На весах греха. Часть 2 — страница 8 из 37

— Ваше здоровье, — снова сказал Мальо. — Это все известно, лучше вы сами расскажите что-нибудь интересное.

— Какие там дела в большой политике, никак совсем чокнулся этот Рейган? — не стерпела Иванка.

— Да ну его, твоего Рейгана, дался он тебе! — покосился Мальо. — Лучше расскажи о себе, Нягол.

— Что тут рассказывать, решили мы с Елицей остаться здесь на лето, поработать, а если примете к себе, то и за мотыги возьмемся.

— Нет, это ты оставь, не то все село на нас коситься станет, — не согласилась Иванка.

— А ты людьми не командуй! — вмешался Мальо.

Вскоре мужчины остались за столом, Иванка позвала с собой Елицу и они вдвоем пошли в магазин. Вечерело, в воздухе носился сладковатый запах печного дыма, — видно, поблизости пекли хлеб. Далеко в поле равномерно, неутомимо стучал движок. В саду попискивали птицы, где-то у соседей верещал голодный поросенок.

— Состарились мы, Нягол, — сказал Мальо.

Они выпили.

— Еще год-два назад каждый божий день работали в кооперативе и еще назавтра оставались силы. А теперь уже нет. Проснешься посреди ночи, сказать, чтобы выспался — так нет, есть хочешь — тоже нет, болеть — ничего не болит. Сядешь на кровати, комната в глазах плывет, и ни встать тебе не охота, ни лечь. Посидим так-то с Иванкой в темноте, а она возьмет да и скажет: эх, Мальо, куда мы с тобой годимся, кругом неспособные оказались, хорошо, что есть у нас такие, как наш Нягол, не то и вовсе людей было бы стыдно.

— Это ты оставь!

— Говорю, как есть.

Хуже всего, что Мальо говорит искренне. Как ему объяснить, как растолковать? Ракия и вечерний покой высвобождали мысли. Вспомнилась недавно услышанная история про брата с сестрой. Было это где-то в пазарджикском крае. Брат, не дожив до тридцати лет, остался без обеих почек. Каждые три дня ему делали переливание крови. Тогда его младшая сестра, по профессии врач, легла на операционный стол, чтобы одну ее почку пересадили брату. А тот и не знал, для чего его снова режут, думал, что настало самое плохое и удивлялся, почему сестры нет рядом. Почка не прижилась, ее удалили, появилась и сестра, уже с одной почкой. Брату она солгала, будто ездила в какую-то длительную командировку, а он был счастлив, что операция прошла благополучно и он будет жить. Не выжил, конечно.

Тут история кончалась, но и этого предостаточно. Какой же надо обладать силой характера, думал Нягол, готовностью к самопожертвованию, чтобы они превосходили надежду обреченного? И как притягателен образ этой молодой женщины, достойной пера древних! Нет, не найдешь в его книгах такой истории, нет и таких слов. Другие истории и другие слова были в них — общественные, поучительные, как и сама его жизнь без жены и детей, а главное, без сердечных волнений, давно уступивших место другим, поучительным…

— И скажу я тебе, — заговорил Мальо, и Нягол вздрогнул. — по-моему, самое главное вот что: если ты взлетел повыше — не поддавайся корысти. Простому человеку можно завидовать, жадничать, даже к чужому тянуться, но большому человеку — нельзя! Не должен!

Нягол прислушался.

— Возьми наше, сельское начальство. Что ни вечер — едят и пьют за государственный счет, что ни год за границу катаются, распустились и ничего не боятся. Спросишь — почему? Да потому, что умно сообразили, держатся за золотую серединку — хвалят их не особенно, но и критикуют не слишком. Поняли, что посередке вернее всего, потому что больше похоже на настоящее. Наша отрасль дает две трети прибыли всего «апека», да руки у нас связаны: что другим, то и нам, разве что работы у нас больше, да почетных грамот, а грамот, как говорит агроном, набралось как у царя Ивана Шишмана…

— А разве эти вопросы не голосованием решаются? — спросил Нягол.

— Голосование-то бывает, да ты же знаешь, какое оно. Люди не смеют пойти поперек — у каждого дети, внуки… А надо тебе сказать, и без голосования хорошо живется, село-то теперь побогаче города будет.

Женщины вернулись из магазина, Иванка скороговоркой рассказала Мальо, кого встретила, кто и что ей сказал, и, между прочим, упомянула, что столкнулась с Еньо, что от него несло ракией и он ворчал, как старый пес. Вовсе человек опустился, на вурдалака стал похож, да ведь пьет-то как… Добром не кончит, дело известное, держись от него подальше, отозвался Мальо.

Нягол их не слушал и потому не узнал, как живет его старый знакомый. А бывший политзаключенный и революционер давно скатился на дно жизни. Тщедушный, одинокий и вечно пьяный Еньо стал злым духом села.

Никто не знал, что именно происходит в душе этого неудачника, а между тем в ней клокотала самая дикая из страстей — неутоленное честолюбие мелкого царька. Выйдя из тюрьмы на рассвете Девятого сентября, Еньо взял первый попавшийся фаэтон и в считанные минуты примчался в село. А там все уже ходило ходуном в ожидании перемен, но Еньо не обратил на это никакого внимания. Кинулся в соседскую плевню, достал спрятанный там пистолет и пошел по еще пустынным улицам. Его тощая фигура терялась среди домов и заборов, из хилой груди с хрипом вырывалась песня, которая не разбудила бы и соседского поросенка, но вскоре все село было на ногах, поднятое грохотом его выстрелов. Выбрав чьи-нибудь кованые ворота, Еньо останавливался, обводил потемневшим взглядом дом и, прежде чем выстрелить в сухие доски, разражался потоком беспредметных угроз. Перед иным домом он, по одному ему известным причинам, стрелял и два, и три раза, щепки летели во все стороны, громкое эхо разносило его дикий восторг а-а-а-а, мать твою так, доска фашистская, изрешечу-у-у-у!

Так начался второй, победоносный, этап в жизни Еньо: комендант села, инструктор райкома, секретарь сельсовета и, наконец, бездельник, отовсюду уволенный и принудительно отправленный на пенсию, повенчавшийся с рюмкой и питавшийся злобой. В редкие трезвые часы Еньо слонялся по обветшалому отцовскому дому или шел в город, тяжелым взглядом смотрел на проходящих женщин, готовый на преступление или неслыханно вызывающий поступок, бродил вокруг тех мест, где когда-то работал, пока приступ гнева не толкал его в первую попавшуюся забегаловку. Оттуда его нередко выводили или даже вышвыривали, потому что он вечно затевал свары. Бывали дни, когда он, жестоко избитый, грязный, оборванный, иногда босой на одну ногу, скитался по городским улочкам, стоически сжав губы и глядя в землю. С горем пополам возвращался в село, вваливался в пивную и с порога начинал обвинительную речь. Под его словесную секиру попадало все — и власть, которая заиграла отбой под первой же крутизной, и местное начальство, перечисляемое поименно, которое только разъезжает на машинах и пугает деревенских гусей, и милиция, которая занимается агитацией вместо того, чтобы насаждать — это было его любимое словечко — страх и порядок, и даже западный пролетариат, так его и разэтак, который поднимает вой до небес из-за каких-то грошей, а наши люди поджали хвосты и смотрят ему в рот… Это попахивает троцкизмом, с пониманием дела судил старый учитель Манол, бывший социал-демократ и «тесняк»[2]. Да какой там троцкизм, возражали ему, знаем мы, какая болячка у него зудит, власти ему хочется, да боле не дают, вот где собака зарыта…

Обе стороны были в чем-то правы, хотя дело было несколько сложнее. Еще в тюрьме и на инструкторской работе Еньо завел двух-трех товарищей, единомышленников и покровителей, с одним из которых, Топалой, особенно сблизился. Иван Крыстев по прозвищу Топала был мучеником революционной борьбы, около девяти лет жизни провел в застенках. Суровой была душа этого человека, суровыми были и его мысли. Серьезного образования он не получил, зато нахватался поверхностных и разрозненных знаний, почерпнутых где придется. После победы он занимал в городе ответственные посты, с которых жизнь его оттеснила, особенно после перемен — их Топала не ждал и не пожелал принять по сердцу, по совести. Ранним-тревожным мартом пятьдесят третьего года он плакал как ребенок, готовый отдать душу, чтобы оживить великого мертвеца. Сердце его разрывалось, будто он потерял родное дитя, и в то же время проходило последнюю закалку горем: никогда ранее Топала не был так яростен в своей вере, так необузданно дик в порывах и так дальновиден в предчувствиях. Вскоре по адресу легендарного покойника посыпались неслыханные обвинения, а в жизни наступили невиданные перемены. Все это вывело Топалу из равновесия. Еньо слушал его ночи напролет, то раскрыв рот, то стиснув зубы, и слова возмущения западали ему глубоко в душу, оседая где-то в извилинах неглубокого ума. Топала говорил о самом страшном — об отступлении…

И когда под метлу попал Топала, которого, хоть и с орденом, преждевременно выпроводили на пенсию, — Еньо за одну ночь вырос в собственных глазах: значит его тоже преследуют не случайно, — и сам себе показался героем. Не откуда-нибудь, а с дачки Топали он являлся в сельскую пивную, чтобы в угрозах и брани излить больную душу…

Вечером, когда усталая после прогулки Елица заснула, Нягол достал свой дневник. Коротко записал разговор с Мальо, особенно его точные суждения. В столице многое выглядит иначе, совсем не так, как здесь. А ведь завтра ему спешно лететь в эту самую столицу… Вспомнился вопрос Елицы, который она задала по дороге в село. Странно, эта девочка угадывает его душевные раны, не постигнутую им и, пожалуй, непостижимую формулу его одинокой жизни.

Рука сама собой вывела: щеголяющий знаниями. Это ему понравилось. Таким он был в молодости. Искусство, писала рука, как и любовь, начинается с чувства, а не с разума. Тогда я этого не знал и явился на свидание с ним, щеголяя знаниями, наивностью в больших вопросах и небрежностью в повседневных вещах, которые считал мелочами. Нет, брат, это не мелочи. Почти все великие книги в свое время казались немного наивными, и лишь со временем становилась понятна их мудрость, и это не случайно. В моих же — серьезности хоть отбавляй, и тем не менее они наивны уже сейчас. Вот что следовало ответить Е.