На вечерней заре — страница 7 из 42

— Не отрекаются любя… — вдруг услышал я возле себя. Я даже вздрогнул от этого густого громкого голоса. Возле меня стояла Нина Сергеевна и покачивала головой:

— Значит, променял нас на старух. — Она бесцеремонно взяла меня за руку и сразу повела в танце и что-то запела. Я улыбнулся, она нахмурилась.

— Сейчас кончится эта тягомотина, и я поставлю свой любимый «Аракс».

— Нет, нет, я устал.

— Устал, ха-ха! Рановато вы с Олегом хомуты-то надели. Надо было еще гулять да гулять. Жена теперь — не проблема. Вон смотри — наша Елена! Чем не жена? Груди-то платье рвут… — Она хмыкнула, прикусила нижнюю губу.

— А я уезжать собрался… — почему-то вылетело у меня, даже сам не ждал.

— Что, в Москву пригласили?! На повышение?! — Глаза ее загорелись азартно, взволнованно. Она теперь смотрела мне прямо в лицо, две золотые коронки тоже горели.

— Нет, в деревню Заборку. Отсюда — три часа на автобусе.

— Ссылают, что ли? — она хохотнула и сразу с ресниц что-то посыпалось. Она скривила рот, наверно, чтобы не расхохотаться, и это меня вывело из себя.

— Никто меня не ссылает! Я сам с усам!

— Хорошо, хорошо. Это, что за бором, ваша Заборка? — она хихикнула.

— Был когда-то и бор, была большая река, а теперь все изменилось. Поеду родную природу спасать и ребятишек учить по Ушинскому… Всё в руках человека.

— Бедненький. А сам, наверно, давно в руках тещи.

— Наверно, наверно, — ответил я машинально, и она надула губы. И танцевал я тоже теперь машинально, точно во сне, в каком-то тумане, а ноги мои заплетались и останавливались, как будто я лез по сугробам. И музыка уже тоже была другая — какая-то нервная и напористая, как штормовая волна. От нее болело в висках, и по всему телу двигалась, наступала какая-то щемящая пустота, а за ней шло безразличие. Я закрыл глаза, я устал. Я хотел избавиться от этой песни, забыть ее, и мне почти удалось, но потом снова, снова любимая певица страны опять с кем-то прощалась и никак не могла. Она прощалась в песне, а я думал, что все это в жизни уже, наяву, и это не она обращается к своему дорогому, любимому, а это я обращаюсь, но меня не слышат, не понимают…

— Жди и помни меня,

Улыбнись на прощанье…

Помни песню мою.

Нина Сергеевна покусывала губы, ресницы ее моргали быстро-быстро и вызывающе, она точно кому-то мстила сейчас в своих мыслях, наказывала…

— Жди и помни меня.

Не тревожься — не надо… —

Она задышала часто-часто, как будто устала, как будто забиралась по лестнице, и в глазах у ней стало темно, безразлично. Что с ней? Почему? Но в ту же секунду закончилась музыка, и Нина Сергеевна подвела меня к Феше:

— Вот ваш кавалер.

Я сел с Фешей рядом, но она даже на меня не взглянула, она продолжала свой разговор:

— Не дай бог, Клава, еще войну пережить. Меня бы уж сейчас не хватило, я уж сразу бы померла…

— Не померла бы. Мы б еще с тобой поработали. В войну-то надо сильнее работать.

— Ну если бы так, конечно, бы поработала. А только я сильно этой войны пошто-то боюсь. Да и ту войну еще не забыла. — Феша обвела всех глазами, то ли приглашая себя послушать, то ли ища поддержки. И пришла ей поддержка.

— Ты права, Феша. Как же забудешь то время… — сказала Клавдия Ивановна. Голос у ней был уже глуховатый, усталый. Наверное, ей уже хотелось домой.

— Вот-вот, — обрадовалась Феша ее словам, — мы все тогда старались для фронту. А колхозик у нас был малюсенький. Но планы-то все равно большие. И налогов — по горло. А мы, Клавушка, держали только одну коровешку. А с нее надо и самим попитаться, и триста литров молочка отнести, да яиц сотню штук, да килограмм сорок мяса, и шерсти — даже забыла сколь… Так и жили — не помирали. Да еще картошки надо было по три центнера сдать. Накопал не накопал, а тащи на весы. А робили-то, господи, боже мой. Придешь, бывало, на конный двор, а саней нет, телег нет, ярмов нет. Друг у дружки отбирам да воруем — ехать надо, а не на чем… — Феша нахмурилась, потом по лбу провела платочком. Лицо стало серьезное, как будто осунулось. Потом тяжело вздохнула и плечи поежила, как будто мешало ей что-то на спине. А я опять поймал себя на том, что она напоминает мне аккуратную птичку-синичку. Порой смотришь — сидит та на кустике и перебирает клювиком перышки. Перебирает их и думает какую-то свою думу. Так же и Феша… Но она заговорила опять:

— Иногда с внучкой вспоминаю то время. Но куда там — не верит. Что, говорит, это такое — быки? — Феша засмеялась и оглядела стол. — А мы, значит, поставим быка в оглоблю, потом надо ярмо ему на голову поднимать, а мне не поднять это ярмо. Рога-то у быка — выше меня. Но как-нибудь дело сделать. А все равно — бык есть бык. Он то стоит упиратся, а то рванется, и ниче нипочем. А если оса, а если шершень укусит — тогда он совсем, как зверь… Но иногда добры были быки, хороши. Помню, как-то пилили лес, а у нас Нюру Сокину березой ударило. А зима была. Мне и положили Нюру на сани, отвези, мол, как хошь, в сельсовет, а там пускай обмоют да перевяжут. Вот и погнала свои сани, да боюсь, тороплюсь, как бы с Нюрой чего… А надо километров десять по целине. А быка-то моего звали Цыганом. Я его погоняю да приговариваю: „А ну, Цыганушко, давай поспевай. У Нюры-то пять ребятишек в доме, и мы с тобой выручать должны…“ Потом я бегом побежала, тогда и бык за мной побежал. Видно, понял мое положение. За какой-то час всего добежали и спасли Нюру нашу…

— Хватит, Феша, об этом, — прервала ее Клавдия Ивановна, — у людей ведь праздник, а мы с тобой все о себе, о себе.

— А мы же никому не мешам! — возразила ей Феша и опять обтерла платочком лицо.

— Я ведь, Клавушка, и на прицепах была. А тракторишко у нас — вечно худой. Пять дней заводим, а на шестой только ездим. Так что бороны мы всегда чистили на ходу. А как делали, как сейчас вижу: мы их цепляли в два следа: один ряд — впереди, а второй — позади, а посередке тросик положим. Мудрили, значит, бабешки… — Феша улыбнулась и головой покачала. Клавдия Ивановна стала делать ей какие-то знаки глазами, но Феша опять начала:

— А у меня подружка была, Тося Захарова, молодая еще, незамужняя. Вот Тося чистила как-то первый ряд, а тракторишко-то большой ход набрал, да еще поле пошло под уклон. А Тося маленько отвлеклася, задумалась, а может, и головушку обнесло. Наверно, головушку… Ну че, она зашаталася — и кувырк. А вторым следом тоже бороны шли. Вот и затянуло нашу Тосю под бороны, а сверху еще тросом пришлось. Всю одежку на ней придрало, а сама — ничего. Какой-то ангел хранил. А может, судьба. Да и молодая была — умирать не положено.?. — Феша расстегнула на платье верхнюю пуговку, потому что в комнате было жарко. Потом перевела глаза на меня:

— Смешно сказать, да грех утаить, а я ведь еще десять лет прожить собираюсь.

— Да живи хоть двадцать, — улыбнулась Клавдия Ивановна. — Но только поменьше болей. А то сильно ты, Феша, стала болеть. А от болезни — не то настроение.

— Конечно, Клава, хворь и поросенка не красит, а мы еще люди… Только я уж кого. Но пожить-то охота, цепляюся. Недавно в деревню родиму приехала, долго собиралась да собралась. Думаю: погляжу на наши заплотики и наберу здоровья маленько. Да только кого… Да еще добры люди расстроили. И расстроили крепко — чего скрывать. Я тебя, Клава, опять перебила?

— Не перебила. Рассказывай…

— Ну хорошо… — Феша повела плечом и голос повысила: — Ох, не могу! Зашла там в домик к Ивану Петровичу — раньше в детстве мы вместе играли, он и мужа, Мишеньку, знал. Ну вот, дело такое… Я и зашла. Здесь, говорю, проживает Иван Петрович? Здесь-то, мол, здесь, отвечает его сын Анатолий, но только отец уже месяц в отъезде. А какой же, возражаю, нам старым, отъезд? А сынок-то как на меня посмотрел-посмотрел, да еще к нему с пол-литрой в то время зашли — вот и не до меня. А потом соседи ихни все равно рассказали… Увезли, мол, Ивана Петровича в инвалидской сиротской дом, А за полгода до того он, родной, обезножил. Стал на руках скакать с места на место. Передвигаться-то надо жо. Он ведь на фронте был раненой. Вот раны и подвели. А че делать теперь? А делать-то нечего. Да и Анатолию, сыну, не глянется. Скачет, мол, отец на руках, как пружина, только соседей пугат… — Феша откинула назад голову и закрыла глаза. — Охо-хо… Строгой у него сынок. Вот он и подогнал к дому машину и отвез отца в инвалидской дом. А тот, говорят, сильно не хотел, все кричал, бился: не избывай меня, Толенька, я ведь руками-то все могу. Любой, мол, гвоздь прибью тебе, любу жердину поправлю. А сам ревет, бьется, руками машет. Так силой и увезли. На носилки силком положили, на которых назем-то таскают на гряды. Вот оно — наше-то дело. Доживай, мол, до старости, а потом на назем. Вот я тогда и расстроилась…

— А ты не расстраивайся, — заговорила Клавдия Ивановна, — у каждого, видно, свое. У тебя, тоже свое будет. И от этого не уйдешь… Лишь бы войны только не было.

— Так оно, — согласилась Феша. Потом рассмеялась. — Да каки наши годы! Мы еще с тобой вон сидим да пируем. — Феша залилась мелким-мелким смешком. — Вот раньше и на нас парни оглядывались. — Феша хмыкнула, но ее прервал чужой громкий голос:

— Раньше были времена, а теперь — моменты. — За спиной у Феши оказалась Нина Сергеевна. Она с обидой хлопала себя по карману. По губам скользила гримаска. — Закурить нет, конечно?

Я покрутил головой. Феша прикусила нижнюю губу и усмехнулась:

— До че дожили — кругом бабы курят, прямо едят его — и ниче. А вот мы с Клавой не курим, — Она посмотрела на меня, приглашая к шутке. — И никогда не курили. Оправды!

— Не курили, а воевать собрались. А кто ж воюет-то без цигарки?

— Что-то не поняла тебя? — воскликнула Феша и взглянула в упор на Нину Сергеевну.

— А войну-то зачем ворожите?

— Да очнись ты, девушка. Не греши. Я, к примеру, все готова отдать, последне платье сдернуть с себя, и разулась бы, лишь бы не было этой проклятой… Я даже в телевизор-то не могу. Как увижу там солдат с ружьями, с пулеметами — так и затрясет меня и бегу напролом на улицу. Нет, я бы и комнатенку свою отдала, где-нибудь бы на вокзалах ночевала, по лавкам, но только… нет, нет, не война.