— Тут у нас коньячок еще остался. Если не возражаете, взбодрит.
Не дожидаясь от Воронистого согласия, налил ему полную рюмку.
— Пейте, пейте, — поддакнул Танцырев.
Воронистый взял рюмку, пальцы его дрожали, из рюмки плеснуло на скатерть, он тут же сморщился, судорожно вздрогнул плечами и, отставив от себя рюмку, торопливо отхлебнул кофе.
— Не могу… Этот запах…
— Это верно, не все опохмеляться могут, — сказал Жарников. — Но полегчает, если немного. Советую.
Воронистый повернулся к нему. Жарников невольно вздрогнул от тяжелого, мутного взгляда, — не разобрать было, что в нем таилось, но взгляд этот был такой остроты, что Жарников физически ощутил его на своем лице. Воронистый опустил глаза и глухо сказал:
— Мама умерла… Позавчера.
Тут же лицо его стало беспомощным, детским, он со слабым всхлипом втянул в себя воздух, прикусил нижнюю губу, словно борясь с собой, совсем как мальчишка, больно ушибшийся об угол, пытаясь побороть в себе слезы, тяжело взглотнул и тут же рванул руку к рюмке с коньяком, выпил, половину расплескав на подбородок, закашлялся, и слезы выступили на его глазах. Заметив на столе пачку с сигаретами, жадно закурил и только после этого тихо произнес:
— Сегодня хоронят, а я тут сижу. А больше у меня нет никого… Только она.
«Пацан, — подумал Жарников. — Ребенок».
Воронистый вытер лицо салфеткой; курил, глубоко затягиваясь, уставясь взглядом за окно, на вокзальную площадь, небритые щеки нервно подергивались, волосы спутанно падали на лоб; он заговорил, ни к кому не обращаясь:
— Она была такой женщиной… Никто никогда этого не поймет… И без меня. Это ведь подумать страшно — без меня… хоронить.
Жарников смотрел на его неопрятное лицо, подумал: «Только мне этого не хватало… Чужих бед мне еще не хватало. Ах ты, черт побери, нанесло так нанесло».
— Проклятая погода! — сердито сказал Танцырев. — Это же надо — такое бессилие человека. Не землетрясение, не обвалы — дождик, просто дождик, и мы сидим, как цуцики. От простого дождя судьбы ломаются. А говорим: всемогущи.
Сказал он это желчно, нехорошо, Жарникову стало от этих слов еще хуже, будто и впрямь в кафе к их столику нанесло моросящего дождя, нудного, беспросветного, и, пытаясь избавиться от такого ощущения, Жарников отчетливо понял, что ему нужно сейчас же предпринять: скорее к телефону, звонить Спешневу; поднимет его с постели, да Игорю не привыкать, зато хоть Жарников соприкоснется с заводскими делами и узнает, как там да что, и, если надо, отдаст распоряжения, это уж — дело, а не ненавистное ожидание. Он поманил официантку, сунул ей деньги, встал, наткнулся взглядом на понурую фигуру Воронистого, сердитое лицо Танцырева, испытал мимолетную неловкость, — мол, не очень-то хорошо покидать их сейчас, — но тут же уверенно решил: «Там дела поважней».
Он вышел из кафе, пересек площадь и оказался в огромном помещении вокзала. Люди сидели в креслах, на полу, на ступенях лестниц. Жарников двигался по узким проходам, пробиваясь к почте.
Навалившись спинами на объемистые рюкзаки, полулежали расслабленно ребята в зеленых формах студенческих стройотрядов, с нашивками на рукавах; бородатый парень лениво дергал струны гитары, остальные подпевали — ни мотива песни, ни слов разобрать было нельзя, песня чем-то напоминала рокот трактора; женщина кормила ребенка грудью, хорошо одетая женщина, с модной прической — светлые волосы собраны башенкой, кормила у всех на глазах, даже не прикрывая ладонью белой груди; морячок сидел в тельняшке, что-то пришивая к робе; девочка читала и ела яблоко, — Жарников шел мимо всего этого и не видел лиц людей, только руки, бороды, глаза, слышал смех, обрывки песен и слов и думал: сколько же здесь собралось разного народу, и все без дела, только ждут. «Потеря времени — потеря человеческой энергии» — любимые слова Спешнева. Чемоданы, мешки, сумочки, рюкзаки; молодые, обремененные брюшком, дети, старики — большой перекресток; так бывало, он помнит с мальчишеских лет, на узловых станциях после войны, когда шли поезда безо всяких расписаний, только одеты были люди по-другому. Ожидание, ожидание, — как и где может настигнуть оно человека?
Жарников нашел почту, заказал квартиру Спешнева, минут через десять его пригласили в кабину, и едва крикнул в трубку: «Алле!» — тут же услышал голос Игоря:
— Слушаю, Михаил Степанович.
— Ты что же это, не спал? — удивился Жарников.
— О тебе думал, — засмеялся Спешнев. — Когда ждать?
— А черт его знает, — выругался Жарников. — Попал я тут. Погода.
— Ты из Арсеньева?
Жарников помолчал, ответил:
— Нет, не долетел.
И тут же строго сказал:
— Ты мне лучше доложи, что у нас по цехам…
— По цехам, по цехам… — задумчиво повторил Спешнев, и вот это-то сразу не понравилось Жарникову, тонким слухом он уловил предвестие беды и поспешил ей навстречу. — Что случилось? — резко сказал он.
— В принципе все нормально, Миша, — бодро отозвался Спешнев.
— Не темни!
— А я и не собираюсь… Тут, понимаешь ли, телефонограмма есть. Кирилл Максимович приезжает. Вот такая телефонограмма.
И Жарников понял: хуже этого и, не могло быть. Кирилл Максимович — заместитель министра, приезд его мог означать слишком многое, тем более — никаких сигналов об этом из Москвы Жарникову не поступало, значит, Кирилл Максимович решил это сам и внезапно, если бы готовился его приезд загодя, то об этом бы знали в главке, а там у Жарникова друзья, они бы предупредили.
— Когда? — спросил Михаил Степанович.
— Послезавтра. Ты успеешь, Миша?
— Не век же мне тут торчать!
— Не сердись. Ведь все бывает. Может, ты поездом?
— С ума сошел! Это же семь суток.
— Да, не сообразил… Но на всякий случай, если тебя не будет, что с Кириллом Максимовичем?..
— Не валяй дурака! — оборвал его Жарников, но тут же подумал: а Игорь прав, все может быть, небо беспросветно, заладит так на неделю — никаким транспортом отсюда за двое суток до завода не доберешься. — Карандаш под рукой?
— Есть.
— Тогда записывай. — И, обретая свой всегдашний деловой тон, стал диктовать, что нужно срочно сделать, чтобы хорошо встретить Кирилла Максимовича, на какие цехи и участки обратить внимание; он говорил отрывисто, как любил говорить на планерках, не расходуя лишних слов, только спрашивал, иногда. «Записал?» В кабине было душно, и Жарников к концу разговора устал.
— Все, — сказал он. — Если не вылечу часа через четыре, позвоню еще. А ты времени не теряй.
— Это понятно, — отозвался Игорь. — Но, может быть, ты там через обком?
— Что обком? Погоду он тебе сделает? Или, может, машину дадут до Урала? На карту взгляни. Глупости говоришь!
— Я не в том смысле. Чтоб тебе на первый же рейс попасть.
— Советчик из тебя, как я погляжу… А что я в обкоме объясню? Ты подумал?.. Ну ладно, все. Делай! — И повесил трубку.
Он шел к выходу, не замечая людей, и думал только об этой новости. Кирилл Максимович лет семь в министерстве, это был высокий, крутолобый человек, носил такие же, как у Жарникова, очки в золотистой оправе, говорил всегда мягко, голоса не повышал, но директора заводов недаром о нем шептали: «Мягко стелет, да жестко спать…» Жарников вышел из вокзала, закурил сигарету, огляделся: напротив, в парке, за деревьями, сочился грязный туман, небо было низким, зловещим. «Принесла же меня сюда нелегкая…» Но тут же в нем возникла тоска: «Неужели я так и не увижу Нины? Сколько километров пролетел, а до нее, считай, рукой подать… Ведь не прощу же себе потом». И понял — ведь и вправду не простит.
3
О смерти матери узнал Андрей Воронистый ночью, на четвертые сутки, как прибыл на съемки в Находку…
Когда он согласился играть этого бича, отщепенца, в падении своем дошедшего до убийства, товарищи по театру удивились: «Это же не твое», — но он-то знал — роль его, правда, ему не приходилось еще делать такого. Главное было в финале, и хотя записан он был в сценарии несколькими фразами, но Андрей усмотрел в них возможность импровизации. Он сразу почувствовал: сумеет открыть финал — и вся роль осветится; ему всегда было важно знать, к чему придет герой, чем завершит он жизнь, и если этого не было, то считал роль неинтересной, расплывчатой. Да, главное было в финале, в сцене убийства, потому-то Андрей уговорил режиссера начать съемки на натуре с этого, а потом уж играть остальное, тогда-то на всю роль найдутся точные детали. Вот почему, как только он приехал в Находку, группа стала готовить съемки финала. И сразу же произошла осечка: то, что представлялось ясным в Ленинграде, заранее обдуманные детали — все, все полетело к черту на первой же репетиции: он сам ощущал, как искусственны и скованны движения, как ломается голос, коверкая смысл фразы. Все его раздражало: то, казалось, плохо выбрана натура — уголок пирса, с одной стороны ржавая громада борта океанского корабля, с другой широкий вид на гавань, залитую солнцем, с синими контурами сопок в серебристом тумане, — но режиссер, оператор и художник дружно встали на защиту натуры; то ему стало казаться: не тот костюм выбран, не нужно бушлата, — а потом он уже запутался и сам не мог понять, что ему мешает. Прошла смена в этой суете, и только тогда он понял: дело в нем самом, в эпизоде не было главного нерва, центра, вокруг которого можно было бы строить игру.
— Вот что, — сказал режиссер. — Два дня снимаем без тебя, а ты валяй ищи.
Прежде Андрей не бывал в Находке и решил поскитаться по городу, приглядеться к морячкам, он торчал возле гостиницы — старом месте свиданий; сидел в большом, неуютном зале ресторана «Океан» в надежде увидеть пьяную драку; бродил по порту, но ему явно не везло, ничего для себя нового он не сумел увидеть. «Да разве же дело во внешнем?» — думал он и сердился на себя, понимая, что если не найдет ничего, то придется играть по строжайшей указке режиссера, а это будет нудно, неинтересно, как всякая сделанная роль на голой технике. Ему нужна была только тема, главная тема, тогда пойдет импровизация.