На волне космоса — страница 1 из 17

На волне космоса

ЗАРУБЕЖНАЯ ФАНТАСТИКА

Рэй Брэдбери

(США)

Ржавчина

— Садитесь, молодой человек, — сказал полковник.

— Благодарю вас, — вошедший сел.

— Я слыхал о вас кое-что, — заговорил дружеским тоном полковник. — В сущности, ничего особенного. Говорят, что вы нервничаете и что вам ничего не удается. Я слышу это уже несколько месяцев и теперь решил поговорить с вами. Я думал также о том, не захочется ли вам переменить место службы. Может быть, вы хотите уехать за море и служить в каком-нибудь дальнем военном округе? Не надоело ли вам работать в канцелярии? Может быть, вам хочется на фронт?

— Кажется, нет, — ответил молодой сержант.

— Так чего вы, собственно, хотите?

Сержант пожал плечами и поглядел на свои руки.

— Я хочу жить без войн. Хочу узнать, что за ночь каким-то образом пушки во всем мире превратились в ржавчину, что бактерии в оболочках бомб стали безвредными, что танки провалились сквозь шоссе и, подобно доисторическим чудовищам, лежат в ямах, заполненных асфальтом. Вот мое желание.

— Это естественное желание каждого из нас, — произнес полковник. — Но сейчас оставьте эти идеалистические разговоры и скажите нам, куда мы должны вас послать. Можете выбрать западный или северный округ. — Он постучал пальцем по карте, разложенной на столе.

Сержант продолжал говорить, шевеля руками, приподнимая их и разглядывая пальцы:

— Что делали бы вы, начальство, что делали бы мы, солдаты, что делал бы весь мир, если бы все мы завтра проснулись, а пушки стали бы ненужными?

Полковнику было теперь ясно, что с сержантом нужно обращаться осторожно. Он спокойно улыбнулся.

— Это интересный вопрос. Я люблю поболтать о таких теориях. По-моему, тогда возникла бы настоящая паника. Каждый народ подумал бы, что он один во всем мире лишился оружия, и обвинил бы в этом несчастье своих врагов. Начались бы массовые самоубийства, акции мгновенно упали бы, разыгралось бы множество трагедий.

— А потом? — спросил сержант. — Потом, когда все поняли бы, что это правда, что оружия нет больше ни у кого, что больше никого не нужно бояться, что все мы равны и можем начать жизнь заново… Что было бы тогда?

— Все принялись бы опять поскорее вооружаться.

— А если бы им можно было в этом помешать?

— Тогда стали бы драться кулаками. На границах сходились бы толпы людей, вооруженных боксерскими перчатками со стальными вкладками; отнимите у них перчатки, и они пустят в ход ногти, и зубы, и ноги. Запретите им и это, и они станут плевать друг в друга. А если вырезать им языки и заткнуть рты, они наполнят воздух такой ненавистью, что птицы попадают мертвыми с телеграфных проводов и все мухи и комары осыплются на землю.

— Значит, вы думаете, что в этом вообще не было бы смысла? — продолжал сержант.

— Конечно, не было бы! Ведь это все равно, что черепаху вытащить из панциря. Цивилизация задохнулась бы и умерла от шока.

Молодой человек покачал головой.

— Вы просто хотите убедить себя и меня, ведь работа у вас спокойная и удобная.

— Пусть даже это на девяносто процентов цинизм и только на десять — разумная оценка положения. Бросьте вы свою ржавчину и забудьте о ней.

Сержант быстро поднял голову.

— Откуда вы знаете, что она у меня есть?

— Что у вас есть?

— Ну, эта ржавчина.

— О чем вы говорите?

— Вы знаете, что я могу это сделать. Если бы я захотел, я мог бы начать сегодня же.

Полковник засмеялся:

— Я думаю, вы шутите?

— Нет, я говорю вполне серьезно. Я давно уже хотел поговорить с вами. Я рад, что вы сами позвали меня. Я работаю над этим изобретением уже довольно давно. Мечтал о нем целые годы. Оно основано на строении определенных атомов. Если бы вы изучали их, вы бы знали, что атомы оружейной стали расположены в определенном порядке. Я искал фактор, который нарушил бы их равновесие. Может быть, вы знаете, что я изучал физику и металлургию… Мне пришло в голову, что в воздухе всегда присутствует вещество, вызывающее ржавчину: водяной пар. Нужно было найти способ вызывать у стали «нервный шок». И тогда водяные пары принялись бы за свое дело. Разумеется, я имею в виду не всякий металлический предмет. Наша цивилизация основана на стали, и большинство ее творений мне не хотелось бы разрушать. Я хотел бы вывести из строя пушки, ружья, снаряды, танки, боевые самолеты, военные корабли. Если бы понадобилось, я бы заставил свой прибор действовать на медь, бронзу, алюминий. Попросту прошел бы около любого оружия, и этого было бы довольно, чтобы оно рассыпалось в прах.

Полковник наклонился над столом и некоторое время разглядывал сержанта. Потом вынул из кармана авторучку с колпачком из ружейного патрона и начал заполнять бланк.

— Я хочу, чтобы сегодня после полудня вы сходили к доктору Мэтьюзу. Пусть он обследует вас. Я не хочу сказать, что вы серьезно больны, но мне кажется, что врачебная помощь вам необходима.

— Вы думаете, я обманываю вас, — произнес сержант. — Нет, я говорю правду. Мой прибор так мал, что поместился бы в спичечной коробке. Радиус его действия — девятьсот миль. Я мог бы настроить его на определенный вид стали и за несколько дней объехать всю Америку. Остальные государства не могли бы воспользоваться этим, так как я уничтожил бы любую военную технику, посланную против нас. Потом я уехал бы в Европу. За один месяц я избавил бы мир от страшилища войны. Не знаю в точности, как мне удалось это изобретение. Оно просто невероятно. Совершенно так же невероятно, как атомная бомба. Вот уже месяц я жду и размышляю. Я тоже думал о том, что случится, если сорвать панцирь с черепахи, как вы выразились. А теперь я решился. Беседа с вами помогла мне выяснить все, что нужно. Когда-то никто не представлял себе летательных машин, никто не думал, что атом может быть губительным оружием, и многие сомневаются в том, что когда-нибудь на земле воцарится мир. Но мир воцарится, уверяю вас.

— Этот бланк вы отдадите доктору Мэтьюзу, — подчеркнуто произнес полковник.

Сержант встал.

— Значит, вы не отправите меня в другой военный округ?

— Нет, пока нет. Я раздумал. Пусть решает доктор Мэтьюз.

— Я уже решил, — сказал молодой человек. — Через несколько минут я уйду из лагеря. У меня отпускная. Спасибо за то, что вы потратили на меня столько драгоценного времени.

— Послушайте, сержант, не принимайте этого так близко к сердцу. Вам не нужно уходить. Никто вас не обидит.

— Это верно, потому что никто мне не поверит. Прощайте. — Сержант открыл дверь канцелярии и вышел.

Дверь закрылась, и полковник остался один. С минуту он стоял в нерешительности. Потом вздохнул и провел ладонью по лицу.

Зазвонил телефон. Полковник рассеянно взял трубку.

— Это вы, доктор? Я хочу поговорить с вами. Да, я послал его к вам. Посмотрите, в чем тут дело, почему он так ведет себя. Как вы думаете, доктор? Вероятно, ему нужно немного отдохнуть. У него странные иллюзии. Да, да, неприятно. По-моему, сказались шестнадцать лет войны.

Голос в трубке отвечал ему.

Полковник слушал и кивал головой.

— Минутку, я запишу… — Он поискал свою авторучку. — Подождите у телефона, пожалуйста. Я ищу кое-что…

Он ощупал карманы.

— Ручка только что была тут. Подождите…

Он отложил трубку, оглядел стол, посмотрел в ящиках. Потом окаменел. Медленно сунул руку в карман и пошарил в нем. Двумя пальцами вытащил щепотку чего-то. На промокательную бумагу на столе высыпалось немного желтовато-красной ржавчины.

Некоторое время полковник сидел, глядя перед собой. Потом взял телефонную трубку.

— Мэтьюз, — сказал он, — положите трубку. — Он услышал щелчок и набрал другой номер. — Алло, часовой! Каждую минуту мимо вас может пройти человек, которого вы, наверное, знаете: Холлис. Остановите его. Если понадобится, застрелите его, ни о чем не спрашивая, убейте этого негодяя, поняли? Говорит полковник. Да… убейте его… вы слышите?

— Но… простите… — возразил удивленный голос на другом конце провода, — я не могу… просто не могу!

— Что вы хотите сказать, черт побери? Как так не можете?

— Потому что… — голос прервался. В трубке слышалось взволнованное дыхание часового. Полковник потряс трубкой.

— Внимание, к оружию!

— Я никого не смогу застрелить, — ответил часовой.

Полковник тяжело сел и с полминуты задыхался и жмурился.

Он ничего не видел и не слышал, но он знал, что там, за этими стенами, ангары превращаются в мягкую красную ржавчину, что самолеты рассыпаются в бурую, уносимую ветерком пыль, что танки медленно погружаются в расплавленный асфальт дорог, как доисторические чудовища некогда проваливались в асфальтовые ямы — именно так, как говорил этот молодой человек. Грузовики превращаются в облачка оранжевой краски, и от них остаются только резиновые шины, бесцельно катящиеся по дорогам.

— Сэр… — заговорил часовой, видевший все это. — Клянусь вам…

— Слушайте, слушайте меня! — закричал полковник. — Идите за ним, задержите его руками, задушите его, бейте кулаками, ногами, забейте насмерть, но вы должны остановить его! Я сейчас буду у вас! — и он бросил трубку.

По привычке он выдвинул нижний ящик стола, чтобы взять револьвер. Кожаная кобура была наполнена бурой ржавчиной. Он с проклятием отскочил от стола.

Пробегая по канцелярии, он схватил стул. «Деревянный, — подумалось ему, — старое доброе дерево, старый добрый бук». Дважды ударил им о стену и разломал. Потом схватил одну из ножек, крепко сжал в кулаке. Он был почти лиловым от гнева и ловил воздух раскрытым ртом. Для пробы сильно ударил ножкой стула себя по руке.

— Годится, черт побери! — крикнул он.

С диким воплем он выбежал и хлопнул дверью.

Око за око?

Услышав эту новость, они вышли из ресторанов, из кафе, из гостиниц на улицу и воззрились на небо. Темные руки прикрывали обращенные кверху белки. Рты были широко раскрыты. В жаркий полуденный час на тысячи миль вокруг в маленьких городишках стояли, топча собственную короткую тень и глядя вверх, темнокожие люди.

Хэтти Джонсон накрыла крышкой кипящий суп, вытерла полотенцем тонкие пальцы и не спеша вышла из кухни на террасу.

— Скорей, мама! Скорей же, не то все пропустишь!

— Мама!

Трое негритят приплясывали, крича, на пыльном дворе. Они то и дело нетерпеливо поглядывали на дом.

— Иду, иду, — сказала Хэтти, отворяя затянутую сеткой дверь. — С чего вы это взяли?

— У Джонсов услышали, мама. Они говорят, что к нам летит ракета, первая за двадцать лет, и в ней сидит белый человек!

— Что такое белый человек? Я их никогда не видел.

— Еще узнаешь, — произнесла Хэтти. — Успеешь узнать, не беспокойся.

— Расскажи про них, мама. Раньше ты нам всегда рассказывала.

Хэтти наморщила лоб.

— Уж очень давно это было. Я тогда девчонкой была, сами понимаете. В тысяча девятьсот шестьдесят пятом году…

— Расскажи про белого человека, мама!

Она вышла во двор, остановилась и устремила взгляд на ярко-голубое марсианское небо и легкие белые марсианские облачка, а вдали колыхались в жарком мареве марсианские холмы. Наконец она сказала:

— Ну, во-первых, у них белые руки.

— Белые руки!

Мальчишки шутя стали шлепать друг друга.

— И белые ноги.

— Белые ноги! — подхватили мальчишки, приплясывая.

— И белые лица.

— Белые лица? Правда?

— Вот такие белые, мама? — младший кинул себе в лицо горсть пыли и чихнул. — Такие?

— Гораздо белее, — серьезно ответила она и снова посмотрела на небо. В ее глазах была тревога, точно она в вышине искала грозовую тучу и нервничала, не видя ее. — Шли бы вы лучше в дом.

— Ой, мама! — они глядели на нее с недоумением. — Мы должны посмотреть, должны! Ведь ничего такого не произойдет?

— Не знаю. Хотя сдается мне…

— Мы только поглядим на корабль и, может быть… может быть, сбегаем на аэродром посмотреть на белого человека. Какой он, мама?

— Не знаю. Нет, даже не представляю себе, — задумчиво произнесла она, качая головой.

— Расскажи еще!

— Ну вот… Белые живут на Земле, и мы все оттуда, а сюда прилетели двадцать лет назад. Собрались — и в путь, и попали на Марс, и поселились здесь. Построили города и живем тут. Теперь мы не земляне, а марсиане. И за все это время сюда не прилетал ни один белый. Вот вам и весь рассказ.

— А почему они не прилетали, мама?

— Потому! Сразу после того, как мы улетели, на Земле разразилась атомная война. Как пошли взрывать друг друга — ужас что творилось! И забыли про нас. Много лет воевали, а когда кончили, у них уже не осталось ракет. Только теперь смогли построить. И вот двадцать лет спустя собрались навестить нас. — Она отрешенно поглядела на детей и пошла прочь от дома. — Подождите здесь. Я только схожу к Элизабет Браун. Обещаете никуда не уходить?

— Ой, как не хочется!.. Ладно, обещаем.

— Хорошо.

И она быстро зашагала по дороге.

Она как раз вовремя поспела к Браунам: они всей семьей усаживались в автомобиль.

— Привет, Хэтти! Едем с нами!

— А вы куда? — крикнула она, запыхавшись от бега.

— Хотим посмотреть на белого!

— Это правда, — серьезно произнес мистер Браун, делая жест в сторону своих детей. — Ребятишки никогда не видали белого человека, я и сам почитай что забыл, как он выглядит.

— И что же вы думаете с ним делать? — спросила Хэтти.

— Делать? — дружно отозвались они. — Мы хотели только посмотреть на него.

— Это точно?

— А что же еще?

— Не знаю, — ответила Хэтти. — Просто я подумала, что могут быть неприятности.

— Какие еще неприятности?

— А! Будто не понимаете, — уклончиво ответила Хэтти, смущаясь. — Вы не задумали линчевать его?

— Линчевать? — Они расхохотались, мистер Браун хлопнул себя по коленям. — Господи, девочка, конечно же, нет! Мы пожмем ему руку. Верно?

— Конечно, конечно! — подхватили остальные.

С противоположной стороны подъехала другая машина, и Хэтти воскликнула:

— Вилли!

— Что ты тут делаешь? Где ребята? — сердито сказал ее муж. Потом перевел недовольный взгляд на Браунов. — Что, собрались туда глазеть, словно дурни, как прибудет этот тип?

— Вроде так, — подтвердил мистер Браун, кивая и улыбаясь.

— Тогда захватите ружья, — сказал Вилли. — Мои дома, но я мигом обернусь!

— Вилли!

— Садись-ка, Хэтти. — Он решительно открыл дверцу и смотрел на жену, пока она не подчинилась. Затем, не говоря ни слова, погнал машину по пыльной дороге.

— Не спеши так, Вилли!

— Не спешить, говоришь? Как бы не так! — Он смотрел, как дорога ныряет под колеса. — Кто дал им право прилетать сюда теперь? Почему они не оставят нас в покое? Взорвали бы себя к черту вместе со старухой Землей и не совались бы сюда!

— Доброму христианину не подобает говорить так, Вилли!

— А я не добрый христианин, — яростно вымолвил он, стискивая баранку. — Кроме злости, я сейчас ничего не чувствую. Как они обращались с нашими столько лет — с моими родителями и твоими?.. Помнишь? Помнишь, как моего отца повесили на Ноквуд Хилл, как застрелили мою мать? Помнишь? Или у тебя такая же короткая память, как у других?

— Помню, — сказала она.

— Помнишь доктора Филипса и мистера Бертона, их большие дома? И прачечную моей матери и как отец работал до глубокой старости, а в благодарность доктор Филипс и мистер Бертон вздернули его? Ничего, — продолжал Вилли, — не все коту масленица. Посмотрим теперь, против кого будут издаваться законы, кого будут линчевать, кому придется в трамвае сидеть позади, для кого отведут особые места в кино. Посмотрим…

— Вилли, попадешь ты в беду с твоими взглядами.

— Моими? Все так говорят. Все думали об этом дне — надеялись, что он никогда не придет. Думали: что это будет за день, если белый человек когда-нибудь прилетит сюда, на Марс? Вот он, этот день, настал, а нам отсюда некуда деться.

— Ты не хочешь, чтобы белые поселились здесь?

— Что ты, пусть селятся! — Он улыбнулся широкой недоброй улыбкой, в глазах его было бешенство. — Пусть прилетают, живут здесь, работают — я не против. Для этого от них требуется лишь одно: чтобы они жили только в своих кварталах, в трущобах, чтобы чистили нам ботинки, убирали за нами мусор и сидели в кино в последнем ряду. Вот и все, чего мы требуем. А раз в неделю мы будем вешать двоих — троих. Только и всего.

— Ты становишься бесчеловечным, мне это не нравится…

— Ничего, привыкнешь! — Он затормозил перед их домом и выскочил из машины. — Я возьму ружья и веревку. Все будет как положено.

— О Вилли!.. — всхлипнула она, бессильно глядя, как он взбегает на крыльцо и рывком отворяет дверь.

Потом она пошла за ним следом. Ей не хотелось идти, но он поднял страшный шум на чердаке, отчаянно чертыхаясь, пока не отыскал свои четыре ружья. Она видела, как поблескивает в чердачном сумраке беспощадная сталь, но его она совсем не видела, такая темная кожа была у него, только слышала, как он ругается; наконец сверху, в облаке пыли, спустились его длинные ноги, и он взял кучу блестящих патронов, продул магазины и стал их заряжать, и лицо его было угрюмым, мрачным, хмурым, выдавая переполнявшую его горечь.

— Оставили бы нас в покое, — бормотал он снова и снова. Вдруг его руки сами взметнулись в воздух. — Почему они не могут оставить нас в покое, почему?

— Вилли, Вилли…

— И ты… ты тоже… — Он посмотрел на нее тем же взглядом, и сердце ее сжалось под гнетом его ненависти.

За окном тараторили мальчуганы.

— Она говорила: белый как молоко. Как молоко!

— Белый, как этот старый цветок, — ты только подумай!

— Белый, как камень, как мел, которым пишут. Вилли выбежал на двор.

— А вы — марш в дом! Я запру вас. Незачем вам видеть белых людей, незачем говорить о них. Сидите и не высовывайтесь на улицу. Живо!

— Но, папа…

Он загнал их в комнату, потом отыскал банку краски, шаблон, в гараже взял длинную толстую шершавую веревку и сделал на ней петлю, и глаза его неотступно следили за небом, пока руки сами выполняли свою задачу.

Они сидели в автомобиле, по дороге за ними стелились клубы пыли.

— Помедленней, Вилли.

— Сейчас не время для медленной езды, — ответил он. — Сейчас самое время спешить — и я спешу.

Вдоль всей дороги люди смотрели на небо, или садились в свои машины, или ехали на машинах, и кое-где из автомобилей торчали ружья, точно телескопы, высматривающие все ужасы гибнущего мира.

Хэтти поглядела на ружья.

— Это все твой язык, — укоризненно сказала она мужу.

— Совершенно верно, — буркнул он, кивая. Его глаза яростно смотрели на дорогу. — Я останавливался у каждого дома и говорил им, что надо делать: чтобы брали ружья, брали краску, захватили веревки и приготовились. И вот мы готовы, встречающие собрались, чтобы вручить ключи от города… К вашим услугам, сэр?

Она прижала к груди тонкие черные руки, силясь сдержать растущий в ней страх, и чувствовала, как кренится их машина, огибая, обгоняя другие автомобили. Она слышала голоса: «Эй, Вилли, глянь-ка!» — и мимо проносились поднятые руки, держащие ружья и веревки. И мелькали улыбающиеся рты…

— Приехали, — сказал, наконец, Вилли и тормозом втиснул машину в пыльную неподвижность и тишину. Ударом большой ноги он распахнул дверцу, вышел, обвешанный оружием, и тяжело зашагал по траве аэродрома.

— Ты подумал, Вилли?

— Вот уже двадцать лет я только и делаю, что думаю. Мне было шестнадцать, когда я покинул Землю и был рад, что уезжаю, — сказал он. — Там не было жизни ни для меня, ни для тебя, ни для кого, похожего на нас. Ни разу я не пожалел, что уехал. Здесь мы обрели покой, впервые смогли вздохнуть полной грудью. Не отставай!

Он протискивался сквозь встречавшую его темную толпу.

— Вилли, — кричали они, — Вилли, что надо делать?

— Вот ружье, — отвечал он. — Вот еще одно, еще… — Он раздавал ружья резкими взмахами рук. — Вот пистолет. Вот дробовик.

Люди столпились так плотно, что казалось: одно огромное черное тысячерукое тело принимает оружие.

— Вилли, Вилли!

Его жена стояла рядом с ним, высокая, примолкшая, мягкий изгиб ее губ выпрямился в тонкую черту, в больших влажных глазах было отчаяние.

— Давай краску! — обратился он к ней.

И она потащила через поле четырехгаллонную банку желтой краски — туда, где только что остановился трамвай со свежим указателем впереди: К МЕСТУ ПОСАДКИ БЕЛОГО ЧЕЛОВЕКА. Трамвай был битком набит разговаривающими людьми, они выходили на поле и, спотыкаясь, бежали по траве, устремив взгляд в небо. Женщины с корзинами, полными припасов, мужчины в соломенных шляпах, без пиджаков. Гудящий трамвай опустел. Вилли вошел в него, поставил банки на пол, открыл их, размешал краску, проверил кисть, вооружился шаблоном и вскарабкался на скамейку.

— Эй, вы! — За его спиной, гремя разменной мелочью, стоял кондуктор. — Что это вы затеяли? Слезайте!

— Будто не видишь! Не горячись.

И Вилли обмакнул кисть в желтую краску. Он намалевал «Д», «Л» и «Я», со зловещим упоением, отдаваясь своей работе Когда он кончил, кондуктор, прищурясь, прочел блестящие желтые слова: ДЛЯ БЕЛЫХ — ЗАДНИЕ СКАМЕЙКИ. Он прочел снова. ДЛЯ БЕЛЫХ… Он моргнул. ЗАДНИЕ СКАМЕЙКИ. Кондуктор поглядел на Вилли и засмеялся.

— Ну как, это тебя устраивает? — спросил Вилли, слезая вниз.

И кондуктор ответил:

— В самый раз, сэр.

Хэтти, скрестив руки на груди, глядела снаружи на надпись.

Вилли вернулся к толпе, которая продолжала расти.

Он взобрался на ящик.

— Давайте составим бригаду, чтобы за час раскрасить все трамваи. Есть желающие?

Лес рук поднялся над головами.

— Приступайте!

Они ушли.

— Еще нужна бригада отгородить места в кино — два последних ряда белым.

Еще руки.

— Действуйте!

Они убежали.

Вилли посмотрел кругом, весь в поту, тяжело дыша, гордый своей предприимчивостью. Его рука лежала на плече жены; Хэтти стояла, глядя в землю.

— Так, — произнес он. — Да, вот еще. Надо сегодня же издать закон: смешанные браки воспрещаются!

— Правильно! — подхватил хор голосов.

— С этого дня все чистильщики ботинок кончают работу.

— Уже кончили! — Несколько человек швырнули на землю щетки, которые впопыхах притащили с собой из города.

— Еще нам нужен закон о минимальной зарплате, верно?

— Конечно!

— Будем платить белым не меньше десяти центов в час.

— Правильно!

Подбежал мэр города.

— Эй, Вилли Джонсон! Слезай с ящика!

— Нет такого права, мэр, чтобы меня прогнать.

— Ты затеваешь беспорядки, Вилли Джонсон.

— Вот именно!

— Мальчишкой ты бы себе этого не позволил! Ты ничуть не лучше тех белых, о которых кричишь!

— Око за око, мэр, — ответил Вилли, даже не глядя на него. А смотрел он на лица внизу: одни улыбались, у других был нерешительный вид, у третьих растерянный, у четвертых неодобрительный, кое-кто испуганно пятился.

— Ты сам пожалеешь, — настаивал мэр.

— Мы устроим выборы и изберем другого мэра, — сказал Вилли.

И он повернулся к городу, где вдоль всех улиц появлялись новые вывески: ОГРАНИЧЕННАЯ КЛИЕНТУРА — право на обслуживание определяет владелец. Он ухмыльнулся и хлопнул в ладоши. Здорово! Люди останавливали трамваи и красили задние скамейки в белый цвет, чтобы ясно было, кому впредь на них сидеть. Хохочущие мужчины врывались в кинотеатры и отгораживали веревкой часть зрительного зала, а жены, недоумевая, стояли на тротуаре, награждая ребятишек шлепками, и отправляли их домой, чтобы они не торчали на улице в эти страшные минуты.

— Все приготовились? — крикнул Вилли Джонсон, держа в руке веревку с аккуратной петлей.

— Все! — отозвалась половина толпы.

Другая половина что-то бормотала, двигаясь, будто фигуры из кошмара, в котором им ничуть не хотелось участвовать.

— Летит! — вскричал какой-то мальчуган.

И головы дернулись вверх, точно кукольные.

Высоко-высоко, рассекая небо, мчалась верхом на помеле из оранжевого пламени красивая-красивая ракета. Она сделала круг и пошла на снижение, и у всех захватило дух. Она села, разметав по лугу маленькие костерки, но пламя погасло, и несколько секунд ракета лежала неподвижно, потом на глазах у притихшей толпы большая дверь в корпусе ракеты, дохнув кислородом, скользнула в сторону, и вышел старик.

— Белый человек, белый человек, белый человек…

Слова летели над замершей в ожидании толпой, дети шептали их друг другу на ухо и подталкивали один другого. Точно рябь на воде, слова добежали до той границы, где кончалась толпа и начинались облитые солнцем и ветром трамваи со струящимся из окон запахом свежей краски. Шепот становился все тише. Смолк.

Никто не двигался.

Белый человек был высокого роста и держался прямо, но на лице его была печать глубокой усталости. Он не брился в этот день, и глаза его были старыми — старше глаз не бывает у живого человека. Они были бесцветные, почти белые и слепые от всего того, что он видел за прошедшие годы. Он был тощий, как зимний куст. Его руки дрожали, и ему пришлось опереться о дверь, чтобы устоять на ногах.

Он протянул вперед руку, попытался улыбнуться, опустил руку.

Никто не двигался.

Он смотрел вниз, на их лица, и, возможно, видел, а может, и не видел ружья и веревки, и, возможно, он ощутил запах краски. Его об этом никто и никогда не спросил. Он заговорил очень медленно и спокойно, не опасаясь, что его перебьют, — и никто не перебивал, и голос его был очень усталый, старый, бесцветный.

— Кто я — никакой роли не играет, — сказал он. — Все равно мое имя вам ничего не скажет. И я не знаю ваших имен. Представимся после. — Он помолчал, закрыв глаза, потом продолжал: — Двадцать лет назад вы покинули Землю. Это очень долгий срок. Он больше похож на двадцать столетий, столько произошло за это время. После вашего отлета разразилась война. — Он медленно кивнул. — Да-да, большая война. Третья мировая. Она длилась долго. До прошлого года. Мы бомбили все города мира. Мы разрушили Нью-Йорк и Лондон, Москву и Париж, Шанхай, Бомбей, Александрию. Мы все превратили в развалины. А покончив с большими городами, принялись за маленькие, подвергли их атомной бомбардировке и сожгли.

И он стал перечислять города, поселки, улицы. И по мере того как он перечислял, над толпой рос гул.

— Мы разрушили Натчез…

Бормотание.

— Коламбас в штате Джорджия…

Опять бормотание.

— Сожгли Новый Орлеан…

Вздох.

— И Атланту…

Еще вздох.

— Начисто уничтожили Гринуотэр, штат Алабама…

Голова Вилли Джонсона дернулась, его рот приоткрылся. Хэтти заметила это, заметила, как в его темных глазах мелькнуло воспоминание.

— Ничего не осталось, — говорил очень медленно старик у входа в ракету. — Хлопковые поля сожжены.

— О!.. — отозвались все.

— Прядильные фабрики взорваны…

— О!..

— Заводы заражены радиоактивностью — все заражено. Дороги, фермы, продовольствие сплошь радиоактивны. Все…

И он продолжал называть города и поселки.

— Тампа.

— Моя родина, — прошептал кто-то.

— Фултон.

— Наш город, — произнес другой.

— Мемфис.

— Мемфис? Сожгли Мемфис? — потрясенный голос.

— Мемфис взорван.

— Четвертая стрит в Мемфисе?

— Весь город.

Безразличие улетучилось. Нахлынули воспоминания двадцатилетней давности. Города и поселки, деревья и кирпичные дома, вывески, церкви, знакомые магазины — все всплыло на поверхность из тайников памяти сгрудившихся людей. Каждое название будило воспоминания, и не было никого, кто бы не думал о минувших днях. Возраст собравшихся — кроме детей — был для этого достаточным.

— Ларедо.

— Помню Ларедо.

— Нью-Йорк.

— У меня был магазин в Гарлеме.

— Гарлем разрушен бомбами.

Зловещие слова. Знакомые, возрожденные памятью места. Попытка представить себе их обращенными в развалины.

Вилли Джонсон пробурчал:

— Гринуотэр в штате Алабама. Я там родился. Помню… Исчезло. Все исчезло — сказал этот человек.

— Мы все разрушили, — говорил старик, — все уничтожили. Глупцы мы были, глупцами остались… Убили миллионы людей. Наверно, во всем мире теперь живы не больше пятисот тысяч человек всех рас и национальностей. Среди развалин нам удалось собрать достаточно металла для одной-единственной ракеты, и вот мы прилетели на Марс за вашей помощью.

Он замялся, глядя вниз, на лица, пытаясь угадать, каким будет ответ, и не мог угадать.

Хэтти Джонсон почувствовала, как напрягается рука ее мужа, увидела, как его пальцы сжимают веревку.

— Мы были глупцами, — спокойно произнес старик. — Мы обрушили себе же на голову нашу Землю и нашу цивилизацию. Города уже не спасешь — они на сто лет останутся радиоактивными. Земле конец. Ее время прошло. У вас есть ракеты, которыми вы все эти двадцать лет не пользовались, не пытались вернуться на Землю. И вот я прилетел просить вас, чтобы вы их использовали. Просить вас отправиться на Землю, забрать уцелевших и доставить их на Марс. Помочь нам, чтобы мы могли жить дальше. Мы были глупцами, и мы признаем свою глупость и жестокость. Мы просим принять нас — китайцев, индийцев, русских, англичан, американцев. Ваши земли на Марсе веками лежат нетронутыми, здесь для всех хватит места, и почва хорошая, я видел сверху ваши поля. Мы прилетим сюда и будем возделывать землю для вас. Да-да, мы готовы на это. Мы заслужили любую кару, какую вы нам приготовили, только не отталкивайте нас. Теперь мы не можем вас заставить. Захотите — я войду обратно в корабль и улечу назад, и вопрос будет исчерпан. Больше мы вас не потревожим. Но мы готовы переселиться сюда и работать на вас, делать для вас то, что вы делали для нас: убирать ваши комнаты, готовить вам пищу, чистить ваши ботинки, смирением загладить все зло, что мы на протяжении веков причиняли себе самим, другим, вам…

Он кончил говорить.

Наступила небывалая тишина. Тишина, которую можно было пощупать рукой, тишина, которая угнетала толпу, словно предвестие надвигающегося урагана. Их длинные руки висели, точно черные маятники, освещенные солнцем, их глаза были устремлены на старика. Теперь он ждал не двигаясь.

Вилли Джонсон держал в руках веревку. Окружающие смотрели, как он сейчас поступит. Хэтти ждала, стиснув его руку.

Ей хотелось обрушиться на их общую ненависть, долбить ее, долбить, пока не появится малюсенькая трещина, выбить из стены осколок, камешек, кирпич, пять кирпичей, а там, глядишь, все здание рухнет и рассыплется. Уже стена заколебалась. Но который камень — краеугольный и как до него Добраться? Как повлиять на них, пробудить в душах нечто такое, что унесет их ненависть?

В глубокой тишине она смотрела на Вилли, и единственной ее зацепкой сейчас был он, его жизнь, его переживания. Вдруг ее осенило: он — камень, если удастся расшатать его — удастся расшатать и расчистить то, что заполнило их всех.

— Скажите… — Она шагнула вперед. Она не знала даже, как начать. Толпа смотрела ей в спину, она ощущала взгляды. — Скажите…

Старик повернулся к ней, устало улыбаясь.

— Скажите, вы знаете Ноквуд Хилл?.. В Гринуотэре, штат Алабама?

Старик сказал что-то через плечо кому-то в корабле. Тотчас ему подали фотографическую карту, и он стал ждать, что последует дальше.

— Вы знаете большой дуб на макушке холма? Большой дуб. Там, где отец Вилли был застрелен, и повешен, и найден утром качающимся на ветру.

— Да.

— Он уцелел? — спросила Хэтти.

— Его нет, — ответил старик. — Взорван. Весь холм взорван вместе с дубом. Вот, смотрите.

Он коснулся фотографии.

— Ну-ка, я погляжу, — Вилли быстро шагнул вперед и наклонился над картой.

Хэтти пристально смотрела на белого человека, ее сердце отчаянно колотилось.

— Расскажите про Гринуотэр, — поспешно произнесла она.

— Что вы хотите знать?

— Про доктора Филипса. Он жив?

Прошла секунда, пока скрытая в ракете машина, щелкая, искала нужную информацию.

— Погиб на войне.

— А его сын? Убит.

— Их дом?

— Сгорел. Как и все остальные дома.

— А второе большое дерево на Ноквуд Хилл?

— Все деревья исчезли — сгорели.

— Вы уверены, что то дерево тоже сгорело? — спросил Вилли.

— Да.

Напряжение, владевшее телом Вилли, чуть ослабло.

— А дом мистера Бертона, а сам мистер Бертон?

— Нет там ни домов, ни людей, никого.

— Вы знаете прачечную миссис Джонсон, прачечную моей матери?

Место, где убили его мать.

— Ее тоже нет. Все погибло. Вот фотографии, убедитесь сами.

Появились фотографии, их можно было держать в руках, разглядывать, обдумывать. Ракета была полна фотографий и ответов на вопросы. Любой город, любое здание, любое место.

Вилли стоял, держа в руках веревку.

Он помнил Землю, зеленую Землю и зеленый городок, в котором родился и вырос. Теперь он представлял себе этот городок разрушенным, взорванным, стертым с лица Земли, и все знакомые места исчезли вместе с ним, исчезло зло — действительное и мнимое, исчезли жестокие люди, нет конюшен, нет кузни, антикварных лавок, кафе, баров, мостов через реку, деревьев для линчевания, холмов, изрытых крупной дробью, дорог, коров, нет мимоз, исчез его родной дом, исчезли также большие дома с колоннами вдоль реки, эти белые склепы, где женщины, нежные как мотыльки, порхали в свете осеннего дня, далекие, недосягаемые. Дома, где на террасах сидели в качалках бездушные мужчины, держа в руках бокалы (рядом — прислоненное к столбу ружье), вдыхая осенний воздух и замышляя убийство. Исчезло, все исчезло и никогда не вернется. Теперь — совершенно точно — вся эта цивилизация обратилась в конфетти, рассыпанное у их ног. От нее не осталось ничего, никакой пищи для ненависти — никакой пищи для их ненависти. Не осталось даже пустой латунной гильзы, даже крученой веревки, ни дерева, ни холма. Ничего, только несколько чужих людей в ракете, людей, готовых чистить ему ботинки, ехать в трамвае на отведенных им местах, сидеть в кино в самом последнем ряду…

— Вам не придется этого делать, — сказал Вилли Джонсон.

Его жена взглянула на его большие руки.

Его пальцы разжались.

Веревка упала на землю и свернулась в кольцо.

Они побежали по улицам своего города, срывая мигом появившиеся вывески, замазывая сверкающие свежей краской желтые надписи на трамваях, убирая ограждения в кинотеатрах. Они разрядили свои ружья и убрали веревки.

— Начинается новая жизнь для всех, — сказала Хэтти по пути домой в автомобиле.

— Да, — ответил Вилли погодя. — Судьба уберегла нас от гибели — несколько человек здесь, несколько человек там. Что будет дальше, зависит от нас всех. Время глупости кончилось. Нам больше нельзя быть глупцами. Я понял это, пока он говорил. Понял, что теперь белый человек так же одинок, как были мы. Теперь у него нет дома, как не было у нас столько времени. Теперь все равны. Можно начинать сначала и наравне.

Он затормозил машину и остался сидеть в ней; Хэтти вышла и отворила дверь дома, выпуская детей. Они бегом ринулись с вопросами к своему отцу.

— Ты видел белого человека? — кричали они. — Ты видел его?

— Так точно, — ответил Вилли, не вставая из-за руля, и потер лицо неторопливыми пальцами. — Я как будто впервые сегодня по-настоящему увидел белого человека — вот именно, по-настоящему увидел.

Все лето в один день

— Уже?

— Сейчас.

— Когда же?

— Скоро.

— А ученые точно знают? Это вправду будет сегодня?

— Смотри, сама увидишь!

Дети жались друг к другу, как цветы, как сорная трава, толкались, суетились, каждый хотел увидеть скрытое солнце.

Шел дождь.

Дождь шел уже семь лет: тысячи дней, наполненных дождем, сплошь состоящих из дождя; гул и дробь ливня, хрустальные водопады града, неистовые ураганы, словно цунами, что затопляют острова. Тысячи лесов истребил дождь, и тысячу раз они возрождались, чтобы снова погибнуть. Так всегда было на планете Венере, и такой ее знали собравшиеся в классе школьники, дети космонавтов, прилетевших в этот дождевой мир, чтобы освоить его и прожить здесь свою жизнь.

— Кончается, кончается!

— Правда!

Марго стояла поодаль, в стороне от детей, которые не помнили ни одной минуты без дождя, дождя, дождя… Им было по девять лет, и, если даже семь лет назад выдался день, когда солнце вышло на час и явило свой лик изумленному миру, они этого не помнили. Иногда по ночам она слышала, как они мечутся, потревоженные неясными видениями. И Марго знала, что им снится золото, или желтый карандаш, или огромная монета, на которую можно купить весь мир. Она знала: им чудится тепло — так жаркая волна вдруг приливает к лицу человека, пробегает по телу, рукам, ногам. А проснувшись, они всякий раз слышали монотонную дробь нескончаемого потока прозрачных бусинок, сыплющихся на крышу, дорожку, сады, леса. И сны улетучивались.

Весь вчерашний день в классе читали про солнце. Как оно похоже на лимон, какое оно жаркое! И дети писали о солнце маленькие рассказы и стихотворения.

По-моему, солнце — цветок,

Что расцветает на час.

Это написала Марго. Тихий голос прочел стихотворение в примолкшем классе, а снаружи шел дождь.

— Это не ты сочинила! — крикнул кто-то из мальчиков.

— Нет, я, — сказала Марго, — я сама.

— Уильям! — вмешалась учительница.

Но это было вчера. Сейчас дождь стал реже, и дети толпились возле огромных окон.

— Где учительница?

— Сейчас вернется.

— Где же она? Мы все прозеваем!

Они вертелись, будто спицы в стремительно вращающемся колесе.

Марго стояла одна. Хрупкая, болезненная девочка, она выглядела так, словно несколько лет пробыла под дождем, и он растворил всю синеву ее глаз, всю алость ее губ, всю желтизну волос. Она была старой, выцветшей фотографией из запыленного альбома, и когда говорила — это случалось редко, — то голос ее был словно призрак. Сейчас, стоя в сторонке, она пристально смотрела на дождь, на шумный мокрый мир за толстыми стеклами.

— Что ты там увидела? — спросил Уильям. Марго молчала.

— Отвечай, когда спрашивают!

Он толкнул ее. Но она продолжала стоять неподвижно, будто не ощутила толчка.

Дети сторонились Марго, не хотели на нее смотреть. Она чувствовала, как они ее избегают. А все потому, что она никогда не участвовала в играх, которые затевались в гулких тоннелях подземного города. Кто-нибудь осалит ее и пустится наутек, а она стоит на месте, только глазами хлопает. Когда весь класс пел о радости, о жизни, о веселых играх, ее губы чуть шевелились. Только когда пели о солнце и лете, Марго подпевала, глядя на залитые дождем окна.

Но самым большим преступлением Марго было, конечно, то, что она прилетела сюда с Земли всего пять лет назад, когда ей было четыре года, и помнила солнце, его золотые лучи и голубое огайское небо. Они же всю свою жизнь провели на Венере, им было всего два года в прошлый раз, когда появилось солнце, и они давным-давно забыли его цвет, его лик, тепло его лучей. А Марго помнила.

— Оно похоже на монету, — сказала она однажды, закрыв глаза.

— Неправда! — закричали дети.

— Оно похоже на огонь в печи, — сказала она.

— Врешь, врешь, ничего ты не помнишь! — кричали дети.

Но Марго помнила и, тихо отойдя в сторону, глядела на исчерченные струйками стекла.

А как-то раз, с месяц тому назад, она отказалась принять душ в школьной душевой. Закрыв руками темя и уши, она кричала от страха, что вода попадет ей на голову. С тех пор Марго смутно ощущала, что она не такая, как другие дети, и они тоже чувствовали эту разницу.

Говорили, будто в следующем году отец и мать заберут Марго обратно на Землю. Другого выхода просто не оставалось, хоть это и означало для ее семьи потерю многих тысяч долларов. По всем этим причинам, серьезным и маловажным, дети недолюбливали Марго. Им не нравилось ее белоснежное лицо, ее выжидательное молчание, ее хрупкость и ее будущее.

— Уходи! — Мальчик снова толкнул ее. — Чего ты ждешь?

Только тут она повернулась и посмотрела на него. Ее глаза сказали, чего она ждет.

— Слышишь, нечего здесь торчать! — злобно крикнул мальчик. — Ничего ты не увидишь!

Губы Марго дрогнули.

— Ничего! — кричал он. — Это все понарошку, правда? — Он повернулся к остальным. — Сегодня ничего не будет! Верно я говорю?

— Как же так? — шептала Марго, беспомощно глядя на них. — Ведь сегодня… ученые предсказали… они сообщили… они знают… солнце…

— Все понарошку! — ответил мальчик и больно толкнул ее. — Эй, ребята, запрем ее в чулан! Скорей, пока не пришла учительница!

— Не надо, — прошептала Марго, садясь на пол.

Дети налетели со всех сторон, схватили ее и понесли. Марго отбивалась, умоляла, плакала, но они протащили ее по подземному коридору в большую комнату, толкнули в чулан и заперли дверь. Из чулана доносились приглушенные крики, дверь дрожала от толчков и ударов изнутри. Дети, смеясь, выбежали в коридор и вернулись в класс одновременно с учительницей.

— Дети, вы готовы? — Она глянула на часы.

— Да! — дружно ответили они.

— Все здесь?

— Да!

Дождь почти перестал.

Они гурьбой протиснулись в большую дверь.

Дождь прекратился.

Словно в самый разгар фильма о лавинах, тайфунах, ураганах, вулканических извержениях, что-то поломалось в будке киномеханика. Сперва — звук: внезапно установилась полная тишина, не стало слышно воя ветра и раскатов грома. Потом кто-то выдернул из аппарата ленту и заменил ее неподвижным изображением безмятежного тропического ландшафта. Мир оцепенел. Тишина была такой подавляющей и неправдоподобной, что казалось, не то тебе заложило уши, не то ты совсем оглох. Дети поднесли руки к ушам. Они стояли врозь. Дверь за ними бесшумно закрылась, и они ощутили дыхание замершего в ожидании мира.

Появилось солнце.

Оно было очень большое, цвета пламенной бронзы. Его окружало ослепительно голубое небо. Лес горел в лучах солнца. Миг — и дети, освободившись от чар, с ликующим визгом помчались навстречу весне.

— Не убегайте чересчур далеко! — крикнула им вслед учительница. — Помните, в вашем распоряжении всего два часа. Не то попадете под дождь!

А дети все бежали вперед, обратив лицо к небу и чувствуя на щеках горячую ласку солнца. Они сняли курточки и подставили руки солнечным лучам.

— Правда, это лучше, чем солнечные лампы?

— В сто раз!

Они остановились в гуще леса, покрывавшего Венеру, удивительного леса, который рос прямо на глазах, неистово, буйно. Подстегнутые быстротечной весной, мясистые ветви тянулись вверх, расцветали, извивались, как щупальца осьминога. Лес, много лет лишенный солнечных лучей, был цвета резины и пепла, камня и сыра, чернил и луны.

Дети, смеясь, лежали на упругом живом ковре и слушали, как он сипит и хлюпает под ними. Они бегали между деревьями, скользили, падали, играли в «кучу малу», в прятки, в салки. Но большинство долго, до слез смотрели на солнце, тянули руки к Удивительной синеве и золотистому свету, вдыхали небывало свежий воздух и жадно слушали тишину, словно паря в ласковом море безмолвия и покоя. Они спешили все увидеть и воспринять. Потом сорвались с места и забегали, крича, по кругу, будто выскочившие из логова зверьки. Они бегали так целый час и никак не могли остановиться.

И вдруг…

В самый разгар ликования одна девочка пронзительно вскрикнула.

Все замерли.

Она стояла на прогалине, вытянув руку.

— Ой, смотрите!.. — пролепетала она.

Дети нерешительно подошли и посмотрели на ее раскрытую ладонь.

Посередине ладони лежала большая блестящая капля.

И девочка начала плакать.

Дети посмотрели на небо.

— Ой! Ой!..

Редкие холодные капли падали им на нос, на щеки, в открытые рты. Легкая тучка затянула солнце. Подул прохладный ветерок.

Они повернулись и пошли назад, в подземный дом. Руки уныло повисли, улыбки исчезли.

Прогремел гром. Миг — и, словно листья, подхваченные порывом ветра, они, толкая друг друга, понеслись взапуски. Засверкали молнии, ближе, ближе: десять километров, пять, один километр, полкилометра… Внезапно стало темно, как в полночь.

В дверях они на мгновение остановились. Но хлынул ливень, и они затворили двери. Снаружи доносился тяжелый гул водяной лавины, вездесущий и непрестанный.

— Теперь еще семь лет ждать?

— Да, семь лет.

Кто-то вскрикнул:

— Марго!

— Что?

— Она еще там, в чулане!

— Марго…

Они стояли словно прибитые гвоздями к полу. Они взглянули друг на друга, потом потупились. Поглядели в окно, где снова упорно, безостановочно лил дождь. Они не могли смотреть друг другу в глаза. Их лица стали бледными и серьезными. Они смотрели вниз, на руки, на ноги.

— Марго…

— Ну?.. — произнесла одна из девочек.

Никто не двинулся с места.

— Пошли, — прошептала она.

Они медленно двинулись через прихожую. Холодная дробь дождя, вой ветра, раскаты грома, зловещие отблески голубых молний неотступно провожали их.

Они медленно вошли в комнату и остановились возле двери чулана.

Оттуда не доносилось ни звука.

Они еще медленнее отворили дверь и выпустили Марго.

Ревун

Среди холодных волн, вдали от суши, мы каждый вечер ждали, когда приползет туман. Он приползал, и мы — Макдан и я — смазывали латунные подшипники и включали фонарь на верху каменной башни. Макдан и я, две птицы в сумрачном небе…

Красный луч… белый… снова красный искал в тумане одинокие суда. А не увидят луча, так ведь у нас есть еще Голос — могучий низкий голос нашего Ревуна; он рвался, громогласный, сквозь лохмотья тумана, и перепуганные чайки разлетались, будто подброшенные игральные карты, а волны дыбились, шипя пеной.

— Здесь одиноко, но, я надеюсь, ты уже свыкся? — спросил Макдан.

— Да, — ответил я. — Слава богу, ты мастер рассказывать.

— А завтра твой черед ехать на Большую землю. — Он улыбался. — Будешь танцевать с девушками, пить джин.

— Скажи, Макдан, о чем ты думаешь, когда остаешься здесь один?

— О тайнах моря. — Макдан раскурил трубку.

Четверть восьмого. Холодный ноябрьский вечер, отопление включено, фонарь разбрасывает свой луч во все стороны, в длинной башенной глотке ревет Ревун. На берегу на сто миль ни одного селения, только дорога с редкими автомобилями, одиноко идущая к морю через пустынный край, потом две мили холодной воды до нашего утеса и в кои-то веки далекое судно.

— Тайны моря, — задумчиво сказал Макдан. — Знаешь ли ты, что океан — огромная снежинка, величайшая снежинка на свете? Вечно в движении, тысячи красок и форм, и никогда не повторяется. Удивительно! Однажды ночью, много лет назад, я сидел здесь один, и тут из глубин поднялись рыбы, все рыбы моря. Что-то привело их в наш залив, здесь они стали, дрожа и переливаясь, и смотрели, смотрели на фонарь, красный — белый, красный — белый свет над ними, и я видел странные глаза. Мне стало холодно. До самой полуночи в море будто плавал павлиний хвост. И вдруг — без звука — исчезли, все эти миллионы рыб сгинули. Не знаю, может быть, они плыли сюда издалека на паломничество? Удивительно! А только подумай сам, как им представлялась наша башня: высится над водой на семьдесят футов, сверкает божественным огнем, вещает голосом исполина. Они больше не возвращались, но разве не может быть, что им почудилось, будто они предстали перед каким-нибудь рыбьим божеством?

У меня по спине пробежал холодок. Я смотрел на длинный серый газон моря, простирающийся в ничто и в никуда.

— Да-да, в море чего только нет… — Макдан взволнованно пыхтел трубкой, часто моргая. Весь этот день его что-то тревожило, он не говорил — что именно. — Хотя у нас есть всевозможные механизмы и так называемые субмарины, но пройдет еще десять тысяч веков, прежде чем мы ступим на землю подводного царства, придем в затонувший мир и узнаем настоящий страх. Подумать только: там, внизу, все еще 300000 год до нашей эры! Мы тут трубим во все трубы, отхватываем друг у друга земли, отхватываем друг другу головы, а они живут в холодной пучине, двенадцать миль под водой, во времена столь же древние, как хвост какой-нибудь кометы.

— Верно, там древний мир.

— Пошли. Мне нужно тебе кое-что сказать, сейчас самое время.

Мы отсчитали ногами восемьдесят ступенек, разговаривая, не спеша. Наверху Макдан выключил внутреннее освещение, чтобы не было отражения в толстых стеклах. Огромный глаз маяка мягко вращался, жужжа, на смазанной оси. И неустанно каждые пятнадцать секунд гудел Ревун.

— Правда, совсем как зверь. — Макдан кивнул своим мыслям. — Большой одинокий зверь воет в ночи. Сидит на рубеже десятка миллиардов лет и ревет в Пучину: «Я здесь, я здесь, я здесь…» И Пучина отвечает — да-да, отвечает! Ты здесь уже три месяца, Джонни, пора тебя подготовить. Понимаешь, — он всмотрелся в мрак и туман, — в это время года к маяку приходит гость.

— Стаи рыб, о которых ты говорил?

— Нет, не рыбы, нечто другое. Я потому тебе не рассказывал, что боялся — сочтешь меня помешанным. Но дальше ждать нельзя: если я верно пометил календарь в прошлом году, то сегодня ночью оно появится. Никаких подробностей — увидишь сам. Вот, сиди тут. Хочешь, уложи утром барахлишко, садись на катер, отправляйся на Большую землю, забирай свою машину возле пристани на мысу, кати в какой-нибудь городок и жги свет по ночам — я ни о чем тебя не спрошу и корить не буду — Это повторялось уже три года, и впервые я не один — будет кому подтвердить. А теперь жди и смотри.

Прошло полчаса, мы изредка роняли шепотом несколько слов. Потом устали ждать, и Макдан начал делиться со мной своими соображениями. У него была целая теория насчет Ревуна.

— Однажды, много лет назад, на холодный сумрачный берег пришел человек, остановился, внимая гулу океана, и сказал. «Нам нужен голос, который кричал бы над морем и предупреждал суда; я сделаю такой голос. Я сделаю голос, подобный всем векам и туманам, которые когда-либо были; он будет как пустая постель с тобой рядом ночь напролет, как безлюдный дом, когда отворяешь дверь, как голые осенние деревья. Голос, подобный птицам, что улетают, крича, на юг, подобный ноябрьскому ветру и прибою у мрачных, угрюмых берегов. Я сделаю голос такой одинокий, что его нельзя не услышать, и всякий, кто его услышит, будет рыдать в душе, и очаги покажутся еще жарче, и люди в далеких городах скажут: «Хорошо, что мы дома». Я сотворю голос и механизм, и нарекут его Ревуном, и всякий, кто его услышит, постигнет тоску вечности и краткость жизни».

Ревун заревел.

— Я придумал эту историю, — тихо сказал Макдан, — чтобы объяснить, почему оно каждый год плывет к маяку. Мне кажется, оно идет на зов маяка…

— Но… — заговорил я.

— Шшш! — перебил меня Макдан. — Смотри!

Он кивнул туда, где простерлось море.

Что-то плыло к маяку.

Ночь, как я уже говорил, выдалась холодная, в высокой башне было холодно, свет вспыхивал и гас, и Ревун все кричал, кричал сквозь клубящийся туман. Видно было плохо и только на небольшое расстояние, но так или иначе вот море, море, скользящее по ночной земле, плоское, тихое, цвета серого ила, вот мы, двое, одни в высокой башне, а там, вдали, сперва морщинки, затем волна, бугор, большой пузырь, немного пены. Я вдруг над холодной гладью — голова, большая темная голова с огромными глазами и шея. А затем нет, не тело, а опять шея, и еще и еще! На сорок футов поднялась над водой голова на красивой тонкой темной шее. И лишь после этого из пучины вынырнуло тело, словно островок из черного коралла, мидий и раков. Дернулся гибкий хвост. Длина туловища от головы до кончика хвоста была, как мне кажется, футов девяносто — сто. Не знаю, что я сказал, но я сказал что-то.

— Спокойно, парень, спокойно, — прошептал Макдан.

— Это невозможно! — воскликнул я.

— Ошибаешься, Джонни, это мы невозможны. Оно все такое же, каким было десять миллионов лет назад. Оно не изменялось. Это мы и весь здешний край изменились, стали невозможными. Мы!

Медленно, величественно плыло оно в ледяной воде, там, вдали. Рваный туман летел над водой, стирая на миг его очертания. Глаз чудовища ловил, удерживал и отражал наш могучий луч, красный — белый, красный — белый. Казалось, высоко поднятый круглый диск передавал послание древним шифром. Чудовище было таким же безмолвным, как туман, сквозь который оно плыло.

— Это какой-то динозавр! — Я присел и схватился за перила.

— Да, из их породы.

— Но ведь они вымерли!

— Нет, просто ушли в пучину. Глубоко-глубоко, в глубь глубин, в Бездну. А что, Джонни, правда, выразительное слово, сколько в нем заключено: Бездна. В нем весь холод, весь мрак и вся глубь на свете.

— Что же мы будем делать?

— Делать? У нас работа, уходить нельзя. К тому же здесь безопаснее, чем в лодке. Пока еще доберешься до берега, а этот зверь длиной с миноносец и плывет почти так же быстро.

— Но почему, почему он приходит именно сюда?

В следующий миг я получил ответ.

Ревун заревел.

И чудовище ответило.

В этом крике были миллионы лет воды и тумана. В нем было столько боли и одиночества, что я содрогнулся. Чудовище кричало башне. Ревун ревел. Чудовище закричало опять. Ревун ревел. Чудовище распахнуло огромную зубастую пасть, и из нее вырвался звук, в точности повторяющий голос Ревуна. Одинокий, могучий, далекий-далекий. Голос безысходности, непроглядной тьмы, холодной ночи, отверженности. Вот какой это был звук.

— Ну, — зашептал Макдан, — теперь понял, почему оно приходит сюда?

Я кивнул.

— Целый год, Джонни, целый год несчастное чудовище лежит в пучине, за тысячи миль от берега, на глубине двадцати миль, и ждет. Ему, быть может, миллион лет, этому одинокому верю. Только представь себе: ждать миллион лет. Ты смог бы? Может, оно последнее из всего рода. Мне так почему-то кажется, и вот пять лет назад сюда пришли люди и построили этот маяк. Поставили своего Ревуна, и он ревет, ревет над Пучиной, куда, представь себе, ты ушел, чтобы спать и грезить о мире, где были тысячи тебе подобных; теперь же ты одинок, совсем одинок в мире, который не для тебя, в котором нужно прятаться. А голос Ревуна то зовет, то смолкнет, то зовет, то смолкнет, и ты просыпаешься на илистом дне Пучины, и глаза открываются, будто линзы огромного фотоаппарата, и ты поднимаешься медленно-медленно, потому что на твоих плечах груз океана, огромная тяжесть. Но зов Ревуна, слабый и такой знакомый, летит за тысячу миль, пронизывает толщу воды, и топка в твоем брюхе развивает пары, и ты плывешь вверх, плывешь медленно-медленно. Пожираешь косяки трески и мерлана, полчища медуз и идешь выше, выше всю осень, месяц за месяцем, сентябрь, когда начинаются туманы, октябрь, когда туманы еще гуще, и Ревун все зовет, и в конце ноября, после того как ты изо дня в день приноравливался к давлению, поднимаясь в час на несколько футов, ты у поверхности, и ты жив. Поневоле всплываешь медленно: если подняться сразу, тебя разорвет. Поэтому уходит три месяца на то, чтобы всплыть, и еще столько же дней пути в холодной воде отделяет тебя от маяка. И вот, наконец, ты здесь — вон там, в ночи, Джонни, — самое огромное чудовище, какое знала Земля. А вот и маяк, что зовет тебя, такая же длинная шея торчит из воды и как будто такое же тело, но главное — точно такой же голос, как у тебя. Понимаешь, Джонни, теперь понимаешь?

Ревун взревел.

Чудовище отозвалось.

Я видел все, я понимал все: миллионы лет одинокого ожидания — когда же, когда вернется тот, кто никак не хочет вернуться? Миллионы лет одиночества на дне моря, безумное число веков в Пучине, небо очистилось от летающих ящеров, на материке высохли болота, лемуры и саблезубые тигры отжили свой век и завязли в асфальтовых лужах, и на пригорках белыми муравьями засуетились люди.

Рев Ревуна.

— В прошлом году, — говорил Макдан, — эта тварь всю ночь проплавала в море, круг за кругом, круг за кругом. Близко не подходила — недоумевала, должно быть. Может, боялась. И сердилась: шутка ли, столько проплыть! А наутро туман вдруг развеялся, вышло яркое солнце, и небо было синее, как на картине. И чудовище ушло прочь от тепла и молчания, уплыло и не вернулось. Мне кажется, оно весь этот год все думало, ломало себе голову…

Чудовище было всего лишь в ста ярдах от нас, оно кричало, и Ревун кричал. Когда луч касался глаз зверя, получалось огонь — лед, огонь — лед.

— Вот она, жизнь, — сказал Макдан. — Вечно все то же: один ждет другого, а его нет и нет. Всегда кто-нибудь любит сильнее, чем любят его. И наступает час, когда тебе хочется уничтожить то, что ты любишь, чтобы оно тебя больше не мучило.

Чудовище понеслось на маяк.

Ревун ревел.

— Посмотрим, что сейчас будет, — сказал Макдан.

И он выключил Ревун.

Наступила тишина, такая глубокая, что мы слышали в стеклянной клетке, как бьются наши сердца, слышали медленное скользкое вращение фонаря.

Чудовище остановилось, оцепенело. Его глазищи-прожекторы мигали. Пасть раскрылась и издала ворчание, будто вулкан. Оно повернуло голову в одну, другую сторону, словно искало звук, канувший в туман. Оно взглянуло на маяк. Снова заворчало. Вдруг зрачки его запылали. Оно вздыбилось, колотя воду, и ринулось на башню с выражением ярости и муки в огромных глазах.

— Макдан! — вскричал я. — Включи Ревун!

Макдан взялся за рубильник. В тот самый миг, когда он его включил, чудовище снова поднялось на дыбы. Мелькнули могучие лапищи и блестящая паутина рыбьей кожи между пальцевидными отростками, царапающими башню. Громадный глаз в правой части искаженной страданием морды сверкал передо мной, словно котел, в который можно упасть, захлебнувшись криком. Башня содрогнулась. Ревун ревел; чудовище ревело. Оно обхватило башню и скрипнуло зубами по стеклу; на нас посыпались осколки.

Макдан поймал мою руку.

— Вниз! Живей!

Башня качнулась и подалась. Ревун и чудовище ревели. Мы кубарем покатились вниз по лестнице.

— Живей!

Мы успели — нырнули в подвальчик под лестницей в тот самый миг, когда башня над нами стала разваливаться. Тысячи ударов от падающих камней, Ревун захлебнулся. Чудовище рухнуло на башню. Башня рассыпалась. Мы стояли молча, Макдан и я, слушая, как взрывается наш мир.

Все. Лишь мрак и плеск валов о груду битого камня.

И еще…

— Слушай, — тихо произнес Макдан. — Слушай.

Прошла секунда, и я услышал. Сперва гул вбираемого воздуха, затем жалоба, растерянность, одиночество огромного зверя, который, наполняя воздух тошнотворным запахом своего тела, бессильно лежал над нами, отделенный от нас только слоем кирпича. Чудовище кричало, задыхаясь. Башня исчезла. Свет исчез Голос, звавший его через миллионы лет, исчез. И чудовище, разинув пасть, ревело, ревело могучим голосом Ревуна. И суда что в ту ночь шли мимо, хотя не видели света, не видели ничего, зато слышали голос и думали: «Ага, вот он, одинокий голос Ревуна в Лоунсам-бэй! Все в порядке. Мы прошли мыс».

Так продолжалось до утра.

Жаркое желтое солнце уже склонялось к западу, когда спасательная команда разгребла груду камней над подвалом.

— Она рухнула, и все тут, — мрачно сказал Макдан. — Ее потрепало волнами, она и рассыпалась.

Он ущипнул меня за руку.

Никаких следов. Тихое море, синее небо. Только резкий запах водорослей от зеленой жижи на развалинах башни и береговых скалах. Жужжали мухи. Плескался пустынный океан.

На следующий год поставили новый маяк, но я к тому времени устроился на работу в городке, женился и у меня был уютный, теплый домик, окна которого золотятся в осенние вечера, когда дверь заперта, а из трубы струится дымок. А Макдан стал смотрителем нового маяка, сооруженного по его указаниям из железобетона.

— На всякий случай, — объяснял он.

Новый маяк был готов в ноябре. Однажды поздно вечером я приехал один на берег, остановил машину и смотрел на серые волны, слушал голос нового Ревуна: раз… два… три… четыре раза в минуту, далеко в море, один-одинешенек.

Чудовище?

Оно больше не возвращалось.

— Ушло, — сказал Макдан. — Ушло в Пучину. Узнало, что в этом мире нельзя слишком крепко любить. Ушло вглубь, в Бездну, чтобы ждать еще миллион лет. Бедняга! Все ждать, и ждать, и ждать… Ждать.

Я сидел в машине и слушал. Я не видел ни башни, ни луча над Лоунсам-бэй. Только слушал Ревуна, Ревуна, Ревуна. Казалось, это ревет чудовище.

Мне хотелось сказать что-нибудь, но что?

Станислав Лем