, что морскому делу он обучался у морских офицеров и пользовался советами адмиралов Лазарева и Литке.
Хотя Фердинанд не получил никакого образования и не раз удивлял своим невежеством даже необразованных людей, имена Литке и Лазарева были ему хорошо знакомы.
— О! — воскликнул король, — покровительство таких людей — самая высокая аттестация, и я с удовольствием приобретаю эту картину… Для меня это удовольствие вдвойне еще и потому, дорогой синьор Айвазовский, что мне стало известно, что другую вашу картину решил приобрести… — король сделал паузу и, насладившись напряженным ожиданием на лицах придворных, продолжал: — Вчера вечером прибыл курьер из Рима от его святейшества папы. Его святейшество решил купить картину «Хаос» и пожелал непременно видеть синьора Айвазовского. Я весьма доволен, — продолжал король, — что мне выпало преимущество принимать вас у себя ранее, чем его святейшество папа. По этой причине я с охотой исполню любое ваше желание.
Голова Айвазовского кружилась, сердце учащенно билось, мысли сменяли одна другую. Он вспомнил горестный рассказ Векки о судьбе семейства Перуджини.
— Ваше величество, проявите милосердие: прикажите освободить Джакомо Перуджини. Он стар и немощен, а участь его семейства ужасна…
Придворные замерли, русский посланник вздрогнул: никто никогда не осмеливался обращаться к Фердинанду с просьбами о помиловании политических заключенных. Каждого из них король считал своим личным врагом. И теперь, выслушав неожиданную просьбу художника, Фердинанд нахмурился. Но взрыва гнева не последовало. Король сдержал себя, только улыбка его была похожа на гримасу, когда он произнес:
— Слово короля есть слово короля. Вы получите своего карбонария…
В доме у Векки в эту ночь никто не ложился. Днем по приказу короля был выпущен Джакомо Перуджини. И хотя Джакомо был очень слаб и нуждался в отдыхе, он велел Векки собрать друзей.
Айвазовский глядел на недавнего узника, и сердце его сжималось. По рассказам Векки он знал, что Перуджини нет еще и пятидесяти, а за столом сидел дряхлый старец с глубокими, как рытвины, морщинами. Только одни глаза сохранили былой пламень, но и пламень этот был лихорадочный.
Старик как бы угадал грустные мысли художника.
— Что, мой друг, не таким представлялся я вашему воображению? Да, итальянские тюремщики знают свое дело… Но самое страшное не дряхлость телесная, а дряхлость духа. Был у меня учитель и друг Сильвио Пеллико. В дни моей молодости мы зачитывались его трагедией «Франческа да Римини». Каждому патриоту эта книга заменяла молитвенник. Потом… Потом его постигла жестокая участь, как и многих других карбонариев. Его посадили в крепость. Десять лет провел он в разных тюрьмах. Выйдя на свободу, он написал книгу «Мои темницы»… И хотя эта книга пользуется успехом, но в ней мой прежний учитель призывает народ терпеливо ждать часа освобождения. Вместо ненависти к поработителям он призывает к всепрощению…
— Позвольте, — не удержался Айвазовский, — эту книгу ценят у нас в России, как и другую книгу Сильвио Пеллико — «Об обязанностях человека». Об этих книгах писал наш великий поэт Пушкин…
— Пушкин?! Обождите… — глаза старика затуманились, он напрягал свою память, стараясь вспомнить что-то давно забытое…
Все за столом, умолкнувшие еще в начале беседы, завязавшейся между Джакомо и Айвазовским, теперь с беспокойством глядели на старого карбонария, силившегося вспомнить что-то, по-видимому, очень важное, значительное.
— Я вспомнил! — воскликнул старик. — Это было почти восемнадцать лет назад. Я был среди тех, кто сопровождал Байрона в армянскую обитель в Венеции перед его отъездом в Грецию. Там, в монастыре, нас всех поразил мальчик, свободно владевший несколькими языками. Он был выходцем из России и от него мы услышали имя Пушкина. Я вспоминаю, что он Байрону читал стихи Пушкина на русском языке. Мы не понимали слов, но нас восхитила гармония стихов…