На высоте птичьего полёта — страница 7 из 61

И я естественным образом воскликнул:

— Но я же ничего не понимаю в маркетинге!

— У тебя будет хороший зам, — многозначительно пообещала Алла Потёмкина.

Я помолчал. Зам это, конечно, хорошо, но я не привык ездить на чужой шее.

— Ну, тогда… — беспомощно оглянулся на своих друзей, которым безоговорочно доверял.

— Ура! — воскликнула Жанна Брынская и, недолго думая, как всегда, чмокнула меня в челюсть, потому что до лба не дотянулась, хотя была роста немаленького.

А Валентин Репин оскалился и с явным облегчением пожал мне руку. Потом я понял, что это тоже заговор — очень талантливый, подвести меня под монастырь так, чтобы я не мог отвертеться, бросил бы марать бумагу и занялся бы наконец маркетингом и рекламой.

Алла Потёмкина ярко заулыбалась, и дело выглядело так, словно она приобрела породистого пса, породы ландерьега.

Валентин Репин наконец отыскал среди множеств разномастных бутылок вместо водки старый, добрый арманьяк, и мы выпили за мои успехи. Напиток отдавал лугом и бабочками. А ещё я по глупости решил, что жизнь на ближайшие пару лет удалась.

Глава 2. Юз и рог изобилия

В середине апреля главный редактор, Боря Сапожков, тогда ещё живой и бойкий, с белесыми ресницами под которыми прятались весёлые, серые глаза, разыскал меня на одном из митингов, на которые тогда собирались до пятидесяти тысяч человек, площадь больше не вмещала, и заорал в ухо, словно я был глухой:

— Собирайся!

Он был из тех, о которых говорят, «болтлив, но… по делу». Было у него такое свойство наговаривать идеи, черпал он их, вы не поверите, из разговоров с нами, репортёрами. Раз в неделю мы с ним ходили в клуб «Маршал Жуков» играть в пейнтбол, чувствовали себя бывалыми стрелками, а после игры — пить пиво с раками и фисташками.

— Куда?! — не понял я из-за того, что динамики орали, как оглашенные; и только одно — выдох толпы: «Россия, Россия, Россия!!!» перекрывал их на мгновение, и тогда эхо уносилось прочь — в весеннее, прозрачное небо.

Ведь по моему мнению, всё самое интересное происходило именно здесь: было пару побоищ, на одном из которых пырнули львонациста, здесь мы выбирали себе лидеров, здесь я познакомился со всеми из будущей элиты ДНР. В марте, когда мы выбирали народного губернатора, Павла Губарева, я сорвал себе голосовые связки и месяц хрипел, как тифозник. Поэтому я, что говорится, видел свою роль в том, чтобы донести до читателя с места событий, а не шлындать по окрестностям. Боря Сапожков скорчил самую отвратительную мину, на которую был способен, мол, не занимайся ерундой, не по чину!

— Ты же мой зам?.. — на всякий случай удостоверился он, потому что я давно хотел уйти на какие-то там обильные хлеба, которые мне обещали на телевидение и ещё в паре неформальных каналов, где свободного времени было ещё больше и можно было ещё больше предаваться безделью и лени.

— Ну?.. — решил отвертеться я любым способом, в том числе и не идти на поводу у начальства, потому что Борю Сапожкова иногда заносило: он напрочь не ощущал рабочего момента и не расставлял акцентов, хотя точно знал, что, где и когда произойдёт, словно ему бабка нашёптывала.

— Чего «ну»?! Чего «ну»?! — возмутился он. — Поезжай в Славянск. Там будет жарко!

С началом донбасской революции Борис Сапожков развил бурную деятельность: разогнал редакцию по городам и весям и, как паук в центре паутины, сел ждать новостей.

— Какое «жарко», Боря?! — удивился я. — А здесь? — и едва не потыкал в пальце в многотысячную толпу, что явно было хулой на его местоимения.

Естественно, я ещё тогда не знал, что в конце концов окажусь под Саур-Могилой и что нас охватит такой энтузиазм по одному единственному поводу — мы сбросили украинское иго, что даже появились свои смертники, которые готовы были идти в атаку голой грудью.

— Там, мой друг! Там всё решается! — проорал он мне в ухо, скорчив ещё более ехидную морду, потому что знал нечто такое, чего не знал я, но не считал нужным раскрывать карты; впрочем, я ему доверял. — Так что завтра чтобы был в Славянске, а послезавтра — передашь мне первый репортаж!

— А можно, прямо из вагона? — съязвил я, не уступая в кокетстве.

Будь у него в руках маркер с зелёной краской, он бы запустил бы мне его в лоб и долго бы при этом ржал. Зелёный цвет он почему-то любил больше всех других цветов, потому что наверняка, — не жёлтый и не синий, а на красный у него была отрыжка, не любил он коммунизм, коммунизм и Сталин ещё не утряслись у него в голове.

— Трепло! — живо среагировал Борис Сапожков, и мы побежали на бульвар Пушкина, пока вся эта масса народа не сообразит, что правильнее всего в такую жару — пить пиво.

Рев толпы ещё долго доносился со стороны площади, и душа моя рвалась туда. За потной кружкой Борис Сапожков мне объяснил, что у него есть свой человек в Славянске по фамилии Андрей Мамонтов, что он периодически звонит ему и рассказывает о событиях, но этого мало.

— Он боец, а не журналист, много стреляет, хватка отсутствует.

Я фыркнул:

— А что там?

— Там уже бои идут, сынок, — почему-то шепотом и оглядываясь по сторонам, сообщил Борис Сапожков.

— Да ладно! — не поверил я и невольно оглянулся: вокруг было мирно и солнечно, в сквере напротив играли дети.

В то время я ничего не знал о события на северо-западе. Однако уже осенью мой приятель Владимир Дынник, стал нервно дёргаться, когда его спрашивали об обстрелах железнодорожного вокзала, рядом с которым он жил: «Не попали! Не попали!» На железнодорожный вокзал снаряды залетали весьма регулярно, а рынок так вообще дважды горел, и осколки там гремели по крышам, что твой весенний град, и люди лежали на мостовой с разбитыми головами.

Борис Сапожков так посмотрел на меня, что я вынужден был уныло пообещать:

— Хорошо, хорошо, еду, еду!

— Только не тяни резину, — попросил он, опуская пререкания, ибо давно знал меня. — Найдёшь некого Стрелкова.

— А это кто?

Это было частью моей работы — задавать глупые вопросы, Борис Сапожков привык к ним, но всё равно покривился, словно увидел раздавленного таракана.

— Он там главный. Я тебе черканул письмецо к нему.

— А он тебя знает?

Я раскусил его прежде, чем он открыл рот. Надо было очень хорошо знать Сапожкова, чтобы зря не трястись за тридевять земель и больше доверять своей интуиции.

— Не-а… — красочно ухмыльнулся Борис Сапожков, и глаза его ещё больше повеселели, потому что он был авантюристом и дело своё знал хорошо.

А ещё, он родился в тюрьме. Уж не знаю, за какие грехи родителей. И этот факт наложил на него свой отпечаток: Борис был белесым и неугомонным живчиком предпенсионного возраста, готовым ринуться в любую. авантюру, а я был у него на побегушках и устраивал его во всех отношениях: во-первых, потому что по первому его требованию являлся пил с ним водку, как, впрочем, и другие алкогольные напитки, а во-вторых, потому что по определению не метил на его место, и он это ценил.

— Тогда какой смысл? — удивился я, всё ещё мысля категориями мирного времени и полагая, что до большой крови дело не дойдёт, кишка тонка у всех сторон без исключения; впрочем, мы это вопрос с Борисом Сапожковым не обсуждали, он подразумевался раскрытым сам собой.

— Чтобы тебе свои не расстреляли, — объяснил он так серьёзно, чтобы я проникнулся важностью момента: мол, кинули на съедение акулам.

Если бы я только представлял, с чем мне предстоит столкнуться.

— Ага! — понял наконец я подоплёку кривляний моего друга.

Да и то верно, у кого из нашей братии был опыт военных репортажей? Ну Чечня, ну Грузия; но двадцать три года под украинским протекторатом, отлучили нас от мест боевых действий, и мы походили на щенков, которые не нюхали пороха и со смертной завистью завидовали репортажам Сладкова и Речкалова.

Мой отец, бывший военный врач, не пережил девяностые, лёг в постель и отказался признавать реальность. Так и умер на третий месяц лежачей забастовки от воспаления лёгких. Мать, которая всю жизнь посвятила себя борьбе за чистоту в квартире, пережила его на полгода.

Я пришёл домой и сказал шутливо ещё в дверях, не подозревая насколько прав:

— Привет, я еду воевать! — Чтобы они в конце концов поняли, что ездить абы куда, кроме меня, никому не положено, опасно.

По квартире были разбросаны дачные вещи. Среди них ходили радостные моя жена и дочка.

— Ну и катись! — среагировала Наташка, сдувая с влажного лба прядь волос. — А мы сезон открываем!

— Сезон?

После слов Бориса Сапожкова у меня включился центр тревоги.

— Мы на дачу едем, папа! — весёл подпрыгнула Варя.

— Собирайся, дочка! — заревновала её ко мне моя жена.

— Наташа, какая дача! Война! — попытался я её вразумить, хотя сам же в свои слова не верил, не слушала она меня, я перестал был для неё авторитетом.

Как все дачи, наша дача в том числе, находилась на окраине, на станции Абакумова, в районе шахты Скочинского. А это двадцать километров от центра, и что там происходило, одному богу известно. Вокруг поля и шахтные копры.

— Вот и воюй. А мы поедем! Правда, Варя?

И спорить было бесполезно. Мы находились в той стадии отчуждения, когда любая логика ставилась тебе же в вину, поэтому я отмолчался: пусть делает, что хочет. К тому времени я смертельно устал от её сцен и придирок, тем более, что не мог понять их природу. Не знаю уж, кто в детстве нашептал моей жене, что мужчины созданы, чтобы ими помыкать, должно быть, это происходило на генном уровне независимо от логики.

— Пап, давай с нами. Там хорошо! — воскликнула дочь.

Господи, как я её любил! Как я нянчил, крохотный, пищащий комочек. Вставал по ночам, чтобы укачать. И жена бурчала: «Все мужья, как мужья, а ты какой-то странный», вроде как она знала других мужей. Впрочем, в те годы мы были молоды, беспечны и счастливы, полагая, что перед нами вся жизнь; и родители были живы, и даже бабушки с дедушками приходили в гости. Если бы только всё это длилось вечность, но жизнь коротка, и мы сами делаем её ещё короче.