На суше и на море - 1974 — страница 20 из 92

Салаку можно было ловить и ловить на тихой воде в ясные теплые дни, не думая ни о волне, ни о ветре. Другое дело ряпушка.

Где таится весной и летом эта небольшая, но удивительная рыбка, почему не хватает ей теплых дней показаться, заявить о себе озеру?

Весной и летом ряпушка всегда куда-то исчезает. Но вот зарядят ледяные дожди, под хлестким северным ветром закипит озеро и с глухим тяжелым рокотом начнет крушить прибрежные камни тяжелая осенняя волна. Эта волна вместо пены и брызг швыряет на берег комья сырых листьев, измочаленные ветром метелки тростника и набухшие кубышечки с семенами кувшинок.

Когда волна уходит, ненадолго откатывается от берега, озеро стихает перед ночным морозом. Мороз появляется тут же, покрывает камни толстой ледяной коркой и запекает метелки тростника, обрывки листьев в мерзлые крутые валы.

После ледяного шквала рыбаки с трудом отводили от берега лодки. Вода, попавшая в нее, замерзала ночью и оставалась на дне мутной тяжелой льдиной. Корма и бок, подставленные шквалу, как и прибрежные камни, оплывали льдом, и тогда лодка больше походила на ледяную глыбу, чем на ладную рыбацкую посудинку.

Но когда лодку все-таки удавалось столкнуть на воду, а потом в наступившем затишье добраться к дальним островам, рыбака всегда ждала встреча с ряпушкой…

У островов в это время ряпушка метала икру, нерестилась глубокой осенью, под самую зиму. Лицо приходилось отворачивать от острого, резкого ветра, коченели руки, пальцы не чувствовали весел. Но ряпушка шла удивительно верно, попадала в лодку и светло и чисто, как только что отчеканенная из металла, серебрилась даже в густом месиве ветра, дождя и ледяных волн.

А потом в теплой избе на столе будет кипеть ряпушка, сваренная по-карельски, в глубокой сковородке с луком и картошкой. И усталые, промерзшие насквозь люди ждали эту кипящую сковороду, стакан крепкого вина, потом кружку чаю и папиросу. А потом теплый, спокойный сон до утра, в избе, у печки, а утром снова лодки, оплывшие льдом, снова ветер, дальние острова, сети, коченеющие руки, крутые волны, бьющие в борт, и снова ряпушка…

Ряпушка шла недолго. Рыбаки возвращались домой, когда уже падал снег и под полозьями волокуш трещал коричневый болотный ледок.


За ряпушкой старик не ходил уже давно. После войны в дорогу долго не пускал протез, а когда с ним пообвыкся, рыбацкая артель распалась и идти уже было не с кем.

И теперь каждую осень, когда начинались холодные ветра, старик болел. Он лежал молча, и о его болезни я догадывался лишь по тому, с какой неохотой уезжал он на озеро.

Казалось, к октябрю наши озера старику начинали надоедать. Его упрямое терпение, что помогало переждать любую погоду, кончалось, он, не выдерживая одиночества в тайге, раньше приходил со своего озера, реже уходил туда и даже пресные рыбники пек не так весело и легко. Правда, и в наших озерах к октябрю качались от берега до берега тяжелые вымороженные волны, и здесь ветер выбрасывал на камни комья сырых листьев, метелки тростника и кубышки кувшинок. Все было как там. Но в наших озерах ряпушка не водилась.

Теперь каждое утро я уходил на лодке к островам и проверял переметы. К октябрю мое Долгое озеро становилось мелким, рыба из него уходила, я забывал дорогу в тайгу и промышлял на Домашнем, на глубоких зимних ямах.

В этих ямах собиралась щука. Длинный и прочный шнур перемета жег холодом руки. Я поднимал шнур из воды и уже заранее чувствовал толчки больших рыбин.

Шнур натягивался, легкая лодка шла от крючка к крючку. Толчки рыбин ближе. Лодка замирала, ждала. Шнур перемета поднимался вверх, и на синей от мороза и низкого северного неба воде взыгрывал темный круг от щучьего хвоста.

Щука стояла у самой поверхности, выставив спинной плавник, и ждала. Ждал и я. Это была охота, непростая и долгая охота — взять в лодку пудовую рыбину, зацепившуюся за крючок. Метр за метром я крался к щуке, которая еще не стала добычей. В сак рыбина не входила. Левой рукой я держал шнур, выравнивал лодку. Правой взводил курок ружья, вжимал приклад в плечо и вел вороненую планку двустволки снизу вверх по воде. Вода оставалась под срезом стволов. Они чуть прикрывали темный плавник ближе к голове. И вслед за выстрелом в воду врезалось весло.

Рыбина подтягивалась к лодке тяжелая, неживая. Темно-зеленое тело щуки переваливалось через низкий борт и вытягивалось у ног замшелым метровым поленом.

А шнур перемета снова жег холодом руки. Когда упрямо подбивал встречный ветер, шнур резал ладонь. И снова и снова чувствовались далекие толчки в глубине. Я заранее угадывал, где сейчас расплывется по тяжелой октябрьской воде мелкий медленный круг от щучьего хвоста, снова выводил лодку, одной рукой поднимал ружье — и еще одна зеленая рыбина с оранжевыми разводами по бокам вытягивалась у ног.

С озера я приезжал мокрый. С трудом стягивал высокие сапоги, сбрасывал ватник. Ледяными ногами искал голенища валенок, горячих от печи, забирался на печь — курил и ждал, пока пройдет холодная боль в руках и ногах.

Когда старик был дома, он всегда встречал меня и протягивал горячую кружку. Кипяток, наверное, жег губы, горло, но я не чувствовал этого, как не чувствует тело, распаренное в бане, холода, снега и ледяной воды.

А к вечеру над низким бортом долбленки снова подпрыгивала ледовитая волна, норовя перескочить через борт, обдать тебя, щук, ружье. Когда к ночи на озеро ложилась морозная фиолетовая тишина, лодка возвращалась домой, уже ломая хрусткие густые льдинки. Сезон заканчивался. Пора было убирать снасть, чтобы ночной мороз не укрыл ее льдом и не оставил на озере до самой весны.


Снег глубоко закидал лесные дороги. Из тайги мы выходили трудно, оставив в рыбацком доме рыбу и вещи. Когда мороз сковал болота, я вывез на лошадях рыбу и снасть, рассчитался с сельпо, простился со стариком и ушел в город.

В городе получил разрешение на отстрел лосей и снова собрался в тайгу. Но сборы затянулись. Я жил у древней старушки, слушал ее песни и сказки, пил чай из большого медного самовара старой тульской работы. Мне было тепло и просто здесь, в крепком, уютном доме, и, наверное, поэтому не хотелось пока никуда уходить.

По вечерам я отправлялся в городскую столовую и долго сидел за кружкой хорошего ячменного пива.

Я любил этот городок, небольшой, северный, ладный и простой. Любил эту столовую, куда можно было прийти с собакой, где никто никуда особенно не торопился, никто не спорил, не ругался, где весь вечер можно было смотреть и смотреть на самых разных людей, заходивших спросить тарелку кислых щей, отварную картошку с мясом.

У моих ног лежал пес, лежал всегда спокойно. Он не обращал внимания на чужих и тоже чего-то ждал вместе со мной.

Зима уже торопила. Я знал, что снега в лесу уже много, что ходить по тайге с каждым днем все трудней и трудней. Стояла настоящая лосиная погода с ветром, когда к животному можно подойти вплотную, снять его чуть ли не с лежки, а потом, свистнув, чтобы объявить о себе, бросить на лося собак.

Лесной бык пойдет широким махом, но собаки остановят его. Он опустит крепкие рога, будто упрется в стену, и чуть приподнимет переднюю ногу с острым грозным копытом.

Потом услышит человека, рванется через собак и снова пойдет чащиной, мелькнув темно-бурым крутым крупом.

На зимний лес хлестко ляжет короткий выстрел. Лось вздрогнет, качнется, чуть осядет на бок, встретивший пулю, а потом второй выстрел тут же остановит лося навсегда.

А дальше — дорога в деревню за лошадью и санями. Лосятину, как и рыбу, сдашь в сельпо, оставив себе совсем немного. А вечером хозяйка дома, где ты остановился, будет хлопотать у печи, выставляя на стол печеное и вареное мясо…

Все это было мне очень хорошо известно, и, наверное, поэтому я не торопился в лес.

По дороге моя собака встретилась с каким-то задиристым кобелем, ввязалась-в драку, отстала, и я пришел в столовую один. Долго сидел, писал письма домой, трудные, длинные письма, в которых уже который раз без конца не то объяснял, не то оправдывал свои лесные дороги.

Письма я не успел дописать. Грызня псов за окном оторвала от бумаги. Я вышел на улицу. У крыльца хрипели две собаки: одна — моя, дурная и свирепая, другая — тоже свирепая, но чужая. На верхней ступеньке крыльца стоял человек в ватнике и резиновых сапогах и с интересом разглядывал псов.

Мы поздоровались коротко и сухо и продолжали ждать, когда кончится собачий хрип.

Псы, пожалуй, не собирались серьезно выяснять отношения. Каждый из них чувствовал себя здесь хозяином и просто не желал уступать другому в свирепых нотах.

Я позвал своего кобеля. Человек в ватнике окликнул другую собаку — это был его пес, красивая палевая лайка. Невысокие уши, густая псовина по хребту и широко расставленные лапы. Чем-то этот пес-зверовик походил на своего хозяина.

Я спустился с крыльца, чтобы разнять собак. Хозяин палевого кобеля подошел к моему псу.

— Молодой?

— Третий год.

— Моему четвертый. Медведя держит?

— Держит.

— Серьезный пес.

Он улыбнулся легко и просто, толкнул меня в плечо, будто хорошо знал, а утром мы вместе ушли в тайгу.

Зима была трудной и бедной на охоту. Лоси стояли в наших местах недолго, вскоре ушли. Откуда-то появились волки, и мы дважды только чудом отбили от них собак.

Белки в лесу почти не было: в лесу не было шишки. За куницей ходили далеко и не всегда удачно. По льду я пытался спускать сети, но рыбу доставали только для себя и для собак.

К февралю со светлыми днями снова ходили за куницей. Потом оставили охоту, перебрались к Ивану Михайловичу в шумную семейную избу и принялись сажать сети и вязать мережи.

Старик следил за нами молча: видимо, знал, что в эту весну я уйду с наших озер и он останется один.

Расставаться было нелегко, но я уже твердил про себя имена далеких буйных озер, где осенью с Толькой Поляковым, моим новым знакомым, мы будем ждать ряпушку.


На Кинозеро мы уходили еще по насту. Впряглись в санки, груженные снастью и продуктами, и с первой льдистой коркой на снегу попрощались со стариком.