— Пал карасёо?
Сначала он только улыбался в ответ, не понимая, что говорит эта женщина, а когда наконец понял, то неизменно отвечал: «Хорошо, спасибо, очень хорошо», хотя спать под ватным шелковым одеялом было слишком жарко. Он не решался говорить многосложно с матерью Абдурахмана, боясь, что она не поймет. Так они стояли друг против друга и улыбались — он виновато, она широко, обнажая два ряда стальных зубов и громко говоря что-то. Голос у нее был звонкий, как и у ее старшего сына Абдурахмана, когда тот говорил по-узбекски.
— Карасёо? Карасёо! — радовалась она, вкладывая в это слово все то, что не умела выразить по-русски, и продолжала свой путь, твердо ступая по сухой земле.
Из-за стены комнаты, где они сидели, доносилось монотонное бормотание телевизора. Чайник, принесенный Мирхабибом, иссяк, как и все предыдущие, и Абдурахман медленно поднялся из-за стола. Гость тоже встал, и они через веранду прошли во вторую комнату. Ноги в носках мягко ступали по полу, застеленному тонкими тряпичными ковриками, и, если бы не поскрипывание половиц, передвижение двух мужчин по дому было бы совсем бесшумным.
У телевизора сидели Мирхабиби Покиза, сестра Абдурахмана. Бледный экран, по которому двигались бескровные лица, целиком захватил их внимание, и они не услышали, а скорее почувствовали, что в комнату кто-то вошел. Первой обернулась Покиза и, увидев вошедших, легко поднялась. Многочисленные косички, повторив волнообразное движение фигурки девушки, едва слышно прошуршали по спинке стула, на котором она сидела. Гость никак не мог привыкнуть, что ему то и дело уступают место. Но слишком много было странного и необычного в этой жаркой и тихой стране, и поэтому оставалось лишь не показывать своего удивления. Странным был ящик с бледным экраном, по которому блуждали тени, бледные тени в этой насыщенной цветом комнате, где обилие ковров и пестрых одеял создавало иллюзию цветущего сада.
В углу, не обращая ни на кого внимания, возился со своими игрушками круглоголовый малыш.
— Ого! — сказал Абдурахман, когда они вошли. — Угу!
Малыш оглянулся и сморщил личико в улыбке. Абдурахман подхватил его, поднял над головой, пронес по комнате.
Покиза, сидевшая теперь на диване позади Мирхабиба, тайком взглянула на гостя. Ей приятно и интересно было смотреть на него, точно впервые покидала она свой дом, отправляясь в далекое путешествие. Все в госте было чудным, незнакомым и привлекательным. Ей хотелось, чтобы передача, которую смотрели Абдурахман и его друг, никогда не кончилась.
Покизе казалось, что она запомнит русского друга ее брата на всю жизнь.
В комнату вошла мать. Волосы, заплетенные в две косички, спускались на плечи. Она была босиком и шла так, точно ступала под музыку ударных инструментов Мать спросила о чем-то Абдурахмана, а гость подумал, что сейчас его пригласят обедать. Так и случилось. Гостю вдруг показалось, что оба они, и мать и сын, стоящие на ковре друг против друга, похожи на актеров старинного театра, условный язык которых он, кажется, начал уже понимать.
Абдурахман с гостем перешли в другую комнату и сели за обеденный стол. Мирхабиб принес две душистые хлебные лепешки величиной с чайное блюдце и положил их на скатерть. Покиза с бесстрастным лицом внесла чайник и две пиалы. Гость уже знал, что здесь принято начинать всякую еду с чая. Обедали вдвоем, как и в предыдущие дни. Женщины не садились с ними за стол, то ли потому, что не хотели нарушать обычай, опасаясь, что гость сочтет их нескромными, то ли в это время дня они занимались какими-то другими делами.
Мужчины сидели вдвоем, и Абдурахман, как всегда, отвечал на многочисленные вопросы гостя: «Из чего приготовлен суп? Что такое маш?»
— Маш, — говорил Абдурахман, — мелкий зеленый горошек. Машхурды — суп из маша. Запах машхурды в старом Ташкенте ты, должно быть, помнишь. Мы ели машхурды у моего двоюродного брата. У него старый дом, а у другого брата — новый. Ты видел настоящий узбекский дом. Скажи, где еще есть такие дома? Где ты видел ганчевые потолки и стены? Если будем в Самарканде, ты поймешь, что такое ганч. Будем в Бухаре — увидишь дворец Махи-хооса.
Тем временем Дилбар принесла две косы с шурпой — узбекским супом. Она вошла в комнату все с той же невинной улыбкой, свидетельствующей о бесконечной мягкости характера и преданности мужу.
Но гостю показалось, что в этом было и что-то от актерской игры, рассчитанной не столько на мужа, сколько на его друга. Ее взгляд был не то чтобы неискренним, но преувеличенно покорным, таким, который в силу старого, но еще незабытого обычая считался признаком благонравия. Гость почему-то был уверен, что, окажись они в другой ситуации, в другом месте — скажем, в институте, где училась Дилбар, она бы не молчала, как здесь, а выглядела вполне современной студенткой, одной из тех многих, кто составляет самую яркую и веселую часть жителей любого города.
Когда она вышла, Абдурахман значительно приподнял брови.
— Знаешь, она сдала за второй курс, — сказал он, важно помешивая ложкой содержимое косы.
— Хорошая у тебя жена.
— Пусть учится, — великодушно сказал Абдурахман, обжигаясь жирной шурпой.
Тень урюкового дерева накрыла весь помост в саду. Тем не менее лбы у сидящих за столом были влажные, лица горячие, но то был жар изнутри. Перец шурпы вошел в кровь и теперь, пощипывая, разогревал кожу.
В соседней комнате заплакал мальчик. Встревоженный Абдурахман поднялся из-за стола, и скоро гость услышал отцовское гуканье за стеной. «Угу! — говорил Абдурахман. — Угу!» А в ответ раздавался захлебывающийся смех малыша.
— Не могу слышать его плача, — сказал Абдурахман, вернувшись.
— Когда он болел, я на целые дни уходил из дома, только чтобы не слышать. Он плачет, а я сам становлюсь как больной… Второго сына назову Илгором. Илгор — значит вперед идущий, передовик.
«Да, — думал гость, — ведь вот как ты любишь своего сына, который, настанет время, будет распоряжаться в твоем доме, как теперь распоряжаешься ты. Твой тихий отец с тонким красивым лицом, чем-то очень похожий на Дилбар, твой отец, по-прежнему самый уважаемый человек в доме, но уже удаленный от его забот, и даже кровать его вынесена в сад — ведь он уже не самый сильный в семье. Самый сильный теперь ты, Абдурахман, самый сильный и самый главный, один из самых достойных специалистов Ташкента. Когда подрастет твой младший брат, ты сможешь, если захочешь, передать ему эту роль, а пока командуешь ты: «Мирхабиб, чой!» — и мальчик бежит со всех ног заваривать чай».
Покончив с обедом, они вышли на крыльцо. У стены стояли туфли, галоши и шлепанцы разных размеров.
Прямо перед домом за белой саманной изгородью начиналось поле, на небольшой лужайке паслись овцы. Слева зеленел небольшой водоем для поливки сада. Вода в нем подернулась тиной и была густо заселена лягушками. Улица, на которую они вышли, обслуживалась почтовым отделением Чигитай-Актепа и не имела названия. Дом Абдурахмана был без номера. Отчасти это объяснялось. видимо, удаленностью района от центра Ташкента, а скорее всего тем, что домов на улице было слишком мало, да и вряд ли имело смысл называть улицей неширокую дорожку, бегущую по краю поля, стоящего в этом году под паром. Старые дома благополучно пережили землетрясение, немногие трещины заделали, и ничто уже не могло напомнить гостю о тревожном времени. Ничто, кроме внешних примет, не могло помочь ему, если понадобится, отыскать дом Абдурахмана в закоулках Чигитай-Актепы.
Они шли под еще очень жарким солнцем сначала вдоль поля до асфальтированного шоссе с утонувшими в зелени садов участками, потом миновали эпидемиологическую станцию — двухэтажное кирпичное здание за глухим забором, затем пошли вдоль арыка, где по пояс в мутной воде брели мальчишки, вновь вышли на проселочную дорогу с белыми домами, дававшими узкую полоску густой синей тени, и эта дорога вывела их наконец на широкую магистраль.
В центр они поехали на троллейбусе, который постепенно наполнялся людьми, но несколько скамеек с левой, солнечной стороны продолжали оставаться свободными. Пассажиры предпочитали стоять в тени, тесно прижавшись друг к другу. Их потные сосредоточенно-вежливые лица выражали невозмутимое спокойствие. Они передавали по цепочке деньги, каждый раз со значением произносили слово «абонемент», которое казалось здесь достаточно ярким, пышным, интернациональным и современным, то есть вполне соответствовало вкусу большинства пассажиров ташкентского транспорта.
Троллейбус очень долго тащился по улице Навои и наконец преодолел мостик через арык Анхор. Из тихого сельского мира безымянной улицы Чигитай-Актепы Абдурахман и его гость приехали в город, полный звуков узбекской музыки, похожей на застывшие перистые облака, и тех запахов хлеба, машин, пыли, базаров, жареных шашлыков и разогретого камня, которые составляют неповторимое очарование Ташкента.
Порой гостю казалось, что этот наполняющий город жар не столько исходит от земли и от солнца, сколько упорно поддерживается ими. Основной же источник тепла кроется в этих сдержанных улыбках, в кажущейся расслабленности рук и жестов — в той особой разновидности темперамента, который не растрачивается впустую, но находит выход в действиях, полных глубокого смысла. Глядя из окна троллейбуса, гость видел искрящийся рафинад построенных и строящихся домов и думал, что в медлительной сосредоточенности здешней жизни заключена та точность рук и верность глаза, которые способны одолеть стихию и со спокойствием, присущим мудрости, возродить город из пыли землетрясений.
— Я только отдам паспорта, — сказал Абдурахман, когда они вышли из троллейбуса. — Это отнимет у нас немного времени.
Гость кивнул в знак того, что согласен ждать сколько угодно, пока его друг не закончит все свои дела. Он любил ходить по городу с Абдурахманом. Присутствие товарища наполняло неизвестную гостю жизнь смыслом и содержанием. Абдурахман был как бы контактом, который соединял его с окружающим, и, если этот контакт отсутствовал, еда теряла вкус, краски тускнели, звуки становились назойливыми, предметы вокруг теряли свою привлекательность.