А бандеровцы убивали нас за то, что мы думали и говорили по-русски.
В отличие от больницы, где еда была не лучше, чем конский пот, теперь меня откармливали, словно бройлера: куриные потрошки, бульончики, пышные булочки со страусиными яйцами и разнообразнейшими паштетами, котлетки, рагу, нежнейший ростбиф, все виды шницелей, отбивные, узбекский плов, разумеется, холодец, водка, коньяк, пиво и прочее, и прочее, и прочее не менее вкусное и сытное. Жанна Брынская крутилась как белка в колесе, истощая семейных бюджет не хуже мировой войны. Правда, иногда филонила за компьютером, и тогда из ресторана приносили первое, второе и третье, а на закуску — огромную пиццу, которую мы с Валентином Репиным уминали в два счёта под пиво и хвалу его жене.
Обычно Жанна Брынская заглядывала ко мне в комнату и спрашивала:
— Миша, бульончик будешь?
— Какой?
— Куриный.
— А с чем?
— С чесночными пампушками.
— Буду! — вскакивал я.
У меня был отменный аппетит, я всё время что-то жевал и решил, что попал в рай, и даже стал дремать по ночам, дабы не оставлять шансов кошмарам, которые таились где-то на периферии сознания. Порой они крутились, как документальное кино, с любого места. Например, мы оставляем Степановку, я оглядываюсь на человеке, который бежит ровно за мной; я стреляю и вижу, что попадаю: пули рвут на нём одежду, а он не падает, потому что в броннике и потому что обколотый вусмерть, а дважды убить уже нельзя, но я всё равно стреляю и стреляю, а он всё не падает и не падает, а только хищно ухмыляется.
А ещё Жанна Брынская по утрам поила меня настойкой болиголова. «Я знаю, что я делаю!» — авторитетно заявила она в ответ на мои возмущения: а не отправят ли меня нарочно с помощью алкалоида кониина к праотцам. К моему удивлению, я начал семимильными шагами продвигаться к поправке: кровоподтёки от капельниц на моих руках быстренько сошли, синяки под глазами побледнели, контузия моя нехотя отступила, я даже лучше стал слышать, и всё больше походил на человека, у которого даже волосы стали расти гуще и скрывали шрамы. Я постригся под «полубокс» в ближайшей цирюльне, и походка моя с аптечной палкой сделалась твёрже и уверенней. Меня исподволь перестало тошнить, и я воспрянул духом. Продавщицы в соседнем супермаркете почему-то стали бледнеть и краснеть, глядя на мои мощи. А одна бедняжечка, на личной карточке которой значилось имя «Татьяна Мукосей», даже трижды мило сообщала, что свободна после семи. «У вас в горле перекатываются голодные камушки», — поведала она зачарованно, глядя мне в глаза. Дважды я замечал её у подъезда дома, где жил, и стал ходить, озираясь. В Донецке я не привык к подобным знакам внимания и не знал, что нравлюсь женщинам до такой степени, чтобы бегать за мной собачонкой, ведь моя жена уверяла меня в обратном: «С твоим рубильником и голодным подбородком ты годишься разве что в зоопарк!» Должно быть, москвички были другого мнения, или им некуда было деваться при такой скученности и дефиците мужского внимания, вот они и кидались на отработанный материал вроде меня.
А потом они всё испортили: привели Аллу и устроили банкет с шампанским и брызгами. Спешите, братцы, спешите, подумал я и заподозрил, что меня хотят сбагрить с рук. Хотя, конечно же, это было не так; Репины мои были самыми бескорыстными людьми, которых я знал в жизни, их мучила ностальгия по прошлому. Есть такая болезнь — неизбывная любовь к прошлому, я тоже исподтишка страдаю ею, когда мне делать нечего. Люди такого склада, а их надо уметь разглядеть, становятся настоящими друзьями, стоит только попасть в их обойму.
Звонок в дверь и мышиную возню в прихожей я, естественно, пропустил мимо ушей: мало ли кто ходит к моим друзьям на правах гостей. Жанна Брынская, как обычно, позвала обедать, и я в предвкушении вкусностей и с бурчанием в животе, способным разбудить медведя в берлоге, оторвался наконец от Валикиного ноутбука, на котором барабанил с утра до вечера, выбежал из «своего» обиталища опять же в Валикином коротковатом и маловатом халате, в Валикиных походных шельварах и Валикиных же тапочках на босую ногу. К своему конфузу, я обнаружил на кухне шикарную шатенку, до странности похожую на мою жену, если бы не одна деталь: глаза у моей жены были карими, а у шатенки — синие, как циферблаты моих часов. Мне так и захотелось позвать её по имени — Наташка, хотя такая шикарная женщина могла прийти к кому угодно, но только не ко мне. Наверное, там, в темноте коридора, прячется ещё кто-то, решил я, сейчас он выйдет и покажет мне средний палец. Разумеется, я помнил, что они меня желали с кем-то познакомить, но не ожидал, что это произойдёт так быстро. А самое главное, морально не подготовили к экспромту.
— Здрасте… — растерялся я и убрался, чтобы напялить единственный парадно-выходной костюм, то бишь свою зелёную униформу.
— Алла, это Михаил, — представила меня Жанна Брынская, когда я вернулся, чтобы засвидетельствовать своё почтение.
— Миша, это Алла Потёмкина, — мы тебя о ней говорили.
Лицо Жанны Брынской выражало искреннее участие в моей судьбе.
— Очень приятно, — выдавил я из себя.
Сорок шестой размер, такой же, как и у моей Наташки, безошибочно определил я, рост метр шестьдесят три, грудь — третьего размера, только брови густые, новомодные. У Наташки — тонкие и длинные. Маникюр розовый, ухоженный, неброский, со вкусом, тоже такой же, как у моей жены. И духи выдержанные в холодном аромате. А абрис скул голодный и стремительный, словно нацеленный куда-то во вне.
В общем, всё, что я любил в прошлой жизни, а в настоящей — относился с большим сомнением, подозревая в дешёвой имитации, ибо был убежден, что в жизни ничего не повторяется, кроме моих кошмаров. Казалось, Алла Потёмкина, с её манерами красивой женщины, всё поняла, сжала кулаки и густо покраснела.
Валентин Репин быстренько замял образовавшуюся неловкость:
— Ну, рыбы… за знакомство!
И мы выпили: мы с Валентином — водку, а женщины — какую-то кислятину. В общем, Репины очень и очень постарались: Алла походила на мою жену как две капли воды. Я так и сказал, закусывая:
— Вы очень похожи на мою Наташу.
— А что в этом плохого? — занервничала Жанна Брынская, аж подпрыгнув из-за моей бестактности, и сноп молний полетел в мою сторону, как в сериале «Властелин колец».
— Ничего, — пожал я плечами.
Тогда она смутилась.
— Простите, я не знала…
Быстрый взгляд в сторону Жанны Брынской значил, что её, действительно, не предупредили.
Жанна Брынская тоже покраснела, что чрезвычайно шло к её волосам, цвета тёмной меди. Она их по старинке укладывала волнами.
— Ну что? Когда-то же надо начинать. Ты лучше ешь! — подсунула мне котлетку величиной с утюг и в отместку полила её сливовым соусом, чтобы я не болтая лишнего, а трескал за обе щёки.
Я не сказал им, что мы поколение, которому брошен вызови и что моё место там, в Донбассе, а не здесь; кто его знает, наверное, они просто рассмеялись бы мне в лицо, потому что ничего не поняли бы от своей размеренной, городской жизни, просто я им нужен был, чтобы утвердиться в ней ещё сильнее и запрезирать меня, неудачника и калеку.
С минуту я пожирал содержимое моей тарелки, как голодный неандерталец, который неделю бегал за лосем по лесу. А очнулся только тогда, когда понял, что все зачарованно смотрят на меня, особенно — Валентин Репин, потому что давно держал навесу рюмку водки и ждал, когда я насыщусь. Никогда в жизни я так много и вкусно не ел, как в те дни.
Они были сытыми и упитанными горожанами, спящими в чистых, тёплых, уютных постелях. Им трудно было понять, каково это иметь половину своего природного веса, не доедать весь предыдущий год и носиться по полям и весям с автоматов руках. Я часто потом встречал у москвичей этот оценивающий взгляд. Они, верно, думали, что ты испытываешь, когда в тебя стреляют в опор, но почему-то не попадают, или когда рядом громоподобно взрывается мина и всё окрест осыпает градом осколков, но в тебя почему-то не попадает ни один осколок, или когда ты притаскиваешь с нейтралки раненого товарища, а он уже мёртв, или когда ты ешь рядом с мёртвым товарищем, потому что надо есть. Многие спрашивали меня об этом, однако, я ни разу в своих рассказал не добился достоверной точности, чтобы меня правильно поняли, трудно было передать то, что передать невозможно, поэтому я перестал правдиво отвечать на подобные вопросы, отделываясь односложными фразами типа: «Было жутко, но не страшно». Самое удивительное, что мне верили из-за опасения повредиться в рассудке, потому что это была не та, «старая», война, о которой все всё знали из хроники, а совсем «свежая», число славянская, с умножающимся ожесточением, и она могла прийти в любой дом, дотянуться даже сюда, в Москву. Никто этого не понимал, кроме меня и нескольких тысяч людей, сидящих в окопах на западной фронте.
— Простите, — устыдился я. — Я всё время голоден, — и отложил вилку.
Я месяцами ел прогорклую овсяную кашу и полусырую картошку без соли, теперь набирал упущенное, и ожидание моё было оправдано. «У вас типичное окопное истощение», — сказала мне монументальная врачиха, пальпируя мой тощий живот на третий день госпитализации, и плотоядно глядела на меня как на экспонат для диссертации.
— Это… рыба… ешь, ешь! — с прононсом поиздевался за всех Валентин Репин. — Ты не гляди, что мы здесь зажрались! Мы свои, только притворяемся равнодушными!
Валик один меня понимал, он не был исконным москвичом, он был с Урала и знал, что за МКАДом тоже есть жизнь.
— Здоровый мужской аппетит, — возразила Алла Потёмкина таким покровительственным тоном, словно взяла меня под опеку. — Вы же воевали?!
А вот этого не надо! — едва не запротестовал я. Не надо списывать на мои болячки.
Они сделали из меня страдальца. А я не хотел им быть. На страдальцах потом отыгрываются по полной за то, что они не оправдывают твоего доверия, выскальзывают из сетей сочувствия и становятся равным тебе. А это раздражает. А ещё я вспомнил Нику Кострову. И задал себе избитый вопрос: «Куда ты пропала?» И сам ответил себе: «Потому что такие женщины всегда замужем». Я подумал, что Ника Кострова более цельная, чем я себе представл