Корякин Ю.Д. у рации
В 1944 году, когда стало готовиться наступление, начали прибывать новые, прежде всего артиллерийские, части, необходимые для взламывания построенной за прошедшие два с половиной года обороны противника. Тогда я впервые увидел «катюши», но больше удивляли «андрюши» своими снарядами, по форме напоминающими головастика, которые были упакованы в деревянные коробки, так что их можно было катить. А тогда вышел приказ, что все, что движется за линией фронта, должно быть уничтожено, вплоть до собак. Дело происходило летом, заметили разведчики, что в озере купаются и загорают голые девки, видимо, бордель к эсэсовцам приехал (откуда еще в этой глуши девкам взяться?), ну, и накрыли их залпом «катюш». Сейчас я думаю, что это варварство, а тогда это было в порядке вещей – похохотали и всё. Мы все были так настроены. Везде висели плакаты, изображавшие человека, который смотрит прямо в тебя и говорит: «Ты убил немца?» Или сидит такой славянский тип и держит на ладоне три гильзы, а внизу стишок: «Ну как же не гордиться: три пули и три фрица!» Такая была атмосфера, но ведь у нас не было солдата, который не пострадал бы от войны, не имел родственников, погибших или в оккупации.
Летом 1944-го началось наступление, и мы дошли почти до Рованниеми. Мы были не в первой цепочке, а тащились с рациями за пехотой метрах в 200–300. То есть если и погибнешь, то только дуриком – в тебя же не целились. Как раз в это время мы, радисты, были очень нужны, поскольку при отсутствии проводной связи все взаимодействие войск шло через рацию. Кроме того, я получил повышение по службе, стал старшиной и начальником радиостанции, у меня в подчинении было два человека.
В декабре 1944-го весь наш полк перебросили в Вологду на отдых, перевооружение и пополнение. Мы получили новые радиостанции. Я за водку сменял свой «ППШ» на «ППД» с откидывающимся ложем; вело его, правда, в сторону, но зато он легкий и с рожковым магазином. Нам полагалось 75 граммов спирта в день на человека, но поскольку мы были на радиостанции в стороне, то нам его давали сразу на 10 дней – 750 граммов, прилично можно было надраться. На основе этого была торговля: я старшине дал флягу со спиртом, а он мне заменил автомат. Вот такой бартер. Сапожки получить или шинель канадского голубого сукна (очень ценилась, поскольку, в отличие от наших, была чистошерстяной)… Много в армии существует соблазнов, а за них так или иначе нужно платить.
А потом началась вторая часть моей войны. В январе нас перебросили на западное направление. В эшелоне по дороге в Польшу нас инструктировали, как себя вести с местным населением. Говорили, что поляки дружественный славянский народ, воевавший против фашистов. Просили, чтобы высоко держали честь Красной Армии. Обещали наказывать в случае нарушения дисциплины. Правда, со мной произошел такой случай. Сижу я у себя в кунге, вожусь с радиостанцией. Вдруг стук в дверь. Я открываю, на пороге стоит старый поляк и что-то быстро говорит по-польски, хватает меня за рукав и тянет за собой. Я только понял, что что-то случилось с его дочерью. Приходим к нему в дом, что был поблизости, и я вижу, как какой-то танкист пытается изнасиловать девушку, видимо, дочь этого поляка. Я его оттащил, а он пьян в дым. Капитан, с орденами через всю грудь. Слава богу, он пришел в себя. Говорит: «Старшина, пойдем к тебе выпьем». Пошли. Он достает флягу. Налили. Я выпил и у меня глаза на лоб – бензин! Я ему: «Ты чего налил?!» Он: «Да ты пей – это спирт. Понимаешь, ехали мимо спиртзавода, а спирт налить не во что. У нас один бак почти пустой был, так – чуть-чуть солярки на донышке, ну вот туда и налили».
Перед переходом границы с Германией в районе Бромберга (Bydgoszcz) политрук роты пришел на собрание и сообщил следующее: «Мы вступаем на территорию Германии. Мы знаем, что немцы принесли неисчислимые беды на нашу землю, поэтому мы вступаем на их территорию, чтобы наказать немцев. Я вас прошу не вступать в контакты с местным населением, чтобы у вас не было неприятностей, и не ходить по одному. Ну, а что касается женского вопроса, то вы можете обращаться с немками достаточно свободно, но чтобы это не выглядело организованно. Пошли 1–2 человека, сделали что надо (он так и сказал: «что надо»), вернулись, и всё. Всякое беспричинное нанесение ущерба немцам и немкам недопустимы и будут наказываться». По этому разговору мы чувствовали, что он и сам не знает точно, каких норм поведения следует придерживаться. Конечно, мы все находились под влиянием пропаганды, не различавшей в то время немцев и гитлеровцев. Отношение к немкам (мужчин немцев мы почти не видели) было свободное, даже, скорее, мстительное. Я знаю массу случаев, когда немок насиловали, но не убивали. В нашем полку старшина хозроты завел чуть ли не целый гарем. Он имел продовольственные возможности. Вот у него и жили немки, которыми он пользовался, ну и других угощал. Пару раз, заходя в дома, я видел убитых стариков. Один раз, зайдя в дом, на кровати мы увидели, что под одеялом кто-то лежит. Откинув одеяло я увидел немку со штыком в груди. Что произошло? Я не знаю. Мы ушли и не интересовались. Но картина кардинально изменилась после Победы, когда 12–14 мая на развороте газеты «Правда» была опубликована статья академика Александрова «Илья Эренбург упрощает». Вот там было провозглашено, что есть немцы, а есть гитлеровцы. Это было время перемен, когда началось мирное строительство. Тогда начали закручивать гайки, наказывать практически за любой проступок. Уже на острове Борнхольм один сержант снял с датчанина часы – просто отнял, и срезал кожу со спортивных снарядов в школе на сапоги. Так вот его приговорили к расстрелу, но Рокоссовский приговор не утвердил.
Был еще и такой случай, когда солдат или сержант поцеловал или обнял датчанку, а это видел какой-то датчанин, который позвонил в комендатуру, и этого солдата тут же арестовали и хотели отдать под трибунал якобы за изнасилование. Но когда эта девчонка узнала, что парня хотят отдать под суд, то она сама прибежала в комендатуру и сказала, что парень совершенно не намеревался ее насиловать. Правда, когда в 1995-м году нас датское правительство пригласило на Борнхольм на празднование 50-летия Победы, нам сказали, что после ухода наших войск в 1946 году там было около сотни внебрачных детей. По-видимому, это относилось к нашим офицерам, в отличие от солдат жившим свободно на частных квартирах. Мы высадились в Восточной Польше, в городе Острув-Мазовецкий и попали в состав 1-го Белорусского фронта под командованием Рокоссовского. Но как только мы приехали, фронт разделился: Рокоссовский был назначен командиром 2-го Белорусского, а командовать 1-м Белорусским стал Жуков. Нас перевели в подчинение 2-го Белорусского фронта. Догнали фронт уже в Померании. «…Разница между Карелией и Польшей была огромная. Безлюдье, валуны, леса и болота сменились дымящимися развалинами, воронками от бомб, городами с горящими улицами, там и сям лежащими трупами, красивыми, добротными домами, черепичными крышами ухоженных усадеб и кирх и невиданными для нас отличными автобанами… Ко всему прочему, мы из морозной, заснеженной Вологды внезапно попали в раннюю весну, яркое солнце. На этом фоне наши полушубки, шапки-ушанки и валенки выглядели нелепо, пугали местных немцев, вызывая смех и издевки солдат из других частей…
Померания – это житница, самая сельскохозяйственная часть Германии, там было много картошки, а еще больше спирта… Бежит посыльный, машет мне рукой, кричит: «Старшина, к командиру роты!» Бегу. Ротный, застегивая планшет, прерывает мой доклад: «Видишь знак? От него дорога к группе домов, узрел? Развернешь свою рацию там и быстро вертайся. Штаб, – кивнул в сторону дома, – разместится тут. Усек?» Через несколько минут с напарником Димкой уже подходим к дорожному знаку с надписью «Аикфир».
Подходим к крайнему дому деревни. Оглядываемся. В деревне, кажется, ни души. Дом добротный, двухэтажный, с мансардой. Рядом растет большое дерево, до которого можно дотянуться, стоя на крыше. Если влезть выше на дерево, закрепить там антенну и спустить ее в мансардную комнату, будет в самый раз, надежная связь.
Но надо в дом. Три года фронта научили быть осторожным. С автоматом наготове, след в след (благо валенки мокрые) поднимаемся на крыльцо, привязываем веревку к ручке, отойдя назад, укрывшись за дерево, дергаем. Дверь с шумом распахивается. Уже смелее заглядываем внутрь: небольшая прихожая, пусто, слева дверь. Снова дергаем ручку. И уже, топоча намокшими валенками с прилипшим к подошве песком и землей, появляемся на пороге во всей своей заполярной красе с автоматами наперевес. До конца жизни не забыть мне дикий, пронзительный вскрик невысокой девчушки лет 15–16, метнувшейся со вскинутыми руками навстречу из-за стола, стоявшего посредине большой, богато обставленной комнаты.
Мгновение, и она колотит меня кулаками в грудь по меховым отворотам засаленного полушубка, повторяя: «Их бин кранк! Их бин сифились!» Схватив девчонку за руку и отстраняя ее, оборачиваюсь к Димке: «Чёй-то она, а? Понял?» Димка осклабился: «А то нет». Да я и сам все понял, скорее сдуру спрашивал. Держа рыдающую взахлеб девочку за руку, размышляю: «На дьявола она мне со своими соплями, нам же наверх надо, в мансарду? Отпустишь – черт знает, что натворит». Говорить с ней – ни я, ни Димка по-немецки ни бум-бум. Врезать ей, чтобы не путалась под ногами, рука не поднимается: девчонка же, дура. В растерянности оглядываюсь, ища лестницу. Ее не видать. Димка опережает: «Дверь!» Она у меня за спиной, рядом с той, через которую мы заявились. Делаю шаг к ней; девчонка вырывается, опережая меня, прижимается спиной к двери и снова в отчаянии кричит: «Нихт, нихт». И опять за свое: «Их бин…» Это уже мне кажется подозрительным. Отшвыриваю девчонку, кричу Димке: «Держи ее!» – и с автоматом на изготовку ударом ноги распахиваю дверь, заметив, что она открывается внутрь. Из полумрака чулана с маленьким оконцем раздаются стенания, причитания и детский плач. Заглядываю. Мать честная! На скамейке и на полу сидят несколько человек. Приглядываюсь: старик, три женщины и четверо детей. Все голосят, и у всех на коленях и рядом полные корзины и баулы со скарбом. Вроде как в дорогу собрались. Ну, а если бы я запулил туда очередь? Ну дела!