На всех фронтах — страница 3 из 22

ЗА ОДЕРОМ

1

На Одере все гремел бой. Только теперь он отдавался глухими ударами в густом воздухе жаркого дня, поэтому не был так слышен, как утром.

Сразу после ужина офицеров вызвали к командиру полка.

Солдаты, уже готовые к выступлению, сидели в ожидании приказа. Вначале никто не обратил внимания на Орленко, лежащего вниз лицом в сторонке от своих. Потом Чадов присмотрелся и заметил — с товарищем творится что-то неладное: уткнулся в ладони, сложенные лодочкой, плечи едва заметно вздрагивают.

Чадов перестал слушать болтовню друзей и все пристальнее следил за Орленко. Но время шло, а тот лежал, не меняя положения. Тогда Чадов подобрался к нему и повернул его на спину.

— Ты чего?

— Не мо́жу! — сдавленным голосом простонал Орленко.

— За воротник, поди, плеснул какой-нито гадости! — набросился сержант.

Орленко не отвечал. Закрыв глаза руками, попытался отвернуться, но Чадов крепко держал его за плечи. Солдаты окружили их.

Кто-то предположил, что Орленко серьезно болен.

— Та никакой я не хворый! — обозлился Орленко и сел в кругу солдат, обведя затуманенным взглядом товарищей. — Я так не мо́жу.

Он сдернул с головы пилотку, вытер слезы.

— Постойте, постойте! — вдруг догадался о чем-то Жаринов и, приблизившись каштановыми усами к уху Орленко, негромко спросил:

— Да неуж правда, Сема? Ведь вместе сколько прошли! В Висле купались…

— Отстань, Ларионыч! — отодвинулся от него Орленко. — Все прошел, а теперь…

— Брось дурочку валять! — прикрикнул Чадов. — Вон смотри, Усинский — и тот каким героем держится.

— Я, по-вашему, товарищ сержант, трус? — обиделся Усинский.

— Да нет, — поправился Чадов, — но ты ведь не столько воевал, сколько он…

— Вот именно, — согласился Усинский, — поэтому у меня нервы целее. Видите, скис человек.

— Не мо́жу, хлопцы! — снова взмолился Орленко, оттягивая ворот гимнастерки, будто он давил ему шею.

— Не можу́, не можу́, заладил, — передразнил его на свой лад Крысанов, сидевший дальше всех от Орленко. — Баба ты, что ли? Фриц-то уж полудохлый стал, в чем душа держится, а ты струсил! Еще из боя побеги попробуй — влеплю я тебе по затылку, и знай наших!

— Ну, ты полегче, — вмешался Милый Мой. — Пошто ты его так-то стращаешь? Ты, Сема, иди-ка лучше сам в санроту. Нервы, мол, ходу не дают. Отсидись там, а придешь в себя и к нам воротишься.

Ни уговоры солдат, ни угрозы Крысанова не повлияли на Орленко так, как эти простые слова, таившие в себе скрытую иронию, хотя сказаны они были, казалось, вполне доброжелательно. А Боже Мой, закадычный друг Милого Моего, добавил для ясности:

— Ну а уж если и тогда не заможешь, то сиди в санроте до конца войны. А мы поймаем последнего фрица, свяжем его и доставим тебе на растерзание.

— Та вже проходит, хлопцы, — под смех солдат жалобно объявил Орленко. Он передвинулся с середины круга, желая скорее прекратить этот самодеятельный, стихийно возникший суд.

— Все боятся, — задумчиво поглаживая ус, проговорил Жаринов. — И герои, и генералы, когда смерть-то в душу заглядывает. Никому умирать неохота. Не чурка ведь человек-то! Да только одни умеют взять верх над страхом, а другие — нет. Потеряет человек силу над страхом — и не солдат он — трус. А уж коли и страх потеряет, обезумеет, то и не человек он, а вроде бы самоубийца.

Страшно это — совсем потерять страх, ребята. Помню, отступали мы под Вязьмой, и народ с нами. Детишки с матерями идут, старики, старухи. Бредут, сердешные, всю дорогу на версту запрудили. А как налетели фашисты — и давай бомбить, и давай месить добрых-то людей с огнем да с землей. Что там бы-ыло! А самолеты развернулись да из пулеметов лупят. Проскочат да снова зайдут…

Из толпы-то почти никого не осталось. Которые, правда, побежали. А остальной народ потерял страх. Идут себе в рост, будто никто в них не стреляет, не бомбит. Гибнут матери, плачут грудные детишки, а живые перешагивают через все это, как не видят, как через валежник в лесу. Не торо-опятся… Жуть меня взяла, — глаза Жаринова мутью подернулись, он протер их заскорузлой рукой. — Как вот сейчас вижу: идет одна молодая, а волосы, как у столетней старухи, побелели. Держит в руках ножонку ребячью, прижала к груди, а ребенка-то нету. Глаза у нее будто распахнуты на весь мир, слезинки единой нет, да не видят они ничего. Идет, как слепая… Вот, Семен, — доверительно обратился он к Орленко, — с тех пор ни разу страх не мог надо мной взять силу. Только он, подлый, станет шевелиться в печенках, вспомню я эту молодуху-то — все как рукой снимет.

— Да оно и мне, Ларионыч, помогло… — отозвался притихший Орленко.

— И подумал я, — уже как бы для себя продолжал Жаринов, — если дойду живой до Германии, никого у них не буду жалеть. Да нет, душа-то наша не так устроена. Пусть немецкая девчушка, а все равно жалко — дите ведь! Под Вязьмой-то я думал, что до конца раскусил фашиста. Ан, выходит, не до конца…

— Рота, строиться! — скомандовал Грохотало, быстро подходя к солдатам.

Все поднялись, каждый занял место в строю. Об Орленко никто больше не говорил. К нему относились как к человеку, только что перенесшему тяжелую болезнь, когда кризис уже миновал, но больной еще слаб и восприимчив к заболеванию.

Солнце скатилось за Одер. И теперь над рекою повисли красно-розовые полосы, изуродованные устоявшимися дымовыми стрелами.

Полк выстроился на опушке и двинулся в сумерках по открытой местности параллельно Одеру на юг.

В низине, у переправы, можно различить большое темное пятно — если присмотреться — то вытягивалось постепенно и делалось у́же, то раздавалось вширь и укорачивалось. Это было большое скопление пехоты, артиллерии, обозов у входа на понтонный мост через Ост-Одер.

Скоро колонна полка присоединилась к частям, ожидавшим переправы.

К пулеметчикам пришел комсорг, младший лейтенант Юрий Гусев.

— Ну, братцы, — ликовал он, — еще рывок, а там и Берлин рядом. Гитлеру полный капут!

Гусев знал, что делал. Известно: лучше беспрерывно шагать несколько часов, чем стоять на одном месте. А здесь и присесть негде — кругом песок мокрый да ил, размешанный тысячами ног. Комсорг ходил по ротам и там, где люди угрюмо молчали, заводил разговоры, чтобы убить время.

Среди пулеметчиков он услышал голоса известных балагуров Чуплаковых, шутки, смех… «Порядочек!» — отметил про себя Юра и пошел дальше. Он знал всех весельчаков в батальоне и ценил их.

Иногда слишком «серьезному» человеку солдатский треп мог показаться пустым и ненужным. Но шутки и пустяковые рассказы не только помогают скоротать время — они согревают весельем, раскрывают души солдат, их мечты и настроения.

Масса людей, техники и лошадей медленно, по-воробьиному шажочку, подвигалась к мосту. С кручи били наши тяжелые орудия. Несколько южнее переправы выстроились гвардейские минометы и открыли огонь.

Потом выехала на берег крытая машина с огромными раструбами на крыше, подкатилась к самой воде, и из труб полилась немецкая речь, обращенная к фашистским солдатам.

Трудно сказать, слышали ли эту речь гитлеровцы — там шел бой, но на этом берегу она заглушала все. А немцы за Одером, видимо, лучше понимали голос нашей артиллерии.

Передние подразделения шестьдесят третьего полка, плотно сжатые с обеих сторон, вошли на низкий наплавной мост. Справа у входа на понтоны стоял здоровенный полковник, такого роста, что возвышался над колонной, как верховой среди пеших. Он размахивал пистолетом и могучим басом перекрывал все другие звуки, наводя порядок на переправе; пропускал нужные части. Люди, стиснутые возле заветного входа на мост, толкались в темноте, ругали вполголоса друг друга.

— Капитан! Капитан! — закричал полковник. — Куда ты лезешь, прохвост, со своей батареей?!

— Отстал. Вы понимаете — отстал! — прохрипел капитан и вместе с батареей ринулся прямо в идущую колонну шестьдесят третьего полка. Кони всхрапывали, вертели головами и грудью давили на людей.

— Куда нахалом прешь, сто чертей тебе в лоб! — загремел полковник и двинулся к батарее. — Я т-тебе покажу! Я т-тебя приведу к христианской вере, сопляк!

Он бросился было к лошадям, но они успели перегородить въезд на мост, и мгновенно создалась пробка. Завизжали кони, их лупили и сзади, и спереди, и с боков. Кому-то отдавили ноги. Нажимали со всех сторон так, что повернуть батарею было уже немыслимо.

— Пристрелю-у, щенок! — взревел полковник и выстрелил вверх.

Пробка угрожающе росла. Мост очистился чуть не до другого берега. Все стремятся на него, но никто не может пробиться, а сзади нажимают так, что вот-вот все полетят в воду. Кто-то из стоявших ближе к краю уже успел искупаться. Полковник приказал:

— Батарея, вперед! Капитан, ко мне!

Полковник силился перебраться на левую сторону, где, по его мнению, должен быть этот зловредный капитан. Но даже его силы не хватило на то, чтобы хоть сколько-нибудь податься вперед. А капитана и след простыл.

Батарея разорвала шестьдесят третий полк, пропустив вперед лишь полковые подразделения и штаб. Батальоны остались на берегу. Но когда кони выбрались из толчеи и пошли на рысях по мосту, пробка быстро рассосалась. Солдаты побежали, чтобы освободить место следующим за ними и догнать своих.

Чем ближе полк подходил к Вест-Одеру, тем больше ощущалась напряженность. Снаряды падали все ближе. И пойму до второй переправы через Вест-Одер полк преодолел быстро. Здесь, у понтонов, стоял коренастый майор инженерных войск, но движение в основном регулировал, пожалуй, не он, а противник.. Сюда, в пойму, летели вражеские снаряды, поэтому подразделения приостанавливались, не доходя до переправы, и, выждав момент броском брали опасный участок.

Приблудная батарея 76-миллиметровых орудий рванулась вперед. Ездовые гнали коней галопом и с ходу влетели на мост.

Комбат Котов, крикнув: «Батальон, за мной!» — устремился к переправе. По берегу проскочили удачно и бежали уже по мосту, когда фашистский снаряд впереди угодил в стык между понтонами. Мост начал расходиться. Кто-то перекинул веревку — на другой стороне ее подхватили.

Смертельно раненный конь, впряженный в переднее орудие, лежал у самого развода, дико визжал и бил ногами, готовый свалиться в холодную черноту реки. А ездовой тянул его за повод от пучины и приговаривал:

— Зонтик! Зонтик! Да как же это тебя!

— Отцепи его! — кричал с противоположной стороны офицер. — Отцепи, говорю! Оглох ты, что ли!

Но отцеплять постромки было уже поздно. Конь в предсмертной агонии могучими ногами ударил копытом о настил моста и ухнул передней частью с понтона. Увлекая за собой упряжку, он медленно стал сползать в воду. Другие кони упирались, пятились, храпели, тревожно взвизгивали.

— Да режь постромки, раздолбай!! — заорал на ездового Котов. Но тот совал руки в карманы и растерянно хлопал себя по бедрам.

Котов подскочил к батарее и начал честить нерасторопных артиллеристов. Выхватив у одного из них топор, оттолкнул солдата, ближе всех стоящего к натянутым, как струна, постромкам, рубанул по одной, потом по другой. Конская туша плюхнулась в воду.

— Разиней мать тебя родила! — зло сказал Котов растерянному ездовому, сунул кому-то топор и вернулся к своему батальону.

Обе переправы через Одер, как настоящие кровеносные артерии, питали огромное сердце армии, бьющееся на только что завоеванном плацдарме. Передовые части отогнали фашистов от реки и продолжали с боями продвигаться вперед. Отойдя от переправы, полк попал в спокойную зону. Далеко на северо-западе и на юге гремели бои, сзади на переправе тоже, хотя и нечасто, ухали взрывы.

Весенняя ночь давно перевалила за половину. Всегда в таких случаях чувствуется утомленность, успокоенность, и постепенно солдата начинает одолевать дрема. Умолкают в строю разговоры, мысли незаметно затухают.

Дорога вошла в небольшой лес, рассекая его прямой просекой.

— Слева — к бою! — загремела в тишине команда.

Солдаты, еще не понимая, в чем дело, бросились в канаву и залегли, спешно приводя оружие в боевую готовность.

Свет зари все настойчивее пробивался из-за Одера. Приглядевшись, в редком лесу можно было заметить фигуры фашистов. Никто из офицеров не подавал команды «огонь», потому что враг вел себя довольно странно: бежит прямо на наш боевой порядок редкой цепью — и ни единого выстрела. Уж не сдаются ли? Но тогда почему не бросают оружия, не поднимают рук?

А немцы между тем перешли с бега на шаг, перестали прятаться за деревьями и шагали в полный рост. Они были вооружены автоматами и ручными пулеметами. Взводный, младший лейтенант Батов, разглядел заросшее лицо ближнего немца.

— Приготовиться! — негромко скомандовал старший лейтенант Седых. Но команда оказалась излишней. Все наблюдали за фашистами с таким напряжением, что достаточно было первому из них вскинуть автомат, как с обеих сторон будто лопнул воздух — раздались сотни выстрелов.

Гитлеровцы падали и отползали за деревья, не приостанавливая огня. Через несколько минут перестрелка начала стихать, потом прекратилась. Потянулись долгие секунды… И вдруг вражеская цепь снова поднялась, правда, теперь она стала реже. Гитлеровцы дружно выкрикнули: «Штеттин!» — и рванулись вперед. Чего хотели они достичь своей выходкой — трудно сказать. Ответить на этот вопрос было уже некому: после прекращения стрельбы никто из них не поднялся.

— И откуда они тут взялись? — громко рассуждал Чадов. — Да ведь ошалелые какие-то: прут прямо на рожон — и все тут!

Фашисты, видимо, хотели пробиться к Штеттину. Но почему они с таким отчаянием бросились на полк, когда можно было переждать и свободно продолжать путь? Правда, без помех они прошли бы лишь до следующей дороги, а там столкнулись бы с нашими войсками.

Но на войне как на войне. Иногда трудно бывает понять не только действия противника, а и ближайшего соседа.

Когда солдаты поднялись, Батов увидел, что на дне канавы остался Боже Мой. Поперек его коленей недвижно лежал неразлучный друг — Милый Мой. Батов подошел к ним. У раненого из виска сгустками падала кровь. Сдернув с головы пилотку, остановился возле них.

— Да как же это так-то? — твердил Боже Мой с дрожью в голосе. — Берлин уже почти на виду, домой скоро, а ты нас покинул…

Недалеко от дороги, у крайней сосны, Верочка Шапкина пыталась поднять кого-то. Батов поспешил ей на помощь. Но ни его, ни ее помощи там уже не требовалось. Верочка щупала пульс, держа безжизненно вытянутую руку Юры Гусева. И как ни пыталась она уловить биение жизни в еще теплой руке — жизни не было…

2

За Одером наши войска сломали последнюю, хорошо организованную оборону фашистской цитадели. Всюду бродили остатки разбитых подразделений и целые части фашистской армии, оторванные от своих соединений. Шагая по дорогам, солдаты видели по дорожным указателям, как сокращается расстояние до Берлина.

* * *

Пулеметчики обзавелись импровизированными тачанками, используя рессорные пролетки, на которых сзади, выше сиденья, укрепляли широкую доску, ставили на нее два пулемета и пристегивали их за катки ремнями. Расчеты ехали на тачанках. В ротах осталось совсем немного людей. Пополнения никто не ждал, да оно и не требовалось.

Лес возле дороги часто сменялся полями, а поля — снова лесом. Трава на обочинах и на межах зеленая, свежая, шелковистая. Ветра нет. Жарко. Душно. Весна в полном разгаре. Земля томится в ожидании человеческого труда, ждет сеятеля. Но его нет.

Впрочем, вон, далеко впереди, у лесной опушки, трудится одинокий пахарь. Гнедые упитанные кони дружно шагают вдоль борозды, помахивая короткими пушистыми хвостами.

Но вот пахарь закончил борозду, развернулся и увидел колонну солдат. Он поспешно выпряг лошадей, вскочил на одну из них, а другую взял за повод, галопом поскакал вперед и скрылся в лесу.

Когда полк поравнялся с полоской земли, где остались брошенные хомуты и плуг, кто-то из солдат не выдержал. Выскочил из строя, подбежал к хомутам, пощупал потники подхомутников, крикнул весело:

— Тепленькие! А зачем это он хомуты-то бросил! Вот чучело!

И в самом деле, можно было отстегнуть постромки, оставив лошадей в хомутах, и уехать от плуга. А лучше бы всего продолжать работу: никто бы его не тронул. Но уж так ведется с незапамятных времен: на войне есть только свои и чужие. Видимо, велика была тяга к земле у этого пахаря, коли выехал в поле один в такое время.

Головная походная застава двигалась быстро, но соблюдала предосторожность. По бокам дороги — лес. Асфальтовая полоса уходит на запад, то спускаясь с лощины, то поднимаясь на пригорки. Впереди стало светлее. Там оборвалась полоса густого леса. На пригорке, посреди дороги, ясно очерченный на фоне голубого неба, остановился солдат передового дозора и подал сигнал. Он что-то заметил.

— Батов, разберись, в чем там дело, — приказал старший лейтенант Поддубный — начальник походной заставы.

Придерживая рукой пистолет, чтобы не бил по бедру, Батов помчался к дозорному. Тот сошел с дороги в канаву и пристально смотрел в бинокль.

— Что заметил? — спросил Батов, подбегая к нему.

Лесная стена обрывается здесь же. Отсюда дорога скатывается вниз, в лощину. Далеко тянутся не засеянные в этом году поля. А дальше как на ладони небольшой городок. Видны улицы, площади.

— А вы сами побачьте, — усмехнулся солдат и подал бинокль.

Даже простым глазом Батов заметил на ближайшей площади большой темный четырехугольник, а когда поднес к глазам сильный бинокль, разглядел, что квадрат этот состоит из немецких юнкеров. В полной форме, со знаменами. В первых шеренгах стоят офицеры. Перед фронтом знамен растянут огромный белый флаг, закрывший весь угол каре. Радостно екнуло сердце. Неужели опомнились, не хотят напрасного кровопролития?

— Никогда такого не бачил, — говорил солдат. — Аж не верится, чтоб так организованно сдавались!

— Доложи Поддубному, что гарнизон города выбросил белый флаг, — приказал Батов, не отрываясь от бинокля и продолжая «прощупывать» улицы. Ни машин, ни людей — пусто. Если бы не было на площади этого живого темного квадрата, можно подумать, что город вымер.

Юнкерский квадрат стоит спокойно. Перед рядами одиноко прохаживается офицер…

Батов не сразу заметил, что сюда, на опушку леса, подтянулась вся застава. Скоро здесь появился командир полка с группой офицеров. Слух о предполагаемой сдаче гарнизона распространился моментально по всему полку, и каждому хотелось узнать подробности.

Комполка подполковник Уралов внимательно смотрит в бинокль, офицеры перекидываются репликами…

— По-моему, можно подавать, так сказать, команду к движению? — не то спросил, не то предложил майор Крюков, пытаясь заглянуть в глаза командира, прикрытые биноклем.

— Не верится, чтобы они так поумнели, — проговорил Уралов, не обращая внимания на Крюкова. — Батов! Поедете к ним парламентером. Возьмите Гециса переводчиком и кого-нибудь из своих для связи.

Батов хотел взять с собой Чадова или Оспина, но Поддубный запротестовал:

— Да ты что? Самого не будет и младшего командира забираешь! Так же не можно, чтоб взвод совсем без командиров остался.

Пришлось взять Крысанова.

Подъехал Гецис на рыжем низкорослом коньке, ведя еще двух оседланных. Вид у него никак не боевой и вовсе не бравый. Пилотка, чтоб не слетела при езде, натянута почти на уши. Гимнастерка спереди сбилась складками, брюки из широких голенищ подались кверху. А щеки, как ни часто брил их Гецис, все же покрыты густой черной щетиной.

— Гецис, Гецис, — раздраженно процедил Крюков. — Ну, приведи же себя в порядок! Ведь тебя немцы испугаются.

— Скорее всего, — улыбнулся командир полка, — раздумают сдаваться, когда увидят такого победителя.

Гецис спешился. Переобулся, заправил брюки в голенища, разогнал складки на гимнастерке. Крысанов проверил подпруги, укоротил стремена, чтоб Гецису удобнее было сидеть.

Наконец все готовы, в седлах. Батов в середине, Крысанов и Гецис по бокам.

С пологого ската поехали легкой рысью, а в лощине пустили коней галопом. Встречный ветер бьет в лицо. Город вырастает перед глазами. Уже не видно ни улиц, ни площадей — все загораживают дома окраины.

— Стойте! — закричал приотставший Гецис. — Подождите!

Батов придержал коня, оглянулся. На горе — группа людей. Сверкнул луч, отраженный от линзы бинокля. Оттуда за ними наблюдают свои.

— Парламентерам, наверное, тоже полагается иметь белое знамя, — сказал, подъезжая, Гецис.

— Это зачем?

— Ну, показать им, что у нас… что мы едем договариваться…

— Поедем немного потише, — сказал Батов, — надо держаться вместе, не отставать.

— Хорошо, я постараюсь, — скорбно пообещал Гецис. Бедняга с трудом держался в седле. Вид у него мученический. Он с горечью признался, что никогда раньше не ездил верхом.

Но трястись неспешным аллюром пришлось недолго.

Въехали в улицу. Справа, где-то в другом конце квартала, ухнул одиночный выстрел, настороживший всадников. В мертвой тишине гулко цокали конские копыта, и выстрел прозвучал непривычно громко. Надо проскочить до площади по возможности скорее.

— Гецис, не отставать! — крикнул Батов и пустил коня галопом.

Слева, совсем недалеко, раздались две короткие автоматные очереди. В нескольких шагах впереди на мостовой мелькнули дымки рикошетов. Крысанов выдернул из-за спины автомат.

— Не стрелять! — предупредил Батов и, оглянувшись, увидел в руке Гециса трепещущий белый платок. Заметив сердитый взгляд офицера, тот торопливо засунул платок в карман.

Наконец показался угол площади. Батов осадил коня, приказал товарищам привести себя в порядок.

На площади, как только всадники выехали из-за угла, произошло движение. Старший офицер подал команду — ряды выровнялись, каре застыло. Древки знамен замерли, полотнища чуть шевелятся от ветра. Парламентеры подъехали шагом в ряд. Наступила торжественная тишина.

От строя отделился седой, еще стройный, но с дряблым лицом полковник. Он пошел к Батову строевым шагом, смешно напружиниваясь, вскинул руку под козырек фуражки с высокой тульей и, не дойдя до парламентеров добрый десяток шагов, начал докладывать.

Батов на секунду растерялся: отвечать или не отвечать на приветствие фашистского полковника? Как в этом случае должен поступить парламентер? Но рука, будто сама собой, повинуясь воинским правилам, поднялась к виску. Сверху глядя на полковника, Батов слушал доклад, показавшийся ему очень длинным.

Гецис добросовестно переводил:

— Юнкерское училище германской армии в полном составе, н-да, за исключением бежавших — как он выразился — начальника училища, двух офицеров и четырех юнкеров, сдается на волю и милость победителя.

Батов опустив руку, спросил:

— Какие войска, кроме училища, находятся в городе?

— Никаких войск в городе больше нет.

— Предлагаю лично связаться с нашим командованием.

Батов приказал Гецису спешиться и отдать коня полковнику. Один из офицеров выскочил из передней шеренги, чтобы помочь полковнику сесть на лошадь, но тот досадливо отстранил офицера и не по годам легко вскочил в седло.

Сопровождать немецкого полковника к Уралову Батов послал Крысанова. Солдат было взял автомат на изготовку, но, увидев осуждающий взгляд взводного, неловко поправил ремень автомата и опустил его на грудь.

— Тебе приказано со-про-вож-дать, а не конвоировать полковника, — строго сказал Батов. — Понятно?

— По-онятно, — протянул Крысанов. — Его пришибут дорогой-то, а мне отвечать за него?

— Переведи ему, — сказал Батов Редису, кивнув головой на полковника, — что дорога небезопасна, нас обстреляли.

Гецис перевел это и добавил, где и как обстреляли.

Полковник обратился к своим офицерам, и человек десять с пистолетами бросились прочесывать улицу.

— Ну, ком, ком! — пытался объясниться Крысанов на понятном полковнику языке, и кивнул головой в сторону улицы, по которой предстояло им ехать, и по-русски добавил: — Поехали, говорю, нечего тут прохлаждаться-то!

Полковник прекрасно понял его, и они шагом тронулись.

Батов не мог положиться на эту мирную тишину, довериться ей. Впервые пришлось ему находиться среди такого количества врагов, не желающих воевать. Он спрыгнул с седла, отошел к зданию училища.

Офицер, только что пытавшийся помочь своему полковнику, завел разговор с Гецисом…

— Товарищ младший лейтенант, они спрашивают, м-м, что их ожидает с приходом нашего полка? — спросил Гецис и сам же предположил: — Я думаю, всем им сохранят жизнь, н-да. Ну, может, возьмут в плен…

— Ни черта их не ожидает, — сердито бросил Батов, — кроме вольной воли. Кто сейчас возиться с ними станет!

Он прошел к воротам училища, привязал коня за железную решетку и сел на невысокую мраморную тумбу, с которой был сброшен бюст Гитлера, валявшийся тут же, под парапетом ограды.

Ряды и шеренги в каре постепенно перепутались, юнкера оживленно заговорили, заспорили.

У ворот появился пожилой немец в смятой старенькой кепке и черном рабочем пиджаке. Немец обошел вокруг коня, погладил его по крупу, потом звонко хлопнул по седлу и что-то сказал Батову.

Пришлось позвать Гециса.

— Чего он толкует?

— Н-да. Он говорит, что лошадка у вас неплохая, а седло для офицера такой победоносной армии, как он выразился, не годится.

Седло действительно было старое, облезлое. В нескольких местах обшивка протерлась до дыр.

— До конца войны недолго, — безразлично ответил Батов, — дотерпит.

— Зачем дожидаться конца войны, — удивился немец, когда седла вот здесь, рядом!

Он, оказывается, работал дворником в этом училище и знает, где что хранится.

— На чердаке вот этого здания целый склад новеньких седел и всякого обмундирования. Немецкой армии ничего не надо. Ее нет!

Последние слова Батов хорошо понял и без переводчика, а узнав о складе седел, заинтересовался. Он еще раздумывал, сходить ли посмотреть, или доложить командиру полка, а там и без него разберутся, но дворник настойчиво звал его за собой. Батов пошел за ним.

Вестибюль. Коридоры. Распахнутые двери учебных классов. Гулкая пустота и тишина.

— Вот здесь, здесь! — показывает немец на лестницу.

Батов не торопясь полез по крутой широкой лестнице вверх, а немец вернулся во двор.

В нос ударило стоялым чердачным воздухом. Тишина. Полумрак. Остановился на предпоследней ступеньке, всмотрелся в мрак чердака. Недалеко от печной трубы, между подстропильными балками, — гора седел. В дальнем углу, упираясь под самый скат крыши, высятся два одинаковых штабеля. Кажется, обмундирование. Перевел взгляд направо и заметил, что за другой трубой тенью мелькнуло что-то. Стало жутко. Положил руку на пистолет, не вынимая из кобуры, замер. Прислушался. «А не устроил ли немец западню?»

— А ну выходи, кто там прячется?

Он поднялся на последнюю ступеньку лестницы, взял пистолет на изготовку.

Из темноты вдруг раздалось жалобное мяуканье… Алексей чертыхнулся.

С улицы донесся шум команд, подаваемых на русском языке. Это подошел полк.

Когда он выскочил из дома, полк уже прошел площадь и в конце ее остановился на привал. Подполковник Уралов, стоя впереди группы своих офицеров, заканчивал краткую речь, обращенную к юнкерам и их командирам.

— …Предоставляется полная свобода, — донеслось до слуха. — Будем надеяться, что честные немцы извлекут из этой войны полезный урок и впредь никогда не допустят в своей стране фашизма, который принес человечеству неисчислимые бедствия и привел Германию к катастрофе. Желаю вам вернуться к мирному труду, обдумать случившееся и правильно понять его…

Древко с белым знаменем еще покачивается сбоку каре. А другие знамена до земли склонились по команде немецкого полковника, а затем начали падать одно за другим у ног командира полка. Из строя цепочкой стали выходить немецкие офицеры. Каждый бросал свое оружие в кучу рядом со знаменами, а пройдя дальше, срывал погоны и петлицы с мундира. Полковник подает команду, и юнкера с треском рвут с себя знаки различия. Каре рассыпается по площади. Военного училища гитлеровской армии больше не существует.

Наконец белое знамя тоже падает в общую кучу и прикрывает краем оружие, брошенное немецкими офицерами.

3

Вторые сутки полк шел спокойно. Несколько раз, правда, приходилось разворачиваться в боевой порядок, но противник успевал бежать, не принимая боя.

Солнце еще не взошло, но уже осветило ясное небо, и на земле от этого стало совсем светло. Утро ласковое, теплое, прозрачное. Лес наполнен птичьими голосами. Разговоров в строю не слышно. Солдаты рады мирной тишине и покою.

Голова полковой колонны выползла из леса. Впереди, справа, — высота. Она бархатисто-зеленая, нарядная. Воздух легок и до того прозрачен, что, кажется, на склоне высоты можно различить отдельные травинки.

Полк замедлил движение: хвост головной походной заставы еще не скрылся за холмом.

Впереди пулеметной роты, как всегда, идет старший лейтенант Седых, а за ним — взводные. Володя Грохотало в новенькой офицерской форме. Он уже не рядовой, а младший лейтенант. Добавилась еще одна звездочка на погоне у Батова.

Батову легко. Даже отчего-то весело. Наверное, оттого, что ему девятнадцать лет. А еще оттого, что весна и что жить хочется. Так бы и пить этот чистый пьянящий воздух, смотреть бы на бездонное, подчеркнутое утренней голубизной небо, слушать бы птиц и мечтать. Мечтая, забываешь, что на боку у тебя пистолет, что рядом идут люди с автоматами и пулеметами, следом за тобой катятся пушки… Все это никак не вяжется с праздничностью и тишиной природы, с ликующим настроением. Будто никакого фашизма нет на земле. Все люди хорошие, добрые.

Неожиданно где-то впереди ухает артиллерийский выстрел. Обветренные губы Володи автоматически считают:

— …Три, четыре, пять…

Дико, нелепо рвет тишину взрыв снаряда, упавшего на восточный склон высоты.

— Издалека садит, — будто про себя, говорит Володя. — Призадержать хочет… Пехота, видать, драпать не успевает.

Артиллеристы, обгоняя колонну, галопом гонят мохноногих коней. Ездовые гикают, сворачивают с дороги. Из-под конских копыт летят крупные лепешки сырой липкой земли. Две пушки, мягко покачиваясь, огибают высоту и разворачиваются на северном склоне. Ездовые с лошадьми, оставив пушки, спешат в лес, в укрытие…

Снова ухнуло. Еще… Снаряды рвутся все выше и выше, взрывы подвигаются к вершине. Ответили и наши пушки.

Воздух перестает быть прозрачным и чистым, он поминутно вздрагивает, как от испуга. Бархатисто-зеленый склон холма уже изрыт черными и красно-лиловыми воронками, обезображен.

Стрелковые роты уходят вперед. Пулеметчики, минометчики и батальонные артиллеристы остаются в резерве. Подразделения отступили назад, в лес. Сошли с дороги.

Батову не хочется уходить с опушки. По-мальчишески чуть приоткрыв рот, он следит за разрывами снарядов, которые долбят по высоте, уродуют ее, но до леса почему-то не долетают.

Туда, к высоте, где бьют пушки, бегут санитары. Вон показалась санитарная повозка. Значит, уже есть за кем. Почти задев Батова сумкой, туда же пробежала Верочка Шапкина. Сумка большая, а Верочка маленькая.

— Ни пуха ни пера, Верочка! — крикнул ей вслед Батов.

— Катись ты, Алешенька, со своим пухом! — даже не повернулась, на ходу подхватила рукой сумку и еще быстрее пустилась к батарее. Ее крепкие полные ноги в кирзовых сапогах часто-часто перебирают по мягкой зелени. Батов не может оторвать от нее взгляда. Темные волосы с каштановым отливом выбились из-под пилотки. Батов представляет ее лицо, чуточку курносое, свежее, розовое, с яркими детскими губами.

Он ловит себя на том, что ему очень хочется побежать за ней. И неважно, куда бежать, лишь бы вместе.

«Неужели ей все одинаково безразличны?» — думает Батов, вглядываясь в «колобок», который все катится по подножию высоты, становится меньше и меньше, а потом скрывается за зеленым горбом…

И вдруг — тишина. Перестали рваться снаряды, перестали стрелять пушки. В тишину исподволь врезался какой-то монотонный гул. Самолеты? Нет, не самолеты. Что-то другое. Да, это танки. Они идут с востока.

Несколько танков показалось из-за поворота. Проскочив мимо обоза, они вышли на опушку и остановились, не выключая моторов. Из люка головного танка вылез майор и спросил у Батова, где можно видеть командира полка.

— Вон, сюда идет, — взглянув в сторону обоза, ответил Батов и вышел на дорогу.

Солдаты потянулись к танкам. Батов было направился к своим, но его окликнул командир полка и, не то продолжая вслух рассуждать с собой, не то обращаясь к Батову, сказал:

— Резерв погрузим на эти танки, а для стрелков сейчас еще подойдет целая колонна. Разместим всех. Артиллеристов и обоз поведет капитан Головин… Где ваша карта?

Батов достал из планшетки карту, и Уралов молча провел по ней линию, уперся в точку, обвел ее красным карандашом, сказал:

— Вот сюда он должен привести свою колонну. Чем меньше отстанет, тем лучше…

Солдаты густо облепили танки.

— Я не успею вернуться, — несмело начал Батов.

— С Головиным двигаться будешь.

— А как же взвод?

— Ты должен выслушать приказание командира полка, — ввернул вездесущий Крюков, — а не задавать, так сказать, глупых вопросов.

— У вас там, — засмеялся Уралов, — почти на трех солдат один офицер приходится. Повоюют без вас. Даже можете Седых не докладывать. Я ему сообщу.

Батов козырнул, повернулся и побежал к огневым позициям артиллеристов. Сзади взревели моторами танки и помчались, лязгая по асфальту гусеницами.

Капитан Головин расхаживал возле крайнего орудия, подперев кулаками бока. Он приказал орудиям сниматься с огневых позиций. Из леса на тяжеловесных конях скачут ездовые.

— Товарищ капитан! — еще не добежав до Головина, крикнул Батов. Но капитан, словно не слыша его, с силой пнул попавшую под ноги пустую гильзу, рявкнул на артиллеристов:

— Долго вы еще копаться будете? Полк уехал, а их не расшевелишь! А ну быстрее!

— Товарищ капитан! — громко повторил Батов, подойдя вплотную к Головину и взяв под козырек.

— Ну, я капитан. Чего надо?

Батов дословно повторил приказ Уралова. Головин опустился на одно колено, достал карту.

— Давай маршрут, — сказал он раздраженно. — Черт знает, что за война! Противника не догонишь, и свои уходят вперед.

— Я буду двигаться с вами, — объявил Батов, подавая карту.

— Двигайся, пожалуйста. Дорога широкая — всем хватит.

Из-за грубости ли капитана или по другой причине — Батов и сам едва ли смог бы объяснить это, — но ему не захотелось оставаться с артиллеристами. Когда Головин вернул ему карту, Батов пустился бежать через высоту наперерез обозу, идущему по большой дороге. Однако не успел подняться на половину высоты, как набежал на Верочку.

— Верочка! Ранена?..

Она лежала между двух воронок, упершись руками в землю, и пыталась подняться. Ноги глубоко засыпаны землей. В широко открытых глазах — мольба и ужас.

— Лучше бы… совсем… Л-леш-шенька! — выговорила девушка с трудом. Руки подогнулись, и она упала лицом в траву.

Батов разгреб землю, вытащил Верочку, перекинул ремень ее сумки через плечо.

— Верочка! Верочка!

Коснулся плеча. Молчит. Даже глаза закрыты. Он подхватил ее на руки, понес, но с горечью увидел, что последняя повозка обоза мелькнула за холмом. Оглянулся назад — артиллерии тоже как не бывало. Пошел к дороге. Верочка становилась тяжелее с каждой минутой. Лицо Батова покрылось крупными каплями пота, а солнце палит беспощадно. Вышел на перевал. Отсюда далеко видно. Обоз уже скрывается в лесу за поворотом. Как быть?

Стоп! Вон из лесу, где недавно стоял полк, появилась повозка. Возница быстро гонит серого коня. Телега гремит так, что Батову хорошо ее слышно. Он осторожно положил свою ношу на траву, скинул сумку и бросился под уклон наперерез подводе.

— Стой! Стой, дьявол!

Повозка замедляет ход, но еще продолжает катиться. Батов кричит, машет руками. Он задыхается от быстрого бега и честит ездового на чем свет стоит.

— Стой! Остановись, подлец!

— Та шо вы ругаетесь? Я ж остановился…

Алеше становится неловко. Перед ним пожилой возница.

— Вы откуда? — смутившись, спросил Батов.

— Раненых отвозил. Теперь полк догоняю.

— Вместе догонять будем. — Батов вскакивает в повозку, берет вожжи из рук возницы и сворачивает с дороги.

— Куда? — запротестовал солдат.

— Там раненый. Сержант раненый! Надо забрать или нет?

Возница молча соглашается с таким веским доводом, а Батов хлестает коня, который и без того бежит быстро. Возле Верочки резко осаживает, соскакивает с повозки. Вид у Верочки безжизненный. Батов стал на колени, послушал сердце. Оно живет, бьется.

— Тю! — воскликнул солдат. — А сказали, что раненый сержант. Какой же то сержант? То ж Верочка с первого батальону.

Взбив сено и разложив плащ-палатку, возница устроил в повозке удобное ложе.

— Ну, шо ж вона, жи́ва?

— Жива́…

— Ай, Верочка, Верочка, давно ли ты прилетела, пташка, а поди ж ты, попалась!

Солдат пристроил санитарную сумку в изголовье, прикрыл палаткой. Уложили раненую в повозку. Она не подавала признаков жизни.

— А де в ней рана?

— Не знаю. Крови не видно.

— Ну, не иначе — оглушило. Контузия.

Старый солдат достал из-под сиденья баклажку, плеснул на лицо раненой. Вода стекала прозрачными каплями с побледневшего лица. Тогда он достал плоский флакон, налил себе на заскорузлые ладони спирт и принялся растирать Верочке виски. Но и это не помогло.

— А чего вы стоите без дела! — напустился он на Батова. — Делайте ей движения руками!

Батов вскочил на повозку и стал «делать движения». К лицу Верочки начала приливать кровь.

— Видать, здорово ее пришибло, — задумчиво сказал возница и подергал себя за короткий ус. — А куда ехать: вперед чи назад?

— Вперед! — не задумываясь, командует Батов. — Хуже будет — дождетесь санбата.

Повозка, стуча разбитыми втулками, скатилась по склону высоты на дорогу и легко пошла по глади асфальта. Батов, повернувшись к задку повозки, пристально смотрит на Верочку. Лицо ее розовеет, она даже попыталась пошевелиться, тихонько застонала.

— Эшь ты, растрясло. Жи́ва дивчина! — обернулся возница. — Весна! Теперь и то, шо в могили було́, поднимается.

— Поднимается, — подтвердил Батов.

— А шо ж вы, товарищ лейтенант, ворот ей не расстегнете? Жарко.

Батов пробрался в задок повозки, расстегнул две верхние пуговицы на Верочкиной гимнастерке, задержался в нерешительности и расстегнул остальные.

— Тю, хлопчик, чи то… товарищ лейтенант! Чего ж вы стесняетесь? — рассердился старый солдат. Он достал из кармана и подал складной нож. — Разрежьте бюстгальтер — легче будет… Да смелее! Чего ж вы подкрадаетесь? У товарища сержанта жизнь, можно сказать, в опасности, а вы…

Сняв с Верочки поясной ремень, Батов решительно распахнул гимнастерку и рывком разрезал бюстгальтер. Облегченно вздохнул, вернулся на свое место. Грудь Верочки мерно поднимается и опускается, дышит. Не может в такую пору оборваться молодая жизнь.

Дорога давно идет по лесу. Жарко. Душно.

— Тпру, Сивый, — осадил ездовой. Повозка остановилась у развилки дорог. — А теперь куда? Направо чи налево ехать?

Раскрыв планшет, Батов поводил тупым концом карандаша по линии маршрута, оглянулся кругом.

— Это первая развилка? Другой не было?

— Не було́.

— А крутой поворот налево был?

— Да только ж проехали. Чи вы не бачили?

— Езжайте направо.

— Геть, Сивый!

Снова копыта зацокали по асфальту, телега бойко покатилась. Сивый устал и вспотел. Но надо спешить, чтобы догнать своих. А они, видно, тоже быстро едут. Батов смотрит на карту, прикидывает расстояние. Далеко. К вечеру никак не добраться до назначенного пункта. Не зря задумался капитан Головин, когда познакомился с маршрутом.

Если немцы задержат полк, то еще, пожалуй, можно догнать его к концу дня. Если нет, тогда только на привале ночью они соединятся со своими…

Верочка, легонько простонав, приоткрыла глаза. Она долго смотрит в безоблачное небо, глубоко дышит, будто желая вобрать в себя всю благодать весны. Глаза открылись шире — увидела Батова.

— Где мы, Алеша? — с трудом произнесла она.

— В Германии, Верочка, — пошутил Батов. — Везем тебя в госпиталь.

— Как это в госпиталь? Зачем?

— Лечиться.

— А кто с нами едет? — спросила она громче, натужным голосом.

— Да то ж я, ласточка! — повернулся возница. — Чи ты не взнала Михеича?

— Узнала, — отчужденно и тихо проговорила она, поведя языком по запекшимся губам. — Вода… есть?

— А как же! Есть вода. И спирт, и, если б помогло, вино есть. Да такое, какое цари да короли только по праздникам пьют.

Батов помог Верочке приподняться, поднес к ее губам баклажку. Но она взяла посудину в свою руку, отпила несколько больших глотков и откинулась назад, благодарно посмотрев на Алексея.

— Теперь все пройдет, милый, — вырвалось у Верочки, а Батов прикусил губу. Лицо загорелось. Верочка такими словами не бросалась.

— Это верно, что мы в тыл едем, Леша? — спохватившись, более холодно спросила она.

— Верно. Как и то, что ты ранена.

— Я не ранена, — смутилась она, пошевелив ногами и руками. — Видишь, все в порядке.

— А кто говорил: «Лучше бы… совсем»?

— Ой, Леша, ты меня разыгрываешь. Неужели я так сказала?

— Так и сказала. И до смерти напугала, когда от воронки тащил.

— Так куда же мы едем? — прервала она разговор. — В госпиталь…

— А что, госпиталь на Эльбе разве?

— Почему на Эльбе? — не понял Батов, куда она клонит.

— Потому что мы на запад едем, — засмеялась Верочка. — Меня не проведешь!

Батов понял, что разоблачен, и тоже засмеялся. Но тут она заметила, что гимнастерка распахнута, прикрыла грудь ладонью, нащупала разрезанный бюстгальтер, нахмурилась.

— Это ты? — спросила она строго.

— Я, Верочка.

Вздохнув, застегнула три нижние пуговицы. Лицо сделалось суровым и неприступным.

— А вы, товарищ лейтенант, почему здесь?

— С тобой побыть захотелось, — еще продолжал шутить Батов, но понял, что Верочка становится «товарищем сержантом Шапкиной».

— Без шуток! — повысила голос она. — Вы кто, санитарка? Сиделка?

— Допустим, сиделка…

— Нет, вы — строевой командир или сестра милосердия?

— Успокойтесь, товарищ сержант Шапкина, — стараясь быть серьезным, назидательно сказал Батов. — Вам вредно сейчас волноваться.

— Офицер должен быть впереди, а не в обозе на последней повозке!

— Да разве ж можно с офицером так разговаривать, Верочка? — подал голос Михеич. — Ты не забывай и о рангах.

На Батова последние слова Верочки и особенно тон, которым они были сказаны, подействовали как ледяной душ.

Ему и на самом деле показалось, что он чуть ли не умышленно попал на эту последнюю повозку в обозе. И тут же вспомнились слова Юры Гусева: «Роковой ты человек, Лешка». Роковой или не роковой, а дознайся об этом путешествии Крюков — опять хлопот не оберешься. Снова начнутся подозрения, намеки, расспросы…

Батов погрустнел и замолчал. Он с тоской посмотрел на Верочку и повернулся лицом вперед. Теперь замолчали все, каждый думал о своем.

Верочка сердится уже не на Батова, а на свой язык. Слова всегда выскакивают раньше, чем она успевает подумать. Сейчас ей жалко Батова и немножко себя.

А думы Михеича по Украине бродят. Есть у него дочка. Такая же шустрая, как Верочка. И по возрасту такая же. До войны в Днепропетровске училась. Есть сын, на год помладше. Тоже уехал из дома на курсы. Да еще две дочки есть. Все они собрались теперь в родном селе возле матери. Об этом ему написала Марфа, жена. Первое письмо от нее недавно получил. После оккупации кое-как разыскала.

Есть у него еще сын, самый старший, Степан. Да есть ли он? Марфа пишет, что ушел в армию вскоре после него, Михеича. Ни одного письма от него не получили… И бродят мысли старого солдата по Украине, вертясь вокруг родного колхоза, который представляется таким, каким был до войны. А Марфа пишет, что узнать его невозможно — все погубили фашисты. Теперь заново отстраиваться начали.

И бегут мысли Михеича по необъятной фронтовой шири в поисках сына, родной кровинки. Может быть, потому у него и к Батову появляется какая-то отцовская теплота. И эти чужие молодые люди начинают казаться родными детьми.

…Внезапно сзади, совсем близко, раздался автомобильный сигнал. Мимо повозки, обогнав ее, проскочил старенький ЗИС с цистерной.

Батов досадует: как не расслышал приближения машины! С ней бы можно очень скоро догнать своих. Ясно, что машина с горючим для танков идет. Но раз прошла одна — может пойти и другая. Следующего такого случая пропускать нельзя.

Батов снова поворачивается к Верочке, решает: если появится машина, он издали заметит, а когда подойдет — остановит.

«Ага, — думает Верочка, — повернулся. Может быть, он не очень обиделся?.. А если бы мне так сказали, как я ему, — обиделась бы? Конечно! Я бы рассердилась…»

— Михеич, вы хорошо запомнили название конечного пункта? — спросил Батов.

— Чего ж бы я его запоминал. У вас же карта есть, и все пункты в ней обозначены.

— Но ведь когда не было меня, вы ехали и без карты.

— Тю, язык до Берлина доведет… Освал, чи как его там?

— Освальд, — уточнил Батов. — Неправильно спросите — неправильно и ответят.

— Лишь бы до фрица не попасть, а так все равно в своей армии будем.

Это он только так говорит, а сам понимает, что говорит неправду. Оторваться от своей части, от старых боевых друзей не легче, чем от родной семьи. Все это знают. И Михеич хорошо знает, а сказал так, чтобы оправдать свою забывчивость. Он ночи спать не будет и расспросит всех и запомнит все, а своих найдет непременно.

Батов выскочил из повозки, остановился посреди дороги, поднял руку.

— Чего вы надумали? — сердито крикнул Михеич. Верочка приподнялась на локтях и тоже недоуменно посмотрела на Батова.

Машина поравнялась с повозкой. Затормозила. Из кабины высунулась вихрастая голова с курносым рябым лицом.

— Куда едешь? — спросил Батов.

— Военная тайна, — бойко отрапортовала голова, весело улыбаясь и сильно окая.

— А чего везешь? — решил Батов до конца разыграть общеизвестную военную присказку, начатую шофером.

— Снаряды танкистам, — хохочет тот от удовольствия, что шутка понята.

— Да ведь ты же тайну выдал!

— Братьям-славянам такую тайну выдать можно. А фрицы сами догадаются, ежели к ним попадешь, — все так же смеется голова и открывает дверцу кабины. — Садись, лейтенант, живо докачу. Отстал, что ли?

Шофер говорит очень быстро, захлебываясь лавиной слов.

— Счастливо добраться! — машет Батов рукой Михеичу и Верочке, становясь на подножку.

Машина тронулась. Шофер проводил внимательным взглядом повозку, оставшуюся за бортом.

— Девка-то вроде того… Заревела.

— Какая девка? — не понял Батов.

— Ну, да в повозке-то. Уж забыл, что ли? Поди, окрутил да укатил.

— Нет, не окрутил, — вздохнул Батов. — Контужена она. Никто ее не окрутит.

— Хоро́ша, видать, девка.

Машина быстро бежит, оставляя километр за километром. Проехали деревню. Дорога приподнялась на небольшой холм и вильнула вправо, спускаясь по склону и теряясь в полях. Земля парит под солнцем, сошедшим уже с полуденной высоты. Ни одного пахаря, ни единого сеятеля не видно. Пусто. Свежий ветер врывается под открытое лобовое стекло и свободно вылетает в боковые окна, приятно путаясь в волосах на затылке.

Внизу снова видна деревня. По дороге к ней тянется обоз. Впереди артиллерия.

— Ваши? — спрашивает шофер, указывая на колонну.

— Нет. Наши дальше, на танках вместе с вашими… Вообще-то нашего полка это хозяйство.

Шофер долго и протяжно сигналит. Повозки и орудия прижимаются к обочине дороги. Впереди колонны на высоком гнедом коне — капитан Головин. В седле он кажется не таким длинным, как на самом деле. Только стремена коротковаты: колени высоко подняты. Батов помахал ему из кабины, но Головин даже не обернулся.

В деревне пусто. Ни единой живой души. На выезде — речка. Так себе, ручей. Мост взорван. Следы танков видны чуть выше моста, по течению. Машина остановилась. Шофер выпрыгнул из кабины. Ноги его до смешного коротки. Голенища яловых сапог сдвинуты гармошкой. Идет он с прискоком, по-воробьиному, и так быстро перебирает короткими ногами, что они, кажется, совсем не достают земли. Зашел в воду. Пощупал ногой дно, присмотрелся.

— Где прошла матушка-пехота, там и машинка моя проскочит…

Грузовик плюхнулся в воду, пересек речку. Передние колеса выскочили на другой берег, а задние застряли, поднимают ил, мутят воду. Мотор то надрывно воет, то глухо ворчит, сердясь, то выводит высокие ноты.

— Пой, родная, пой! — не унывает шофер. — Если ты петь не будешь — мне около тебя петь придется.

Он переключает скорости: назад — вперед, назад — вперед. Цепляясь за неустойчивый грунт, машина медленно продвигается вперед и дрожит как в лихорадке. Мотор отдает последние силы. Вот-вот заглохнет. Но все-таки машина выползла на твердый берег.

— Эх! — сияет шофер. — Не подвела старушка! Уж она у меня друг испытанный. Теперь и закурить можно.

4

Успокоив Верочку, Михеич долго молчит, поглядывает по сторонам, присматривается. На лесной опушке заметил большую яму, наполненную водой. Сивый уже не бежит рысью, а устало плетется по дороге.

— Вот туточки и передохнуть можно, — определил Михеич. — Вода есть и трава добрая.

Он повернул Сивого в лес и недалеко от дороги остановился.

Верочка с трудом поднялась, осторожно выбралась из повозки. Нога болит. Ступишь на нее — бьет, словно током, и ломит выше колена. Но Верочка ходит возле повозки, осторожно ступает на больную ногу, старается ее размять.

По дороге теперь все чаще проходят на запад машины. Лес оглашается шумом моторов. Потом все смолкает. Раздаются лишь негромкие разноголосые птичьи песни. Даже слышно, как Сивый шумно рвет зубами траву, позванивает удилами.

В тени повозки Верочка разостлала плащ-палатку, а Михеич достал из передка хлеб, сало, консервы, кружку, баклажку и плоский флакон со спиртом. Все это свалил кучей на плащ-палатку, подумал и снова направился к повозке. Долго копался под сиденьем и вытащил бутылку, завернутую в бумагу. Это, наверно, и есть та бутылка с тем самым вином, что «цари да короли пьют только по праздникам». Он прихватил еще раздвижной стаканчик.

— Ой, да у нас совсем как в ресторане! — воскликнула Верочка.

— До ресторанов не охотник. В жизни не бывал ни в одном, — почесал в затылке Михеич и лукаво улыбнулся. — Не знаю, бывают ли там баклажки на столах, но вилки, наверно, должны быть. А у нас на двоих одна вилко-ложка имеется.

Он подал Верочке складную ложку, у которой на другом конце — вилка. Себе достал из кармана нож, торжественно распечатал заветную бутылку, налил Верочке в стаканчик. Но она отказалась пить.

— Э-э, доченька, много никогда не пей. В ресторанах, чтоб их век не було́, можно и совсем не пить. А теперь пригуби трошки да усни покрепче. Глядь — и здоровой проснешься.

— Никогда не пила, — сказала Верочка, зажмурилась и опрокинула разом всю рюмку.

— Я ж до победы берег эту «бонбу», — показал на бутылку, выпил и, кашлянув, провел кулаком по усам. — Недели три возил с собой.

— Гадость какая! — сморщилась Верочка, поспешно закусывая. — Так и берегли бы. Зачем распечатали?

— А на тебя, голубонька, посмотрел, да и распечатал. Чуть-чуть не была тебе сегодня с утра «победа»… Отвозил я двоих раненых. Одного живого довез, а другой молоденький такой, як ты, дорогой скончался. Галю какую-то все поминал, заверял, что вернется к ней… Ты б, наверно, и доси там отдыхала, когда б лейтенант не вынес.

— Он что, меня на руках нес?

— А как же? Нес. А потом я подвернулся. Он меня покликал.

— Леша… Уехал, — вздохнула Верочка, — обиделся, наверно.

Она давно замечала за собой, что смотрит на Батова не так, как на других, при встрече с ним как-то по-особенному волнуется, но считала — все душевные дела не для фронта. Вот кончится война, тогда другое дело.

Однако сегодняшний случай совершенно повернул ход ее мыслей. Ведь могло же случиться так, что для нее война закончилась бы утром. И никогда бы не узнал Алексей, сколько хорошего хранит ее сердце для него. Он и сейчас не знает…

— Михеич, — вдруг спросила она, — а что, если эта война — последняя?

— Как это — последняя?

— Ну, самая-самая распоследняя. Неужели у тех, кто начинает войну, совсем нет никакого сердца?

Старый солдат молча пощипывает ус и не находит прямого ответа.

— Того не можно сказать, голубонька, что будет. Может, и последняя это война… Не знаю, дочка, а только не такой человек буржуй, чтобы без чужой крови прожить мог. В ту войну тоже миллионы поклал. Думалось, что и война последняя, и России конец. Трудно было поверить, что снова жизнь возродится. Выжили. Да еще как жить стали! И дома поотстроили, и могилы позарастали…

Верочка уже не слушает Михеича. Она думает о том солдате, что дожил только до сегодняшнего утра и поминал перед смертью о какой-то Гале. Снова мысли возвращаются к Батову. И чудится: она называет его только по имени, очень ласково — Лешенька. И ей кажется, что с ним что-то случится.

Мысли постепенно затухают. Она лежит на солнце и чувствует, как теплые лучи прогревают сомкнутые веки. Сквозь полудрему слышит мерное похрапывание Михеича в траве под телегой. В ветвях, невидимые, перекликаются пичужки. Изредка переступает копытами и звякает удилами Сивый. С трудом верится, что где-то совсем недалеко — война, бой…

5

На танках пехота настигла противника и после короткого боя остановилась в деревне на ночь.

Утром снова в путь. Старший лейтенант Сорокин, командир стрелковой роты, ведет головную походную заставу. С ним его взводные и младший лейтенант Дьячков с пулеметчиками. Замыкает колонну противотанковая пушка.

Колонна идет спокойно, без помех. Передовой пост обследует путь и, убедившись, что он совершенно свободен, сообщает об этом сигналами заставе. Ни на дороге, ни по сторонам от нее, ни в деревнях не встречается ни единой живой души.

Возле крутого поворота направо в густой лес солдат из дозора подает сигнал «путь свободен». Но дальше дорога идет по прямой всего каких-нибудь метров полтораста. И снова крутой, под прямым углом поворот — только теперь налево. С правой стороны к самой дороге подступают густые заросли кустарника, растущего на низком болотистом месте. Слева не очень густой сосновый лес. Дорога попадает в тень и стрелой убегает метров на триста. А там снова поворот, но теперь направо. Словом, если посмотреть на дорогу сверху, то форма изгибов напоминает последнюю букву немецкого алфавита или одну загогулину фашистской свастики.

Застава только вошла в мрачную, затененную низину, а дозор уже скрылся за последним поворотом, там много солнца и света. Голова колонны спокойно перевалила половину низкого места.

И вдруг…

С правой стороны из густых зарослей кустарника в упор на плотно идущую головную заставу обрушился сплошной шквал пулеметного и автоматного огня, посыпались гранаты. Никто не только не успел опомниться или предпринять что-либо — некоторые не повернули головы навстречу смерти, а иные даже не услышали выстрелов.

Немногие уцелевшие от первых вражеских пуль бросились врассыпную, устремились в лес. Но попали под двойной автоматно-пулеметный обстрел: с противоположной стороны открыла встречный огонь другая группа гитлеровцев.

Кони, запряженные в сорокапятимиллиметровую пушку, были подорваны гранатами. Еще живые, они дико кричали и бились в постромках, в предсмертной агонии нанося удары друг другу и обильно расплескивая кровь по всей ширине асфальта.

Из кустов выскочили эсэсовцы. Они с остервенением добивали раненых, стреляли даже в убитых. Несколько гитлеровцев окружили пушку, отцепили ее от передка. Передок столкнули в канаву, а раздвинутые станины пушки подвели вплотную к лошадиным трупам, употребив их вместо упора при стрельбе.

Самый бой, вернее расправа над десятками людей, занял всего несколько минут.

Основная колонна полка, как только впереди послышалась стрельба, броском двинулась к месту боя, на ходу развертываясь в боевой порядок. Из леса навстречу цепи бежал солдат. Когда приблизился, в нем узнали Жаринова. Гимнастерка разодрана в клочья, лицо и руки окровавлены. Он упал, не дотянув несколько шагов до бегущего навстречу Батова. Опершись на руку, Жаринов показал автоматом в сторону леса, с трудом выговорил:

— Т-там смерть!

В это время один за другим на дороге и возле нее стали рваться снаряды. Это стреляли эсэсовцы из нашей сорокапятимиллиметровой пушки. Они уже заняли оборону параллельно изгибу дороги, расставили свои силы и ждали подхода полка. Но с артиллерийским огнем они просчитались, потому что вся боевая часть колонны броском проскочила вперед и ушла от огня. А тылы полка еще не подошли к этому месту и, встретив огонь, остановились. У гитлеровцев совсем не было корректировщика или он сбежал: их «слепой» огонь не причинил наступающим никакого вреда.

Взвод Батова, продравшись через лес, где между старыми соснами теснились густые заросли цепкого кустарника, вышел к дороге. В нескольких десятках метров угрожающе зияла черным отверстием ствола пушка, но она молчала. Под ней обосновались фашистские пулеметчики и без передышки поливали цепь наступающих.

Оспин стрелял длинными очередями до тех пор, пока его пулемет не замолчал от резкого удара.

Немецкая пуля прорвала ось пулеметных катков, от удара оборвалась шейка гильзы и застряла в патроннике. Это был пулемет системы Горюнова.

— На походе хорош, легок, — ворчал Оспин, вновь и вновь загоняя патроны в патронник и пытаясь таким способом вытащить застрявшую там шейку гильзы, — а в бою что принцесса — не тронь!

— И в бою неплох, — возразил Батов, — пока пуля не коснется.

Мысли взводного метались в поисках выхода. Он вспоминал, что видел извлекатель в сумке у Седых, и во что бы то ни стало решил разыскать ротного. Бывает, что и на патроне вытащится обрывок гильзы, а чаще всего еще больше забивается.

Оспин разрядил уже пол-ленты, а сделать ничего не смог.

— Сейчас я принесу извлекатель! — крикнул Батов на ходу ничего не понявшему Оспину и перебежками пустился на левый фланг, где должен был находиться Седых.

Он совсем не думал тогда, правильно ли поступает, оставив взвод, или неправильно. Им овладело единственное желание: заставить пулемет работать.

Командира роты Батов нашел скоро, но сколько тот ни шарил по карманам — не нашел извлекателя.

— Да ведь был же, был, черт бы его побрал! — ругался Седых. — Вчера он мне в руки попадался. Месяца три с собой таскал. Нету! Хватись, так во всем полку такой штуки не сыщешь, — развел он руками. — Разве что на полковом пункте боепитания, у оружейников…

Но Батов не дослушал его. Он без перебежек, в рост понесся за поворот дороги, так как еще во время разговора с ротным заметил в лесу привязанного к дереву коня, пугливо метавшегося за сосной метрах в ста двадцати от них. В какие-то доли секунды в голове составился план, показавшийся Батову единственно верным.

Он развязал повод, вскочил на шарахнувшегося коня, сдернул с головы пилотку, чтоб не слетела. Сунул в карман.

— Сто-ой! Стой, подлец! — закричал Крюков, только теперь увидевший Батова. — Дезерти-ир! Пристрелю!

И он действительно выстрелил вслед Батову, но тот уже выскочил из леса и вихрем летел по полю, прижимаясь к гриве коня. Возможно, Батов не решился бы на такой поступок, если бы знал, чей это конь. А когда вскочил в седло и услышал вопли Крюкова, им овладел дух бесшабашного, отчаянного лихачества. Он слышал и выстрел. Но только в тишине одиночный выстрел может напугать. А в такой трескотне на выстрел, если он не задел, не обращаешь внимания.

Не прошло и десяти минут, как Батов вернулся на то же место, где взял коня. Майор Крюков встретил его самой расписной бранью, схватил за рукав и, удерживая, допытывал, куда и зачем ездил на его коне лейтенант. Односложные ответы его не удовлетворяли. Крюков не верил ни единому слову насчет какого-то извлекателя.

— Кто ты наконец, — завизжал Крюков, — шпион или дезертир?!

Батов очень торопился и не выдержал. На какое-то мгновение он потерял равновесие духа. В глазах замелькали те самые беспощадные бесики, что управляют человеком без участия разума. И взмахнул рукой как будто для того, чтобы освободить ее от Крюкова, но обнаружил, что тот почему-то уже валяется на земле.

— Из-звините, товарищ майор, — сквозь зубы выговорил Батов. — Идемте к пулемету. Там я вам все объясню. У меня нет времени.

Но у Крюкова никакой охоты идти не было. И Батов бросился к взводу.

…За время отсутствия командира Боже Мой с третьего раза накрыл гранатой фашистского пулеметчика за придорожной канавой.

Достать извлекателем оборванную гильзу из патронника — минутное дело. Батов зарядил пулемет, прихватил коробку с лентой и, прячась за щит, на четвереньках начал толкать пулемет впереди себя. Через несколько метров он остановился, дал очередь под пушку и снова вперед.

— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! — кричал Боже Мой. — Куда ты?

— Что вы делаете?! — возмущался Оспин.

Но Батов не оглядывался. Он уже перебрался за канаву и находился на ровной, как стол, дороге. Вдруг ощутил, что сзади кто-то задел за ногу. Оглянулся. Это Боже Мой, разгадав замысел командира, сорвал с соседнего пулемета щит, повернул его верхней стороной вниз и, двигая впереди себя по дороге, пополз за взводным.

— Давай коробку-то сюда, товарищ лейтенант, — потребовал он, когда поравнялся. — Ложись ниже: чиркнет ведь по спине-то!..

Теперь они вдвоем ползли прямо на пушку. С тыла не только солдаты взвода, но и соседи помогли огнем, оберегали их с флангов. Батов хлестнул очередью, а Боже Мой, лежа на боку, метнул гранату. Фашист замолчал, и они поспешили под пушку. Тут же послышалось дружное «ура». Немцы пустились наутек.

— Дураки мы, товарищ лейтенант, — объявил Боже Мой, поднимаясь в рост.

— Это почему же?

— А пошто на рожон лезли! Они все вон и так бегут.

Он не придал значения тому, что именно их поступок намного ускорил развязку.

Эсэсовцы метнулись за поворот дороги: там у них, оказывается, стояли грузовики с работающими моторами. Шоферы сидели на своих местах и только ждали сигнала к движению.

Солдаты взвода Батова, прочесывая лес, шли слева от дороги.

Крысанов заметил, как из-за старой сосны показались поднятые вверх руки, потом — голова в пилотке.

— Ну, вылезай весь! — крикнул Крысанов. — Какого черта загнулся там, за сосной-то!

Немец покорно вышел из-за дерева, держа вверх трясущиеся руки. Это был не эсэсовец, а самый настоящий «тотальный» старик, не успевший убежать к машине. Во время прочесывания выяснилось, что и эсэсовцам не всем удалось удрать. Фашисты прятались за соснами, а некоторые даже пытались прикинуться убитыми.

К Батову уже привели четырех пленных, Боже Мой вел пятого. За исключением одного, это были здоровяки с наглыми и в то же время какими-то виноватыми или испуганными глазами. Батов приказал Чуплакову отвести их в штаб полка.

— Слушаюсь! — бойко ответил Боже Мой. Он осмотрел пленных, махнул рукой на восток, скомандовал: — Ну, ком, пошли, звери-курицы!

По лесу в разных местах еще слышалась стрельба, а на бугорке у первого поворота дороги, где зеленела небольшая полянка, солдаты молча копали большую братскую могилу.

Батов закурил и пошел туда, где собирались все.

Полк оставался полноценной единицей. Батальоны, роты и взводы — все было на своих местах, но едва ли насчитается теперь хоть третья часть личного состава, положенного по штату.

— Батов! — увидев взводного, позвал командир батальона. — Принимай роту.

— Как так? — удивился Батов.

— Святая наивность! — вмиг ощетинился Котов.

Встав на свободное место около могилы, Батов не нуждался больше ни в каких объяснениях.

На краю могилы рядом с Дьячковым и Сорокиным, будто задремав на минутку, лежал старший лейтенант Седых. Лицо чистое, строгое, чуть подернутое бледностью. Вася Валиахметов хлопотал около него: поправлял гимнастерку, разглаживал погоны ладонью, укладывал светлые волосы, словно собирал его на последний парад, и все это имело какое-то очень важное значение. Потом он повернулся к Дьячкову и с ним начал проделывать то же самое.

Батову стало трудно дышать, горло сдавили спазмы, вот-вот покатятся слезы. Отвернулся и лицом к лицу столкнулся с Грохотало.

— Осиротели мы, Алеша, — выговорил он, плохо владея голосом. — Целый взвод вместе с командиром… И ротный наш, Иван Гаврилович…

Грохотало сжал зубы так, что на щеках резко обозначились желваки, шагнул к краю могилы.

…Отзвучали короткие прощальные речи, грохнул троекратный залп — знак особой воинской почести. И снова полк выступил на запад, оставив красноглинистый холм земли.

6

— Эй вы, славяне! — крикнул Боже Мой из соседней пулеметной ячейки. — Кто знает, какое завтра число?

— Первое, — послышалось оттуда.

— То-то вот и есть, что первое. Праздник великий, а у нас никто и в ус не дует.

Боже Мой заметно изменился: шутить стал редко, посуровел.

— Ты давай закапывайся поглубже, — посоветовал ему Оспин, — если не хочешь, чтобы к празднику тебя самого закопали.

Еще солнце не закатилось, когда полк, выбив из небольшой деревушки фашистов, занял ее. Эта убогая деревня стояла на совершенно голой местности. С юго-запада на северо-восток за окраиной протекала крошечная речка. Гитлеровцы отступили за нее. На противоположном берегу начинался густой лес. В нем-то и закрепился противник, поливая оттуда пулеметным и автоматным огнем.

Командир батальона приказал Батову занять позиции на пологом склоне открытого берега. Пришлось выкатывать пулеметы по-пластунски, лежа копать ячейки, а потом углублять их. До заката солнца солдаты успели закопаться в полный рост.

Земля здесь влажная, мягкая. Режется, как масло. Ни камушка, ни гальки — только копай. И солдаты так усердно занялись окопами, что даже на сильный огонь немцев отвечали редко.

— Давай, фриц, вваливай в белый свет, как в копейку, — приговаривал Боже Мой, старательно выгребая землю из ниши, — все равно патроны девать некуда. Утром бежать легче будет.

Батов решил прощупать фашистов и приказал открыть огонь из всех пулеметов. Шуму наделали много, немцы несколько приутихли. А минут через десять оттуда опять поднялась отчаянная трескотня.

Так продолжалось часов до одиннадцати. Потом стрельба затихла и в половине двенадцатого прекратилась вовсе. Стало тихо. Ни огня, ни звука на том берегу.

— Небось натешились, — говорил Крысанов. — Чать и поспать маненичко надо.

Пулеметная рота одна охраняла полк с этой стороны. Батов, назначив часовых, остальным разрешил спать. Привалившись к сырой стенке окопа, он уткнулся лицом в ладони и тоже попытался задремать.

— Ну, чего ты тут маешься, товарищ лейтенант? — увещевал командира Боже Мой. — Шел бы к старшине, отдохнул бы как следует в деревне. Делать тут нечего.

Батов лег на дно траншеи и задремал, как иногда человек дремлет на посту — при малейшем тревожном звуке он будет на ногах…

Немцы молчали. Батов все-таки уснул и не заметил, как наступил рассвет.

Утром обстановка совершенно изменилась, как может она меняться только на фронте. Из-за речки немцы ушли, зато в тыл полка с юго-запада прорвалась другая группа. Там ее встретили пулеметчики третьего батальона.

Володя Грохотало бежал из деревни по скату берега к позициям роты и чем больше приближался к ним, тем больше недоумевал: все как на ладони видно, пулеметы стоят по местам, а людей ни одного. Загадка объяснилась, когда он заглянул в окоп. Солдаты чинно сидели в ячейках и, налив вино во что только можно налить, поздравляли друг друга с великим праздником.

— Прекратить безобразие! — закричал сверху Грохотало.

Батов, услышав его голос, вскочил и тоже увидел картину празднования Первого мая. Солдаты поспешно свернули свой праздничный «стол». Грохотало передал приказ командира батальона — немедленно менять позиции, выходить на юго-западную окраину деревни.

Пулеметы на катках двинулись на новое место. Грохотало бежал впереди, указывая путь расчетам. Батов помогал солдатам выбираться из траншеи и отправлял их вслед за бегущими по косогору. Последний пулемет подхватили Чадов и Усинский. Чадов вполголоса ругался. Батов не сразу понял, чем он недоволен. Но, когда заглянул на дно крайней ячейки, все прояснилось.

Там, немного побледневший, спокойно спал Боже Мой. Лейтенант спрыгнул в окоп, толкнул его. Боже Мой повернулся со спины на бок, сладко причмокнул губами, для удобства подложил под щеку ладонь и снова закрыл приоткрывшиеся веки. Батов начал сильно трясти солдата за плечо. Не помогло. Приподнял, посадил, привалил, как плохо связанный сноп, к стенке окопа. И это не помогло. Голова валилась набок, ни руки, ни ноги не повиновались.

В нише для пулеметных коробок стояла каска, наполненная водой. Батов снял пилотку с пулеметчика и окатил его. Боже Мой поежился, чихнул несколько раз кряду, приоткрыл глаза. Однако двигаться не мог, а только промямлил какое-то невразумительное ругательство.

Тогда Батов подхватил солдата и, напрягшись, выкинул из окопа. Потом выбрался сам, взвалил его, как мешок, через плечо и зашагал туда же, куда ушла вся рота.

— Вася! — позвал Батов и свалился в яму у крайнего пулемета.

— Я, товарищ лейтенант, — отозвался Валиахметов. — Чего надо?

— Беги к старшине — пусть заберет этого черта на повозку… Еле донес… В глазах темно…

— Слушаюсь, — вскочил Вася и побежал по открытому месту в деревню.

Бой был коротким. Основные силы фашистской группы, наскочив на шестьдесят третий полк, повернули на северо-запад и поспешно отошли, оставив небольшой заслон для прикрытия. Через полчаса, частью уничтожив, частью рассеяв врага, полк был снова в пути.

Шагая в строю, Батов все еще не мог уразуметь, как случилось, что солдаты устроили выпивку в окопе. Когда они ходили за вином, когда принесли воды?.. Вернее всего, что вино заранее с собой захватили.

Подумав об этом, Батов забеспокоился о состоянии Боже Мой и толкнул в бок шедшего рядом Грохотало.

— Сходи, Володя, посмотри, что с ним там делается. Может, у Верочки попросить какого-нибудь снадобья.

— Нет, — засмеялся тот, — уж к Верочке ты обращайся сам. Что-то, я замечаю, последнее время она возле тебя так и тает. Да и ты перед ней вроде как перед иконой, только не крестишься… А посмотреть — это я сейчас, мигом.

Ничего не таил от Володи Алеша, но о Верочке пока не заговаривал, потому что и сам не понимал толком своего отношения к ней.

Боже Мой, развалившись в повозке, издали увидал Грохотало и виновато запел:

Напился я, нарезался

В приятельском кругу,

Свалился там под лавочку

И больше — ни гугу…

— Замолчи! — цыкнул на «его Владимир, увидев, что от хвоста обоза едет Крюков. Хотел было накинуть на Боже Мой брезент, чтобы спрятать от глаз начальства, но было поздно.

— Что, ранен? — спросил, подъезжая, Крюков. — Почему не направлен в санбат? Почему…

— Да не ранен я, — ляпнул заплетающимся языком Боже Мой, хотя майор обращался не к нему. — Так я просто… хвораю.

— Что-о? — всполошился Крюков, догадавшись о причине «болезни» пулеметчика, и, спрыгнув с коня, приблизился к повозке, потребовал:

— А ну-ка дыхни на меня, любезный!

Это его «любезный» прозвучало оскорбительно, как ругательство.

— Не стану я на тебя дышать, товарищ майор.

— Это почему же, позволь узнать?

— Скоро домой поедем, женюсь — на родную жену надышаться успею…

— Праздничек справляете, так сказать! — грозно прикрикнул Крюков. Грохотало, шагая возле повозки сзади Крюкова, подавал Чуплакову знаки, чтобы тот не болтал лишнего.

— Старшина! — позвал Крюков. — Где старшина пульроты?

— Я — старшина пульроты, — отозвался Полянов с повозки, идущей впереди по соседству.

— На кухню его, так сказать, на ночь! Слышите?

— Слушаюсь.

— В этой роте всегда больше всего безобразий, — ворчал Крюков, ставя ногу в стремя. — Распустил вас комбат!

— Вот как ловко девки пляшут — по четыре вряд! — хохотнул Боже Мой вслед Крюкову. — Я напился, а он комбата виноватит.

— Да, маловато наболтал ты на свою шею, — усмехнулся Володя. — А нам с Алешей он при случае обязательно припомнит.

— Да ведь навоз-от, он шибко долго горит, ежели его поджечь, — глубокомысленно изрек Боже Мой. — Чадит здорово, а сталь на нем не сваришь — жару-то нету!

— На кухне тебе делать нечего, — сказал Полянов, — а вот отсыпайся-ка лучше да ночью на пост.

— Мне хоть куда, — беспечно согласился Боже Мой (однако после разговора с Крюковым он заметно протрезвел). — Мне хоть куда, только бы не от этого майора наказание принимать: у него желчь во рту, ему все горько, куда ни глянет. Знал бы он, что хуже всякого наказания совесть грызет меня перед товарищами, а пуще всего — перед лейтенантом нашим: ведь моложе всех он нас, а ему же и воспитывать таких дураков, как я, выпадает.

— Раньше надо было об этом думать, — недовольно заметил Володя.

— Да я что, нарочно, что ли, напился-то? — горячо оправдывался Боже Мой. — Вот хоть убей, — не знаю, как это вышло. Пил, будто воду, ее, проклятую. Ни в одном глазу вроде не замутило… После дружка, понятно, затужил я во все эти дни. И побасенки немилы мне стали. А тут ребята говорят, будто я вновь народился. Наплел им столько, что животы у которых заболели со смеху.

— Хватит, — оборвал Грохотало. — Спи, да еще не вздумай чего-нибудь отмочить. — И пошел, обгоняя повозку.

— Что-о ты! — протянул вдогонку Боже Мой. — Да скажи лейтенанту-то, извиняется, мол, в глаза глянуть стыдно.

7

Когда-то в школе, и не так уж давно, лет пять назад, Батов и его одноклассники изучали немецкий язык. Но всех интересовал один и тот же вопрос: с кем разговаривать на этом языке, если вокруг на тысячи километров нет, может быть, ни одного немца? Двойки в дневнике по этому предмету никого не огорчали: все равно никогда в жизни не пригодится.

И слова — Берлин, Одер, Эльба — воспринимались как книжные, ничего общего с жизнью не имеющие.

Но тогда им было только по четырнадцать лет. В это время весь мир, кроме своей деревни, кажется загадочным, манящим. И если бы тогда какой-нибудь пророк по секрету сообщил, что через пять лет и немцы, и Германия, и Одер, и Эльба — все это будет так же близко и ощутимо, как школьный дневник с двойкой или пятеркой по немецкому, Батов, наверно, посмеялся бы такой шутке. А теперь и школа, и дневник, и тогдашние мысли казались далекой сказкой, которую можно вспомнить, но вернуться или хотя бы приблизиться к ней невозможно.

С захватом Гребова полк вышел на Эльбу. Город недавно бомбили американцы, во многих местах еще дымились развалины. Примечательно, что почти все здешние жители остались на месте, никуда не бежали. Они выходили из подвалов, присматривались к советским солдатам.

На многих уцелевших домах развевались белые флаги. Хорошо сохранившиеся кварталы перемежались с развалинами. Какой-то художник взгромоздился на груду битого кирпича и, стоя перед этюдником, набрасывал очертания разрушенной фабрики с живописно расколотой трубой и в прах разнесенной крышей. Он часто отходил от этюдника, пятясь по кирпичам, и, дойдя до раскладного стула, на котором висел его пиджак и лежали краски, сдвигал на затылок соломенную шляпу, поправлял большие очки и долго всматривался в очертания развалин, сравнивая их с линиями на своем наброске.

Фашистской армии как таковой больше не существовало. Она растворилась в поверженной стране, как соль растворяется в воде, — нигде нет и всюду есть. Многие части, поспешно откатившись на запад, сдавались союзным войскам. Разрозненные и вконец потрепанные воинские формирования, захваченные в Гребове, тут же разоружались, и солдаты получали полное право отправляться по домам.

После взятия города стрелковым подразделениям было дано новое, не совсем обычное задание — стать заставами на берегу Эльбы. Роты разошлись по указанным пунктам, а офицеров — до командиров рот включительно — Уралов собрал на совещание.

В мрачном низком зале Батов сидел и никак не мог освоиться с мыслью, что война, собственно, кончена, что впереди не подстерегает опасность, что командир полка ставит уже «мирную» задачу.

— Кто изучал немецкий язык? — спросил Уралов. — Кто хоть когда-нибудь знакомился с этим языком в школе или другом учебном заведении?

Около половины присутствующих подняли руки. Вторая половина — люди более старшего возраста — никакого касательства к изучению немецкого языка не имели.

— А кто из вас знает немецкий язык? Кто может говорить по-немецки?

Сначала не поднялось ни одной руки. Потом, робко оглядываясь, невысоко поднял руку батальонный фельдшер Пикус. По рядам прокатился смешок. Уралов, покачав головой, посоветовал приниматься за эту нелегкую, но необходимую науку, потому что многие из присутствующих, видимо, после войны останутся в Германии. До сих пор приходилось говорить с захватчиком на языке оружия — теперь нужен другой метод общения.

Очень странно было все это слышать, так как никогда раньше Батов не задумывался, что с ним будет после войны, еще и потому, что война все-таки не окончена. Правда, армия дошла до Эльбы и уперлась в американцев, но ведь никто не объявлял об окончании войны. Где-то она еще идет, где-то льется кровь…

И все же с совещания Батов ушел с таким настроением, будто война уже кончилась. По небу легко плыли прозрачные облака. Они, даже набегая на солнце, не омрачали яркого дня, а придавали ему еще большую торжественность, праздничность, рассеивая прямые солнечные лучи и пропуская ровный мягкий свет.

Облака так увлекли Батова, что он, зазевавшись, набрел на кучу книг, почему-то выброшенных прямо на тротуар. Среди многих разорванных, измятых, запачканных томов и брошюр привлекла внимание одна — новая, чистая, в белом кожаном переплете, с тисненными золотом буквами названия.

— «Mein Kampf», — прочел вслух Батов, еще не коснувшись ее, и, подогреваемый любопытством, осторожно, брезгливо, словно змеиную выползину, поднял книгу.

Так вот она какая! О бредовых ее идеях много писали и говорили в военные годы. Полистал. Бумага отличная, шрифт крупный, годный для любого читателя, и много цветных рисунков.

Батова поразило, что, оказывается, самые отвратительные идеи можно заключить вот в такую привлекательную обложку. Ему захотелось на досуге внимательно просмотреть всю книгу, и он не бросил ее обратно в кучу, а взял с собой.

Батов шел к берегу Эльбы, время от времени посматривая на чудесное майское небо и удивляясь, что именно оттуда, с этого ласкового неба, изредка падают некрупные капельки дождя. Они, эти капли, не могли намочить, а только как бы напоминали: не всегда бывает небо таким веселым — могут на нем появиться и черные тучи, и гроза может разразиться. Над Эльбой стоял невообразимый шум и гам. Правый берег усыпан нашими солдатами, левый — американскими. Те и другие кричат, в воздух летят пилотки, фуражки. Люди на обоих берегах салютуют друг другу выстрелами из карабинов и автоматов, над рекой то и дело взмывают разноцветные ракеты.

Чтобы лучше видеть все это, Батов поднялся на мост и остановился у самого края, опершись на перила. С нашего берега кто-то прыгнул в воду и поплыл поперек реки. С другой стороны тоже поплыл человек. Они встретились на середине реки, пожали друг другу руки и потянули каждый в свою сторону, приглашая к себе.

Но вот оба поплыли к нашему берегу. В толпе ожидающих замелькала алюминиевая баклажка. Пловцов выхватили из воды и с ходу вручили по кружке. Американца окружили, ему пожимали руки. Крик, шум.

А в Эльбе уже появилось много пловцов с той и другой стороны. Дождавшись первого советского солдата, американцы подхватили его на руки, качнули несколько раз, поставили в круг, угостили, и снова он начал летать над головами союзников.

Люди на разных берегах Эльбы, не понимая языка, хорошо понимали чувства друг друга…

Батов услышал громкий разговор на противоположном конце моста. К молодому американскому офицеру, охранявшему вход на мост, подошли еще двое. Один в черных очках, полный, видимо, старший, сердито кричал на молодого, возмущенно показывал на солдат в реке и на берегу и не очень вежливо подталкивал распекаемого офицера к перилам…

— Алеша! — вдруг послышалось снизу.

В лодке, выскользнувшей из-под моста, плыли Грохотало и Чадов.

— Чего ты тут шатаешься? — крикнул Володя. — Едем на заставу! Там солдаты такую уху сварили — пальчики оближешь…

Когда лодка снова вернулась под мост и пошла по течению, Грохотало положил рулевое весло поперек бортов и взял у Батова книжку. Внимательно осмотрел снаружи, заглянул внутрь, помял в пальцах листы, ощупал переплет и замахнулся, чтобы выбросить за борт, но Батов перехватил его руку.

— Зачем она тебе? — спросил Грохотало.

— На родине показать, — не вдруг ответил Батов. — Чтоб люди знали, в какие дорогие и заманчивые обложки завертывал Гитлер бредовые идеи.

— А сам-то ты соображаешь, из чего эта обложка?

— Из кожи… — последовал неуверенный ответ.

— Но с кого ее сняли, эту кожу, ты знаешь?

Только теперь Батов догадался, что за книга в его руках. Как же раньше-то не подумал об этом! Перчатки и дамские сумочки из человеческой кожи ему приходилось уже видеть.

— Забрось-ка ты ее подальше.

— Забросить можно, — возразил Батов, — но забыть-то все равно нельзя. Такое надо детям показывать, чтоб знали, какого зверя мы завалили. Лет через двадцать молодежь не поверит…

— Брось! — перебил Володя, не слушая возражений. — Увидит у тебя эту гадость Крюков — наживешь беды.

— Здесь я ее не собираюсь показывать, а когда понадобится, где найдешь? Да Крюков, кажись, успокоился. Слыхал, как он вчера? И боя-то почти не было, а он: «Товарищ Батов, ваша рота захватила мост и первой ворвалась в город!» По фамилии назвал и даже об ордене похлопотать пообещал. Каково?

— А ты ему опять же нагрубил. Хоть и вежливо, а нагрубил. Подумаешь, какой благородный рыцарь! Видите ли, он считает, что за такой бой ордена не полагается. Начальство учить вздумал…

8

Заставы на Эльбе простояли лишь сутки. На следующий день полк снялся и отошел почти по старому маршруту километров на шестьдесят. Остановились неподалеку от деревни на поляне, возле соснового леса. Можно подумать было, что обосновались здесь надолго. Каждая рота построила себе жилище, наполовину вкопанное в землю, обшитое изнутри тесом, и с крышей на два ската. Эти «казармы» стояли в ряд, а позади них, тоже в ряд, как скворечники, возвышались офицерские домики, сделанные из теса, но не вкопанные в землю, покрытые крутыми высокими крышами.

Целый день трудились солдаты на строительстве городка. И было видно, как натосковались их руки по настоящей человеческой работе. С какой цепкостью, охотой, сноровкой взялись они за дело!

Весь инструмент у солдата — пила да топор, а вырезали и рисунки по линии карнизов, и фронтоны украсили резными досками.

Боже Мой оказался незаменимым мастером в пулеметной роте. Прежде чем приступить к обработке отделочных досок, он послал посмотреть, как делается у других, чтобы самим лучше сделать. Потом коллективно обсуждали рисунок. Боже Мой увлекся работой, строго спрашивал с помощников, ругался, если что не так.

И рамы сделали, и стекла вставили, даже стены обтянули изнутри немецкими плащ-палатками, и столы сколотили, и нары устроили. Словом, если солдат под брезентовой палаткой может жить где угодно и сколько угодно, то в этих «хоромах», как назвал их Боже Мой, тем более тужить не с руки.

Перед вечером, когда строительство подвигалось к концу, капитан Котов прошелся по подразделениям, осматривая жилища.

— Кто это у вас такую отделку смастерил? — остановился он у пулеметчиков.

— Я, — отозвался Боже Мой, навешивая дверь на офицерском домике. В зубах он держал большой гвоздь.

— Неужели с собой инструмент всю войну таскал?

— Инструментом-то, товарищ капитан, и дурак сделает, — ответил Боже Мой, выдернув изо рта гвоздь. — А тут надо вот этим топором да вон пилой поперечной…

— Здорово! — похвалил Котов. — Молодец!

— Дак мы ведь вятские, — сказал Боже Мой, замахнувшись обухом по вбитому наполовину гвоздю, — мы все можем.

— Вся рота вятская, что ли? — шутя спросил комбат.

— Да нет, пошто же вся-то — двое нас было, да вот друга своего возле Одера похоронил…

Комбат ушел, а солдаты, закончив работу, получили одеяла, принесли ужин и расположились в своем доме по-хозяйски.

— Эх, — вздохнул Крысанов, — надо бы письмо своей старушке написать. Чать, уж за упокой поминает — давно не писал.

Он достал бумагу, сел к столу. Карандаш плохо держался в огрубевшей руке. Вывел первые обычные слова на листке и задумался: что же писать дальше? Для него было сущей мукой писать письма. Получались они у него предельно краткими: жив-здоров, воюю (или — ранен, лежу в госпитале), адрес такой-то. А сейчас он и не воюет уже, и война вроде еще не кончилась. Как писать?

— Чего тут напишешь — темно, — сказал он и свернул листок.

Кто-то зажег плошку. Стол окружили желающие писать, а Крысанов засунул листок в боковой карман гимнастерки и лег на нары.

— Нет огня — и это не огонь, — добавил Крысанов. — Электричество бы сюда!

— Во-он ты какой шустрый! — возразил Оспин. — Электричества пока и в городах нету, а ему сюда подавай. Завтра чтоб письмо было написано! Проверю…

— А я и сам напишу, что проверять-то? Чать, не матане какой-нибудь писать — жене законной. Сам понимаю, что надо. Без проверки напишу…

В офицерском домике тоже шла речь об освещении. На столе колебался огонек неизменной плошки, коптил. Батов чистил пистолет, а Грохотало, отодвинув посуду, еще не убранную после ужина, пристроился писать письмо. Старшина Полянов прилег на койку и тут же задремал. За день очень устал — всем хозяйственникам хлопот сегодня было хоть отбавляй.

Чтобы накрыть стол, у старшины нашлась скатерть, над койками вместо ковров — по куску голубого бархата, даже шторки на окнах не забыли пристроить.

— Знаешь, Алеша, завтра же надо раздобыть батареи, чтобы свет был человеческий, — предложил Володя.

— Где?

— Вон там за лесом штук пять подбитых танков и две машины, в них надо поискать. Сходим завтра?

— Ты ведь знаешь, что я дежурю по полку. Куда же я пойду?

— Тогда минометчиков сагитирую или один сбегаю, — не отступал от своей затеи Володя. — Хватит коптить этим плошкам!

* * *

С утра разгорелся чудесный день. Солдатам наконец объявили отдых. Они давно и вполне заслужили такой день! До обеда чистили оружие, приводили в порядок обмундирование и обувь, до блеска драили пуговицы, подшивали воротнички. И опять старшина был главной фигурой. Одному дай оружейного масла, другому ветоши, третьему подворотничок, четвертому гуталину…

После обеда весь полк пошел на соседнее озеро купаться и отдыхать. А Грохотало отправился с двумя взводными минометчиками обследовать разбитые танки.

Вернулись они часа через полтора. Ни одного аккумулятора, конечно, не нашли, потому как охотников за ними было предостаточно, и в первую очередь шоферы.

— Так что экспедиция у нас неудачная получилась, — заключил Грохотало. — Там еще пожарная машина исковерканная стоит. Я ее всю обшарил — ни шиша нет… Вот игрушку нашел.

Грохотало подкинул «игрушку», Батов поймал ее. Это была красивая металлическая трубка, похожая на детский калейдоскоп, но закрытая с обеих концов. Она была покрашена в серебристо-малиновый цвет. На боках в беспорядке расположено несколько кнопок, разных по величине и окраске: голубые, зеленые, красные. Одни из них передвигались вдоль по трубке, вторые — поперек, третьи можно было утопить, и они со щелчком отскакивали в прежнее положение.

Грохотало и минометчики ушли на озеро, туда, где отдыхал полк. А Батов остался скучать на дежурстве. Слоняясь по опустевшему лагерю, забавлялся трубкой, нажимал то одну, то другую кнопку, присматривался, нельзя ли разобрать эту штуковину и узнать, для чего она предназначена. Но разобрать ее было невозможно, потому что кнопки вставлены изнутри, и крышечки на концах крепко запаяны…

Вдруг трубка щелкнула и… взорвалась. Батов успел увидеть фиолетовые перья безжалостного пламени, на него быстро-быстро пошла земля, опрокинулась — и все померкло.

Услышав звук взрыва, к нему подбежали с разных сторон Оспин и Усинский.

Левый рукав гимнастерки ниже локтя разорван, из руки течет кровь. Больше никаких признаков ранения не видно, однако лейтенант потерял сознание. Рядом валялась злополучная трубка, разорванная до половины с одного конца и совершенно целая с другого. Оспин схватил ее, отшвырнул дальше на поляну и там сюрпризная мина взорвалась еще раз.

Сержант припал к груди Батова, прислушался — сердце бьется.

— Беги, запрягай подводу! — приказал он Усинскому.

— Извините, — смутился Усинский, — я не умею. Я готов сделать что угодно, только не это… Извините, пожалуйста…

— Тетеря! — выругался Оспин и побежал было к лесу, где располагался обоз, но оттуда, нахлестывая лошадей, мчался Крысанов, стоя в повозке.

— Чем его? — спросил, подъезжая, Крысанов. Он расправил брезент, соскочил к товарищам.

Батова уложили в повозку и двинулись к деревне.

— А ты оставайся тут, на своем посту, — приказал Усинскому Оспин. — Сами, без тебя управимся.

Санрота находилась в крайнем большом доме, утопающем в зелени цветущих яблонь. Когда повозка въехала во двор, из дверей выскочила Зина Белоногова.

— Кого это вы, мальчики? — спросила она и, взглянув на лицо Батова, ахнула: — Алеша! Что с ним?

Появился врач, санитары с носилками, раненого унесли.

— А вы поезжайте обратно, — снова вышла на крыльцо Зина. — Быстро, быстро! Убирайте лошадей со двора.

— Нам узнать надо, что с лейтенантом-то, как? — возразил было Оспин. — Без сознания ведь он.

— Я вам что говорю! — прикрикнула Зина. — Сейчас все равно ничего сказать нельзя. Вечером специально приду в роту и все расскажу. А сейчас езжайте!

На обратном пути Крысанов рассказывал:

— А ведь я видел у него штуку-то эту. Подходил он ко мне с ней. Крутит, вертит, кнопочками щелкает. А потом слышу — хлоп! Глянул — упал наш лейтенант. Я скорей к обозу. А тут как раз фураж привезли, кони стоят готовые, в упряжке. Схватил я их — и айда! Смекнул, значит, что без повозки не обойтись.

…Весть о случившемся быстро разнеслась по подразделениям, когда полк вернулся с отдыха. В роту приходил майор Крюков, расспрашивал, записывал, снова расспрашивал. Его интересовало не только само происшествие, но и то, как вел себя Батов за несколько дней перед случаем, не встречался ли с кем-нибудь, кроме своих людей, не получал ли писем.

На Володю разговор с Крюковым подействовал удручающе. Майор никак не мог понять, для чего принес Грохотало эту трубку, как он ее нашел, с какой целью передал Батову, почему она не взорвалась раньше, если все кнопки трогали не по одному разу еще до того, как трубка попала к Батову…

Зина Белоногова долго не приходила.

— Если она через двадцать минут не явится, пойду сам туда, — заявил Володя. — В двери не пустят — в окно залезу, от окна прогонят — через печную трубу ворвусь.

Но врываться не потребовалось, потому что минут через пятнадцать прибежала Верочка Шапкина и сообщила: лейтенант Батов пребывает во вполне удовлетворительном состоянии. Завтра его можно будет навестить. Кость руки почти не повреждена, а из сознания вышиб его сильный удар по голове несколько выше уха.

Оказывается Верочка, как только услышала о несчастье, побежала в санроту, побывала у раненого и по поручению Зины, вернее, она сама выпросила это поручение, пришла к пулеметчикам.

— Он просил принести другую гимнастерку, — смущенно обратилась она к Грохотало.

— Завтра принесем…

— Нет, не завтра, — возразила Верочка. — Я сейчас пойду туда и попутно унесу.

В это время пришел почтальон и, подняв над головой письмо, спросил:

— Кто возьмет письмо лейтенанту Батову?

Потянулось несколько рук, но Верочка протиснулась вперед, закричала:

— Я возьму, я! Я сейчас иду в санроту и смогу передать.

Ей уступили. Схватив письмо, Верочка выбралась из толпы и сразу посмотрела на обратный адрес — от кого? Поняла, что письмо с родины Батова, но разобрать фамилию отправителя не смогла.

— От кого это ему? — поинтересовался Володя, подавая гимнастерку. Взял у Верочки сильно потертый серый треугольник, заглянул на штемпель.

— От кого? — нетерпеливо спросила Верочка.

— Не знаю. Раньше ему писал соседский мальчик, а тут почерк совсем другой, — сказал Володя и, улыбнувшись, добавил: — Сама у него узнаешь. А то как-то получается — ты о нем у меня спрашиваешь, а он о тебе все думает…

— Ой ли? — подскочила Верочка на одной ноге. — Так ты и знаешь, о ком он думает!

— Да уж как-нибудь знаю, — засмеялся Володя. — Соли и каши солдатской мы с ним из одного котелка немало съели, если считать фронтовой мерой.

Верочка круто повернулась, так что рассыпанные по плечам волосы подпрыгнули, и легко пошла от лагеря к деревне. Теперь и на ней были хромовые, как раз по ноге, сапожки. Это ей подарил Михеич. Он сам заказывал полковым сапожникам и вручил при всей санроте, да еще сказал:

— Бери, голубка моя, без всякого стеснения и носи на здоровье. Негоже русской дивчине между побитых немцев ходить в кирзовых.

А поскольку Верочка не решалась сразу принять подарок, добавил укоризненно:

— Смотри ж ты, глупая, ну кто еще из девчат носит кирзовые?

Она посмотрела на ноги подруг, потом — на свои и не могла устоять — приняла.

Всю дорогу до самой санроты она думала об этом загадочном конверте. Письмо обжигало грудь, и она всем сердцем угадывала, что содержание его как-то касается и ее судьбы.

Батов один лежал в полутемной комнате. Единственная койка стояла спинкой к стене, и одно это уже делало обычную комнату похожей на больничную палату.

— Как здоровье, Алешенька? — спросила она, входя. — Что чувствуешь?

— Спасибо, Верочка. Чувствую, что ты пришла и даже выполнила мою просьбу.

— Значит, ничего не чувствуешь. Вот твоя гимнастерка и привет от всей роты. От Володи, конечно, особый.

— Еще спасибо. Повесь, пожалуйста, гимнастерку в шкаф.

— Как твоя рука? — сияла улыбкой Верочка.

— Прекрасно. Прямо слышу, как заживает рана под неослабным вниманием медицины.

Верочка не сразу поняла намек Батова. Дело в том, что минутой назад от него вышла Зина. Она просидела в палате все время, пока Верочка ходила в роту.

— Что во сне видел?

— Ничего, потому что не спал ночью. Я ведь дежурил по полку.

— А ноги у тебя здоровы, Алеша? Плясать ты можешь?

Батов насторожился. Он хорошо знал, в каких случаях предлагают плясать.

— Что ты сказала?

— Пля-сать ты можешь? — рассмеялась она.

— Могу, но за что?

— А вот за это!

Верочка достала письмо и подняла его высоко над головой.

— Покажи адрес, хотя бы из своих рук.

Верочка приблизила треугольник к его глазам. Напрягая в сумерках зрение, он прочитал обратный адрес, долго не мог разобрать подпись.

— Нет, Верочка, — сказал он потеплевшим голосом, — за это письмо я не буду плясать. А если можно — лучше поцелую.

Батов здоровой рукой легонько привлек ее к себе. Верочка, будто испугавшись, медленно, с остановками, склонилась над его лицом, прикоснулась губами к его губам.

За дверью послышались негромкие шаркающие шаги — она торопливо отшатнулась от Батова, присела на стул.

— Что ты испугалась? — серьезно спросил Батов. — Разве ты сделала что-нибудь плохое? Обманула кого-нибудь?

— Ле-ешенька, милый, — шепнула Верочка, зардевшись. И вдруг, напустив на себя шутливую серьезность, строго сказала: — Не забывайте, товарищ лейтенант, что вы больной, находитесь в лечебном учреждении, а я медсестра, состою при исполнении…

— Хватит, хватит! — замахал рукой Батов. — Не надо даже в шутку так говорить. Сейчас мы — никто, мы просто самые счастливые на свете человеки… Принеси, славненькая, какой-нибудь свет, и мы все-таки прочитаем это письмо.

— За которое ты меня поцеловал? — погрустнев, спросила она.

— Верочка! — спохватился Батов. — Милый ты мой человек! Не сердись. Только не за письмо… Неси свет, сейчас все узнаешь.

Она принесла и поставила на тумбочку плошку, чиркнула зажигалкой, лежащей тут же, вместе с портсигаром Батова.

Он развернул письмо, написанное на двух тетрадных листах в клеточку, очень мелким, убористым почерком. Пробежал взглядом по первым строчкам, потом предложил:

— Хочешь, я буду читать вслух? Только — чур! Не обижаться и вопросов пока не задавать. Идет?

Верочка бездумно согласилась, но после первых же прочитанных слов завертелась на стуле.

«Здравствуй, милый, любимый мой Алешенька! — писала полузабытая, далекая Лида. — Я еще надеюсь на то, что у тебя хватит терпения прочитать мое длинное письмо до конца. Умоляю тебя — прочитай, а потом делай со своей Лидой что хочешь».

Она писала, что поняла и перечувствовала за эти годы столько, сколько другому не выпадает за всю жизнь, что она давно порвала с прошлым и наказана жизнью.

«К тому старому времени возврата больше нет. И ЕГО больше нет, посадили. А директорствует у нас присланный из района инвалид войны…»

Лида вспомнила и тот вечер, когда в последний раз сидели они под рябиной. Только в длинном письме не нашлось места рассказать, где была и что делала в день отъезда Батова. Почти вся последняя страница пестрела словами извинений. И только в самом конце листка, точно спохватившись, оговорилась:

«Жив ли ты, Алешенька? Откликнись! Я надеюсь на лучшее. Все это время я мысленно разговаривала с тобой, часто вижу во сне. Но писать не решалась…»

Верочка тяжело вздыхала, покусывала губы, но ни разу не нарушила данного слова.

— Ну, простишь ты ей хоть как знакомому человеку? — было первым ее вопросом.

— Нет, Верочка! В таком прощении она не нуждается… — Он заглянул в письмо: — «…Делай со своей Лидой что хочешь…» Видишь — «со своей»! А когда я считал ее своей, она ходила на тайные свидания с директором МТС, хотя у того была семья. — Алеша пристально посмотрел на Верочку и, встретив светлый открытый взгляд, безвольно опустил руку с письмом на одеяло, горько добавил: — И узнал я об этом в самый распоследний день перед уходом в армию…

И Батов рассказал обо всем, чем жил до сих пор. Ему хотелось по-настоящему исповедоваться перед Верочкой, чтобы она знала его таким, как есть.

— Але-еша! — вдруг сказала Верочка. — А ведь я старше тебя больше чем на год.

Сказала это так, словно в жизни ничего страшней этой разницы не было. Батов засмеялся, а она так же серьезно продолжала:

— У меня ведь тоже никого нет, Алеша. Из детского дома я. Знаешь, перед войной поступила в медтехникум, а учиться не смогла…

— Почему?

— Не могла видеть кровь. Нанюхаюсь хлороформа — есть не могу. А если открытую рану увижу или гнойник какой — сразу стошнит. Один раз в анатомку ходили, не на практику, знакомились только. А там как раз экспертизу наводили одному убитому — так я после этого неделю в постели пролежала. Высохла — одни глаза остались да нос. Девчонки тогда Кащеем меня прозвали… Так и пришлось бросить техникум. А потом, уж в войну, поступила в медшколу. Ух, как боялась! А все равно поступила, потому что решила пойти на фронт. И тоже мучилась да скрывала, чтобы из школы не отчислили. А когда поехали на фронт, вся моя душонка тряслась, да на народе все равно веселей. Целый эшелон нас, медичек, везли. Как-то перед утром налетели фашистские самолеты да как начали нас бомби-ить! От вагонов только щепки полетели. Как спичечные коробки, они с полотна-то соскакивают, убитых и раненых сотни. Вот тут сразу весь мой страх как в воду канул. Подбежишь перевязывать ее, сердешную, а у нее нога или рука перебита, на сухожилиях болтается. Ножичком — чик, и хоть бы что! И откуда-то слова в это время самые хорошие берутся. Уговариваешь, успокаиваешь… Пока повязку сделаешь — смотришь, человек ушел от смерти… А потом всякое было. В Данциге я сначала в третий батальон попала. Добиралась из госпиталя, а тут сразу в бой — почти трое суток спать не пришлось. Ночью перевязываю связиста, а сама носом клюю. Увидел это комбат, схватил меня за шкирку, завел в дом да толкнул в какую-то комнатенку. Поспи, говорит, часок — здесь безопасно. Пощупала я ногой — кто-то спит, и тоже легла на пол. А утром проснулась, светло уж стало, смотрю — в середине между двумя убитыми фрицами лежу… И хоть бы…

— Вера, — приоткрыв дверь, строго сказала Зина Белоногова, — пора кончать эту процедуру. Дай отдохнуть человеку. — И тихо прикрыла дверь.

Верочка вспыхнула, закрыла лицо руками, умолкла.

— Рассказывай, Верочка, рассказывай. Пусть эта процедура длится до утра!

— Какая же я бессовестная дурочка, Але-еша!

Махнула пилоткой на огонек плошки, погасила его, склонилась над Батовым, крепко поцеловала.

— Спи, хороший мой, поправляйся. Наговориться успеем.

Оставшись один, Батов не чувствовал одиночества. В груди — умиротворяющая радость. Но он не спал вторые сутки и, положив удобнее больную руку, незаметно для себя уснул крепким, здоровым сном.

9

Было восемь часов, а Батов все не просыпался, но уже пребывал в том фантастическом состоянии, когда в сознание начинает прорываться все больше и больше сигналов из внешнего мира, и легкие сновидения чудесно перемешиваются с действительностью.

В распахнутое окно лезла празднично-белая кипень цветущих яблонь. Теплые лучи майского солнца, фильтруясь через зелень листвы, веселыми бликами пробивались в комнату, играли на гладком полу, на одеяле, на лице. Батов ощущал это тепло сквозь прикрытые веки. Во сне или наяву он видел прозрачную даль, облитую золотистым светом, слышал шелест листвы, щебетанье птиц, даже ощущал запахи цветов, несшиеся из сада, и пил бодрый, животворящий воздух весны. Он не чувствовал своего тела и, казалось, невесомо плыл чуть выше бесконечных цветущих садов, переполненный радостью жизни.

Неожиданно послышались всхлипывания, негромкий плач. Батов приоткрыл глаза — около кровати стояла Зина Белоногова и плакала.

Заметив, что Батов проснулся, Зина заплакала громче.

— Что? — встрепенулся он. — Что случилось?

— Война к-ко-он-чи-лась! — еле выговорила Зина сквозь слезы. — Всем радость, Алешенька, а Лени-то нет и многих нет. Не дожили они до этого дня… И осталась я…

Батов погрустнел, постарался успокоить Зину, но внутренняя радость не давала покоя. Ему надо было немедленно что-то делать, что-то предпринять, куда-то бежать, кричать, прыгать.

— Я иду в полк! — заявил он.

— Что-о? — Зина сразу перестала плакать и уставилась на него покрасневшими глазами. — Никуда ты не пойдешь! — отрезала она. — Иначе доложу командиру санроты. Что еще за вольности?

— Слушаюсь, Зиночка, слушаюсь, — с серьезным видом сказал Батов и смиренно полез под одеяло.

— Сейчас скажу, чтобы принесли умыться, — все так же строго распорядилась Зина. — И на завтрак. Без фокусов чтоб.

— С нетерпением жду воды и завтрака, — отрапортовал Батов, как вышколенный ученик, и спрятался под одеялом.

Зина вышла. Батов мгновенно бросился к шкафу, надел брюки. С сапогами получилось хуже — одной рукой скоро не обуешься. Гимнастерку пришлось захватить под руку — и в открытое окно. Потом через невысокую садовую ограду. Здесь он остановился, повесил на изгородь ремень и пилотку. Просунул в рукав забинтованную руку и неловко влез в гимнастерку. Привел себя в полный порядок и пошел было к лагерю, но каждый шаг отдавался болью. Заложив раненую руку за ремень портупеи, чтоб не раскачивалась, шел он не очень быстро, а за плечами словно росли крылья.

…В лагере все кипело.

На поляне появилась наскоро сколоченная трибуна, против нее уже стояли в строю несколько подразделений. Остальные бежали от «казарм» и тоже становились в строй. В стороне между соснами на опушке сооружались столы для всего полка.

— Братцы! — завидев Батова, крикнул Боже Мой. — Смотрите, лейтенант наш идет? Неуж вылечился?

Грохотало выровнял строй, скомандовал «смирно» и, когда подошел Батов, доложил по всей форме о состоянии роты. Батов поздоровался с солдатами, поздравил с окончанием войны, с победой, подал команду «вольно» и стал в строй.

Митинг продолжался не более часа. Уралов прочитал приказ о награждении полка орденом Кутузова, были вручены награды солдатам и офицерам. Получили наконец свои ордена Батов и Грохотало.

А потом весь полк перешел к столам. И первый тост был поднят за тех, кто не дожил до светлого дня, кто самой дорогой ценой заплатил за великую победу в честном бою. И посуровели солдатские лица — у каждого было что вспомнить, у каждого на большом пути до этого лагеря за Берлином осталось много боевых друзей.

Однако грусть скоро растворилась в наступившем всеобщем веселье. Кроме духового оркестра, вокруг которого собрались любители танцев, пошли в ход баяны и аккордеоны. В сторонке пела тальянка, а возле девятой роты заливался целый концерт губных гармошек. Образовались отдельные кружки, в них изощрялись ротные и взводные плясуны. По лесу разносились фронтовые и партизанские песни.

— Хорош командир роты, — покачала головой Зина Белоногова, подходя к Батову, — нечего сказать! Какого зайца сыграл — через окно!

— Видишь ли, Зиночка, меня никак не увлекала перспектива встречи в дверях с вашими церберами: пришлось играть зайца.

— Ладно уж, в честь такого праздника гуляй до вечера, но в семь часов чтоб на месте был… Попало мне за тебя от капитана. Сказала, что сама отпустила в полк.

Зину кто-то потянул в круг на вальс, а Батов, выбравшись из толпы, увидел на поляне что-то совсем необычное: люди с лопатами ходят, повозка стоит. Пошел туда. Оказывается, Михеич организовал добровольцев, привез саженцев и решил разбить сад. И совсем не важно, что сад этот занял всего метров двадцать в длину и еще меньше в ширину, важно, что он рождался здесь, недалеко от Эльбы, и в такое время, когда людям, казалось бы, не до него.

Солдаты копали ямки, а Михеич приглашал все новых и новых людей и просил каждого посадить своей рукой деревце.

— А что ж вы стоите, товарищ лейтенант? — обратился он к Батову. — А ну возьмите-ка вот этот крепенький корешок да вон в ту лунку на уголок посадите.

Батов принес маленький саженец, а Михеич, сопровождая его, сетовал:

— Надо б трошки пораньше. Но и теперь ничего. Еще примутся дерева.

— Что-то не пойму я, — сказал Батов, поставив в лунку саженец, — для чего все это?

— А чего тут понимать? — усмехнулся старый солдат, сгребая лопатой землю на корни деревца. — Они у нас жгли сады, вырубали, топтали. А мы вот возьмем да и посадим здесь сад в такой светлый день. Пусть знают, что он за человек — русский, которого фашисты за скота считали. Сломать да загубить и зверь может. А вот человеческое сделать только человек способен.

— Да не об этом я, — возразил Батов. — Уйдем же мы отсюда — ведь сад погибнет. Не труд жалко, хорошая затея пропадет.

— Э-э, нет, хлопчик, чи то… товарищ лейтенант, Михеич и это предусмотрел. Есть и среди немцев много добрых людей. Во-он, побачьте, кто там есть.

Батов посмотрел, куда показал Михеич, и заметил среди солдат старика немца. Тот, сняв пиджак и засучив рукава сорочки, ходил с лопатой около лунок и уже посаженных веточек и подравнивал землю под ними.

— Я ж его с утра нашел. И как рассказал про свою задумку — с переводчиком ходили, — так он целовать меня кинулся и сказал, что и саженцы найдутся, и за посадками следить будет.

10

День был с утра хмурый. Временами перепадал теплый мелкий дождь. Батов проснулся рано, но вставать не хотелось. Пожалуй, впервые он ощутил после сна такую разбитость и даже усталость.

— Вставай, Алеша, — негромко сказала Зина после приветствия. — Последнюю новость не слышал?

— Откуда мне слышать? — насторожился Батов.

— Наш полк расформировывается…

— Мне же надо быть непременно там! — воскликнул он, ошарашенный таким известием.

— Пойдешь, пойдешь, не волнуйся. Только, пожалуйста, не через окно и не сию минуту, а после умывания, завтрака и перевязки. Договорились? Никаких церберов на твоем пути не будет…

Когда Батов пришел в полк, недалеко от лагеря на дороге, прикрывшись плащ-палатками, строилась большая группа солдат и офицеров, в которой нашел он и комбата Котова, и его заместителя капитана Соколова, и своих командиров отделений Чадова и Оспина, там же стоял Усинский…

Навстречу Батову из строя выскочил Володя Грохотало. Они долго стояли, взявшись за руки, говорили, казалось, о самых незначительных вещах. Потом крепко, по-мужски поцеловались, разошлись. С солдатами Батов прощался уже на ходу: была подана команда к движению.

Провожающие остались на обочине дороги, потом по одному и группами потянулись в казармы. А колонна уходила дальше и дальше, серея и сливаясь с косой сеткой мелкого, ровного дождя. С крошечных листков саженцев падали крупные капли в сырую землю и исчезали в ней.

Выкупавшись вместе с этими людьми в горячей фронтовой купели, Батов сроднился с ними, привык и полюбил их. Теперь они навечно связаны невидимыми, но самыми прочными в мире нитями фронтового братства. И когда отдаляется от тебя товарищ — до звона, до щемящей боли натягиваются эти нити. Но не рвутся! Не могут они порваться…

РАССКАЗЫ