В последнее время вокруг Армянского острова так и снуют гондолы. Ровно в десять вечера от монастырского причала отплывает гондола, и дивная мелодия разносится по лагунному простору. Кто-то играет на скрипке и поет:
Близ мест, где царствует Венеция златая,
Один ночной гребец, гондолой управляя,
При свете Веспера по взморию плывет,
Ринальда, Готфрида, Эрминию поет.
Он любит песнь свою, поет он для забавы,
Без дальних умыслов; не ведает ни славы,
Ни страха, ни надежд и тихой музы ноли,
Умеет услаждать свой путь над бездной волн.
Как только песня умолкает, очарованные слушатели устремляются к гондоле, где находится этот певец-чародей. Но гондольер на страже: гондола тут же летит к причалу монастыря святого Мхитара. Монастырские стены скрывают певца до следующего вечера.
Однако любопытные все же выведали у гондольера, что синьор — художник, приехавший издалека.
Вскоре настал день, когда венецианцы узнали имя таинственного незнакомца, услаждавшего их слух. В Венеции открылась выставка картин Айвазовского. На ней были только два полотна. Одно изображало лунную ночь, другое — полдень у святого Марка.
Обе картины вызвали восторг, граничащий с недоумением: как можно и без того волшебные ночи Венеции наполнить еще большим волшебством, от которого исходила какая-то таинственная сила. А картина, изображающая полдень у святого Марка, поражала ликующим розовым сиянием солнечных лучей, прогревающих старые стены Дворца дожей; розовые блики мерцали на крыльях бесчисленных голубей.
До того как картины были отправлены на выставку, брат художника Габриэл долго глядел на них. Сладостная истома проникала в самую душу, расслабляла, почти усыпляла… Усилием воли Габриэл стряхнул с себя расслабляющую негу, исходящую от картин, и промолвил:
— Пойми меня, брат. Я столько лет ждал встречи с тобой, а теперь вынужден отослать тебя из Венеции. С твоей чуткой, всепроникающей душой художника тебе долго оставаться здесь опасно. Венеция может заворожить тебя, опутать невидимыми нитями и приковать к себе надолго, навсегда, как это случилось с архитектором Якопо Сансовино. Он приехал в Венецию на короткое время отдохнуть и остался здесь до конца своих дней… Прощайся с Венецией, сохрани ее в памяти и сердце, воплощай ее в своих картинах, но только вдали от нее, на родине…
…В ранний час, когда над пустынной лагуной еще клубился туман и смутно вырисовывались силуэты дворцов, Айвазовский плыл к площади святого Марка.
Сегодня он расстается с Венецией и хочет обозреть ее в последний раз со стометровой высоты колокольни Сан-Марко.
Когда он достиг сквозной аркады звонницы, в многочисленных церквах Венеции запели колокола. Колокольный звон поднял в воздух целые стаи голубей, устремившихся к площади святого Марка, где в этот час для них всегда рассыпают корм.
Одновременно с голубями встали и рыбаки. Один, налаживая снасти, запел народную песенку, невдалеке другой стал выводить оперную арию. К этим двум голосам присоединились десятки других, славивших рождение еще одного трудового дня в Венеции.
С высоты птичьего полета перед Айвазовским расстилаются большие и малые островки среди лагуны, сотни каналов — водяных улиц Венеции; он видит ожерелье мостов, соединяющих острова, дворцы, выступающие прямо из воды, видит фантастический город, как бы спущенный на воду…
Глаза у Айвазовского зоркие, они примечают даже узкие улочки-калли, расположенные позади домов. Но мысли художника заняты другим, его взор обращается теперь туда, где он пережил дивные часы художественных прозрений, к церкви Сан-Кассиано.
Ради того, чтобы увидеть небо на картине «Распятие» Якопо Робуста Тинторетто в Сан-Кассиано, ради одного этого стоило отправиться из Петербурга в чужие края…
Его, мариниста, отправили в заморские страны ради усовершенствования в морской живописи, изучения колорита водной стихии. Еще в академии он нередко задумывался над тем, что живописать море следует, изучив с не меньшим усердием и колорит неба. Это окончательно открылось ему, когда в «Распятии» Тинторетто он узрел небо, беспредельное, как океан…
Когда Айвазовский спустился с колокольни Сан-Марко, на Башне Часов два бронзовых стража, которых венецианцы за темный цвет металла прозвали «маврами», отбивали полдень…
Айвазовский прощался с Венецией, и в памяти слились воедино как бы плывущая среди лагуны Венеция, Сан-Ладзаро дельи Армени, зеленое с золотыми и розовыми облаками небо Тинторетто, ритмичные удары «мавров» по колоколу, напоминающие, что время неумолимо бежит и что каждому следует торопиться свершить предназначенное…
И снова беспокойная муза странствий поманила в дорогу жадного к впечатлениям художника. На этот раз его спутником был веселый Штернберг.
Штернберга он разыскал в Неаполе. В тот же день они сели на небольшое судно, отправлявшееся на Капри. Вот оно уже обогнуло мыс Чирчео; бриз из залива Гаэто благоприятствовал, суденышко стремительно понеслось мимо Искьи и встало на якорь в бухте Капри.
Айвазовскому не терпелось подняться на Анакапри и оттуда обозревать море. А Штернберг соблазнял его остаться внизу, побывать в Голубом гроте и исследовать его.
— Нет, ты послушай, — не унимался Штернберг, — яв Неаполе познакомился с племянником Анджелло Ферраро, того самого, который в 1822 году открыл Голубой Грот. Племянник обещал уговорить дядю показать нам подземный ход внутри грота, который ведет к вилле императора Тиберия на плато Дамекуты. Рассказывают, что через этот подземный ход Тиберий спускался в Голубой Грот…
Но Айвазовский не дал себя уговорить. Расставшись со Штернбергом, который отправился разыскивать своего нового приятеля из семьи Ферраро, Айвазовский нанял проводника с осликом и направился вверх по дороге, которая вилась между цветущими кустами дрока и мирта.
По пути попадались остатки разбитых мраморных колонн, плит, на всем лежал отпечаток полного запустения. В стороне показалась деревня с остерией и небольшой церковью.
Деревня осталась внизу, а впереди мрачным силуэтом высилась гора Соларо. Айвазовский стоял у ее подножия и глядел вверх, где утесы переливались, как аметисты.
— На гору ведет древняя лестница в семьсот семьдесят семь ступеней. Они высечены в скале. Среди утесов, как птичьи гнезда, прилепились хижины горцев, — сообщил юноша-проводник, — но ни один форестьер еще туда не поднимался… Вернемся, синьор.
Айвазовский уплатил проводнику и велел ему отправляться назад.
— А вы, синьор?
— А я взберусь туда…
— О, добрый синьор, — ужаснулся юноша, не делайте этого. В горах живут оборотни, они пожирают христиан. Да и горцы опасные люди…
Айвазовский постарался успокоить проводника: показал ему золотую медаль и заверил простодушного юношу, что эта папская медаль защитит его и от оборотней, и от недобрых людей.
…Уже солнце клонилось к закату, когда Айвазовский преодолел лестницу, высеченную в скале около двух тысяч лет назад по приказу императора Тиберия.
Айвазовский стоит на головокружительной вершине и глядит вниз, на расстилающийся Неаполитанский залив, обрамленный Искьей, Прочидой, Позилиппо, глядит на Сорренто, укрывшееся под горой Сант-Анджело; а еще дальше виден Неаполь и розовый дым Везувия, а вдали, почти на линии горизонта, — снежные вершины Апеннин…
Художник раскрывает альбом и погружается в работу. Он спешит, потому что солнце скоро погрузится в море и исчезнет эта многокрасочная ширь…
Но вдруг грозный окрик всколыхнул застоявшуюся тишину:
— Кто вы? Как вы сюда попали?
Айвазовский поднял голову. Сверху, из маленькой разрушенной часовни, прилепившейся к отвесной скале, появился и стал спускаться с ловкостью жителя гор высокий, стройный юноша. Его суровый вид не сулил ничего доброго.
Приблизившись к Айвазовскому, он еще грознее повторил свой вопрос. Но вдруг незнакомец осекся и почтительно поклонился.
— О, это вы, синьор Айвазовский…
А через несколько минут Айвазовский очутился в домике, спрятавшемся за часовней, и, переступив порог, попал в объятия Векки, Джакомо Перуджини и их друзей из «Молодой Италии».
…Когда на рассвете Айвазовский проснулся, в доме уже никого не было, только на столе заботливыми руками для него был приготовлен завтрак.
Айвазовский вышел во дворик, примыкавший к дому. В винограднике трудился старик хозяин, напоминавший своим видом аркадского бога лесов и рощ Пана. И обступивший тихое жилище горный лес, и далекая синева моря, и старик среди виноградных лоз показались художнику частицей того легендарного золотого века, когда сатиры плясали с нимфами под звуки свирели языческого Пана.
Это ощущение не покидало Айвазовского всю дорогу, пока он спускался вниз: вернулся великий Пан, он жив, и человек снова стал понимать язык деревьев, ручьев, скал, моря. Первозданная радость все более наполняла душу художника, а в воображении он уже видел свои будущие картины: «Юпитер, окруженный богами и богинями, встречает Венеру с моря», «Нептун с Амфитритой», «Школа Гомера на острове Лесбос»…
И всюду на этих картинах море, беспредельно широкое, доброе — такое, каким оно открылось ему здесь, где все полно воспоминаний об античных временах.
Штернберга он разыскал у Голубого Грота. Тот пережил разочарование: с риском для жизни прополз по туннелю около восьмидесяти ярдов и убедился, что он никуда не ведет: не люди пробили его в скале, а просачивающаяся морская вода.
Но хотя Штернберг и разочарован, что внутри Грота Аззура не существует подземного хода, он сопровождает Айвазовского в лазурную пещеру. Через чернеющее в скале отверстие они на крошечной лодке проникли в пещеру, имеющую пятьдесят четыре метра длины, тридцать метров ширины, пятнадцать метров высоты. Все предметы вокруг отливают различными голубыми оттенками, сами они — Айвазовский, Штернберг, гребец — тоже окружены голубым сиянием; платье на них как бы из голубого пламени, а руки точно серебряные.