нная фирма — владелица «Барбарины» хотела ее забрать, сияв с камней, но вскоре стало понятно, что овчинка не стоит выделки. И теперь изрисованное разными надписями судно — этим занимались мальчишки — было непреложным доказательством, что прогнозам следует верить. Меня же зрелище разбитого корабля заставило опять заинтересоваться столь грозным явлением природы, как бора. Я решил узнать о ней все, что можно.
Журнал, подобный тому, который я листал на метеостанции в Геленджике, мог быть и на станции в Новороссийске. Я отправился туда, и вот журнал у меня в руках.
Развернув журнал, я стал внимательно разыскивать такие факты, которые бы показали бору во всей ее мощи. И довольно быстро я обнаружил следующую запись: «Январь, 1971 год. Стоявший на ремонте теплоход «Варшава» от напора ветра вырвал швартовую пушку из причала».
«Вырвать» швартовую пушку почти невозможно. Она и делается так, чтобы ее невозможно было вырвать.
На станции в Новороссийске я решил заняться арифметикой и подсчитать, например, каков ущерб, нанесенный городу борой в 1969 году. Я выписал цифры, но складывать их не стал. Не потому, что сумма вышла бы значительной. Дело в том, что сведения оказались неполными: после января убытки подсчитывались потом только в октябре. Работница станции сказала, что не учтены еще три-четыре боры. И она тоже смотрела на меня все с тем же молчаливым вопросом: «Зачем вам это?» Однако я уже мог ответить на него: «Хочу знать, почему горожане не бегут отсюда сломя голову».
Я с головой окунулся в историю (тут же, на станции, нашлись нужные книжки), чтобы узнать, всегда ли норд-ост досаждал городу и, главное, когда он возникает.
Постройка города началась в 1838 году, первый цементный завод пустили в 1881. Подчеркивалось, что город строился при впадении реки Цемес в море, а Цемесская бухта на редкость удобна и не замерзает. Фотографии же, казалось, противоречили этому: обледеневший пароход «Игорь» напоминал сплошную гигантскую сосульку с торчавшей из нее иглой мачты — 1899 год; дом, вернее, гора льда, бесформенная и безобразная, — 1911 год; пароход с ледяными гирляндами снастей — 1927 год. Потом фотографии 1954, 1965, 1969 годов… А вот некоторые описания: «Вода в бухте как бы кипит, брызги взлетают высоко, создавая «туман» над рейдом. В городе движение прекращается. Мелкие камни поднимаются ветром и грозят увечьем прохожим, здания колеблются, крыши срываются ветром страшной силы.
Особенно ужасна бора зимой. Температура сильно падает. Водяные брызги, поднимаемые ветром, сразу же замерзают, а суда, находящиеся в бухте, так покрываются льдом, что могут затонуть… В декабре 1899 года здания набережной были покрыты снегом и льдом до двух метров толщиной, на набережной образовался слой льда до трех метров высотой, фонарные столбы превратились в ледяные монументы. Бора сорвала много крыш и труб, разметала киоски на базаре, порвала провода, вырвала телеграфные столбы. Она потрепала суда, находившиеся в бухте; одно из них прибила к пристани, другие опрокинула вверх дном, третье посадила на мель, четвертое, покрыв льдом, изуродовала. На железной дороге она опрокинула груженые вагоны…»
Было ли в этом безобразии природы хоть что-то достойное внимания? Да. Две вещи.
Бора не приходит, не предупреждая, — это первое.
Всегда вначале над Мархотским хребтом, видным из каждого уголка Новороссийска, выползает клубящаяся пелена. Молочно-серая, она стекает с хребта, как пена из переполненного стакана, и уходит в щели, заливая их до краев. Ветер, еще неслышный, отрывает от пелены клочья, сбрасывает вниз, и они парят — нежные, но предвещающие опасность.
Давно основанная на Мархотском перевале метеостанция находится как раз там, где появляется эта пелена, там начало всего, начало ветра. Туда мне захотелось попасть. Но я еще не был уверен, стоит ли стремиться туда сейчас, когда никакой боры нет и в помине. В том, что это нелишне, убедил меня Василий Андреевич Кондрашов, начальник новороссийского гидрометеобюро. Он же сообщил мне и о том втором, что я упомянул выше. У боры — отрога азиатского антициклона — есть свои достоинства: она обеспечивает устойчивость погоды здесь, за хребтом, теплым летом и холодной зимой. Поистине, даже в самом безобразии природы есть некие «ценности». Или их нам просто очень хочется найти? Василий Андреевич сообщил, что на перевале, в самом начале бешенства ветров, вот уже двадцать лет живет Георгий Михайлович Федотков.
— Как же он там живет? — спросил я.
Не скрою, сообщение Кондрашова произвело на меня большое впечатление. Какова же судьба этого человека, махнувшего на себя рукой: взял да и забрался черт-те куда на двадцать лет… Впрочем, кто его знает! Поступки подобных людей не объяснишь банальными причинами, сколько ни старайся. И можно только благодарить их за то, что они есть.
Так как же он живет там?
— Привык, — задумчиво ответил Василий Андреевич.
— Он там один?
— Нет, — уже охотнее сказал Кондрашов. — Там станция. Семья у него, хозяйство… Воду им возим, а у него мотоцикл с коляской, сам спускается иногда.
Он хотел что-то еще добавить, но ничего не нашел.
— Сами увидите, — заключил он.
— Это на самом верху?
— Да. Во-он там.
Машина шла в гору. Облако пыли в безветрии застывало так, как его поднимали колеса нашей машины. Все — и дорога, и ее обочины, Мархотский хребет, его отроги, даже пыль, поднимаемая нами, — все было цементом. Вернее, мергелем. Стоило его подцепить ковшом, размолоть и обжечь — и мергель становился прекрасным портландским цементом, которому нет цены.
Город не мог не родиться здесь, даже если бы еще большие стихийные бедствия грозили ему. Один из немногих старых городов, он обязан месту рождения всем смыслом своего существования. И где-то наверху добрым хранителем города, первым, кто видит приближение боры, первым, кто прячется от нее (по где это можно сделать на самой макушке горы?), живет некто Федотков. Теперь все мои размышления — были ли они связаны с ветром, с городом — сводились к нему, странному, непонятному Федоткову, сидевшему двадцать лет сиднем на горе.
Нас с Кондрашовым трясло в душной машине, мы ничего не видели за пыльными стеклами, кроме все той же мергелевой пыли, и только чувствовали, что поднимаемся в гору. «Так и должно быть! — усмехался я про себя. — К такому человеку надо подниматься». Но сказать это вслух было неловко. Кондрашову могло показаться глупостью. Мне же хотелось побольше порасспросить у него о человеке, который поднялся на вершину перевала, туда, где начинались ветры, и остался там.
У него жена, Галина Федоровна… Сын учится. Дочь вышла замуж: значит, «спустилась вниз»… Держат они корову. Есть собака по кличке Боцман. Вроде бы и много уже порассказал Кондрашов, но ничто из этого не складывалось. В сбивчивом рассказе Василия Андреевича слышалось немалое уважение к Федоткову, даже какая-то зависть. Но к чему? Возможно, мы просто иногда жалеем, что не можем поступить так, как кто-то другой. «Вот он какой у нас!» — слышалось в словах Кондрашова.
В шестьдесят восьмом году, рассказывал Василий Андреевич, бора засыпала Новороссийск снегом так, что жизнь в осажденном ветром городе страшно усложнилась. По улицам могли ездить только вездеходы, даже пекарни не работали: их засыпало снегом. Горожане прислушивались к шуму ветра с растерянностью и тревогой. А снег валил и валил… Кондрашов связывался с Мархотским перевалом от случая к случаю. Он знал, что продукты кончались, а забросить их было невозможно: сквозь ветер и снег на гору не мог пробиться даже вездеход. А Федотков становился все немногословнее и наконец почти совсем замолчал; казалось, он только кивал, отвечая на вопросы Кондрашова. Василий Андреевич начал шутить, пытаясь подбодрить его. И тут Федотков вдруг заявил, что выезжает… «Куда?» — закричал Кондрашов. Но Федотков только добавил: «На лошади».
Его стали ждать. Каждый час с перевала запрашивали одно и то же: «Не приехал?» И всякий раз снизу отвечали: «Не приехал. Ждем». Говорить больше было не о чем. В обычную погоду, чтобы спуститься на лошади с перевала, хватило бы двух часов. Прошел день, потом ночь… Это была жуткая бора. Город, отрезанный от мира лавиной снега, льда и холода, мгновенно потерял свои реальные черты, словно перестал вдруг существовать. Он пропал, исчез, растворился.
Василий Андреевич вдруг замолчал и задумался. Я прервал его размышления:
— Ну и как? Федотков-то?
— Георгий Михайлыч? — словно очнулся Кондрашов. — Доехал. А что ему сделается? Ноги лошади сам переставлял, она ж сразу по морду влезла в снег… — И он рассмеялся: — Вот мы и приехали!
Едва Кондрашов открыл дверцу машины, как тут же, взвизгивая и крутя хвостом, к нам подлетел пес.
— Ну, Боцман, Боцман… — утихомиривал его Василий Андреевич. — Встречай, Георгий Михайлович! — крикнул: — К тебе пожаловали.
Я вышел из машины. На крыльце, освещенный солнцем, стоял человек. Покатые плечи, толстоватый, коренастый, на нем только майка и брюки, ноги босы. Из-за плеча выглянула такого же небольшого роста женщина.
И тут случилось странное. Георгий Михайлович вдруг круто повернулся и исчез в доме.
Мы пересекли двор, Кондрашов что-то оживленно говорил, а я думал о Федоткове. «Что это он так?» — хотелось спросить. И тут в дверях снова показался Георгий Михайлович. Изменений в его облике было мало, но он казался совсем иным человеком: на ногах его были тапочки, и сам он улыбался тихой и долгой улыбкой, словно именно за ней он так поспешно бросился в дом.
— Да ты, гляди-ка, приоделся! — рассмеялся Кондрашов.
— Надо, — серьезно ответил Георгий Михайлович.
Разговор этих давно знакомых друг с другом людей так и продолжался: Кондрашов много шутил, нарочито громко смеялся, Георгий Михайлович или отмалчивался, или был серьезен в своих речах.
Федотков стал рассказывать, как в пятьдесят третьем году впервые поднимался сюда, еще не зная, что проведет здесь всю жизнь. Он вспомнил, как на него вылетели из-за поворота какие-то с саблями наголо. Но наверное, история эта была Кондрашову известна, и Георгий Михайлович, смутившись, не докончил ее.