На языке врага: стихи о войне и мире — страница 8 из 21

у меня таких молчаний вещмешок.

В черной комнате усталый человек —

афроукр, только – белый изнутри,

сколько в нем сожгут моих библиотек,

сколько пауз в нем заполнят пустыри.

Я скрываюсь, словно бог и паразит,

прячусь в радиодеталях и хвощах,

говорят, что мне бессмертье не грозит,

и о прочих, риторических, вещах.

Злую рукопись в камине растоплю,

вместо спама – разошлю благую весть,

что ж ты плачешь, милый, я тебя люблю,

хорошо, что ты такой у бога есть.

«За то, что снег предпочитает быть…»

За то, что снег предпочитает быть

подделкою, упрятавшей вериги,

и я, как школьник, должен полюбить

всю эту белизну, все эти книги,

мороз в чернилах, зубчик чеснока,

турецкий чай с ворованной малиной,

и Пастернака, и Пастернака,

и ямщика с его дорогой длинной.

Укутавшись в шанхайский пуховик,

я обречен ходить на эти встречи,

где, обожженный высунув язык,

посольский зад вылизывают свечи.

Как пахнет ель, убитая вчера,

ночная водка с привкусом рефрена,

о, как зима бессмысленно добра,

снег падает, зачем, какого хрена?

Когда мне снятся пальмы и песок,

вакханка, утомленная загаром,

скажи: по ком торчит ее сосок,

так гениально, так, мой друг, недаром.

Ранение

Обними меня – обескрыль,

перейди на молчание о высоком:

роза – цвета кетчупа-гриль,

волонтер с гранатовым соком.

Кто-то мне подмешал в судьбу

клофелин причастия, на удачу,

я такие фильмы видал в гробу,

белый свет – копеечка, дай мне сдачу.

Дай мне снег, просеянный сквозь зурну,

тот, что в праздник поет, не тая:

богомол съедает свою жену —

потому, что она – святая.

«Степь горит, ночной огонь кудрявится…»

Степь горит, ночной огонь кудрявится,

дождь, вслепую, зашивает рот,

кто-то обязательно появится:

Нобеля получит и умрет.

Вспыхнет над славянами и готтами

древняя сверхновая звезда,

жизнь полна любовью и пустотами,

и бесплатной смертью навсегда.

Достаешь консервы и соления,

бутылек с наклейкою «Престиж»,

дернешь рюмку, и на все явления

в стеклышко обугленное зришь.

Холодок мерцающего лезвия,

степь горит, незнамо отчего,

русский бог, как русская поэзия:

вот он – есть, а вот и нет – его.

«Говорит мне господь: не храпи, будь человеком…»

Алексею Остудину

Говорит мне господь: не храпи, будь человеком,

возлюби меня, как самого себя, ибо сам – одинок,

кем я только не был: колобком, блином, чебуреком,

убежал от всех, одичал, до костей промок.

Не храпи, угрожает мне идол из Хаммурапи:

отрыгни, а затем повернись на левый бочок,

тили-тили тесто, верни меня к маме-папе —

слишком много мяса оставил серый волчок.

Так церковным кагором пахнут деепричастья,

так в потемках души почему-то светло, как днем:

не буди человека, когда он храпит от счастья —

или это – бедное счастье храпит о нем.

«Помню, как я летел в одном лоукосте…»

Помню, как я летел в одном лоукосте:

стюардессы разносили сонное зелье,

за бортом – облака из слоновой кости,

а пассажиры – сплошь террористы.

Снился мне секс в амстердамской любильне,

Шарль де Голль, золото Франции, башни и облака,

вдруг слоны попросили вернуть свои бивни —

вот ваши бивни, дорогие мои слоны.

Нас поимели шоколадным членом,

и мы катимся вниз по кроличьей норе,

если я совру тебе правду,

если я сорву для тебя стоп-кран?

Звук приземления цвета, небесного цвета,

кто-то меня аккуратно толкает в плечо,

это Ахмет, доброволец, поэт из игила,

истина рядом, а память – твоя могила —

чувствуешь: холодно-холодно – горячо.

«Были бы деньги, жили-были бы деньги…»

Были бы деньги, жили-были бы деньги,

пальцы длинные, да руки мои коротеньки,

не ездал бы я в поездах, когда поутру —

все, танцуя, выстраиваются поссать,

ну а ты – в пэт-бутылку, а после – идешь королём.

время пахнет падением, гривной, рублем.

Если б меня напугали чужою судьбой,

были бы деньги – ходил бы в музей-ресторан,

пил бы, и в зеркале морщил раздвоенно лбы,

как бы избавиться мне от быбы, быбыбы,

через талмуд преступая, библия входит в коран,

время срывает пожарный стоп-кран у арбы.

Низменный горец, привыкший к британским часам,

красные деньги прилипли к твоим волосам,

где твоя родина, были бы деньги и ночи,

ты бы обрезал все «й» у своих многоточи,

выбрал невесту для сына, которую сам.

«Вот один из доносов…»

Вот один из доносов.

Входит доктор Навуходоносор,

говорит: «А зачем вы влюбились в ЛОРа,

поднимите чугунные уши,

растопырьте янтарную жабру,

позовите моих ассистентов —

мосье Чикатило и мисс Чупакабру.

Наплевать из какого вы племени,

стаи, улуса —

я проверю всех вас на предмет

абсолютного слуха и вкуса…»

– 18;

– восемнадцать, пельмени;

– 37;

– по статье за измену;

– 53;

– сталин внутри;

– 86;

– серая шерсть;

– 102;

– лег под ментовскую крышу.

Я тебя чувствую, мальчик, я тебя слышу,

это я украл твои стихи и ложки,

что желаешь ты, взамен, брателло?

Запах свежевылизанной кошки.

Чтоб у мамы сердце не болело.

«Был бы я полубогом, крышующим воду и глину…»

Был бы я полубогом, крышующим воду и глину,

наполовину пустым или полным наполовину,

снизу – покрыт корой, а сверху – в пчелином рое:

то одно, то второе, дробью – одно второе.

Был бы я Полуботком, гетьманом на подхвате,

в берцах от волонтеров или в кацапском халате:

курил бы файну люльку, стучал бы вдовам у шибку,

ловил бы сказку на старика и рыбку.

Это теперь я такой – одинокий, цельный,

ибо книга нашей жизни – список расстрельный,

где у всякой сказки есть конец оптимальный —

то он радужный, а то и гетеросексуальный.

«Леонардо да Винчи пришел…»

Леонардо да Винчи пришел

со своей некрасивой подругой,

кто-то из мавзолея ушел

со своей некрасивой подругой.

Джоныч Ленныч ботинки надел

и завыл негритянской белугой,

кто-то полуботинки одел

со своей некрасивой подругой.

Говорю я тебе, Иисус:

как подруга твоя некрасива,

и волной намотает на ус —

корабельные мощи прилива.

Ходят финны-дельфины юрбой —

в Петербурге раскачивать лодку,

что, подруга, мне сделать с тобой:

хочешь водку, а может быть – водку?

Разбавляют славянскую кровь

угреватой афинскою кровью,

затвердеет в секс-шопах морковь,

одиночество – лечат любовью.

Отгудела болотная гнусь,

вскрикнул нолик в спасательном круге:

я люблю тебя так, что женюсь

на твоей некрасивой подруге.

Из второго тома

Вспыхнет чучело белой совы:

ты увидишь в рассеянном мраке,

что у Гоголя – две головы,

а не три, как твердят на филфаке.

Да, у Гоголя две головы,

будто это Алупка-Алушта,

почему? – ошарашены вы,

потому что, мой друг, потому что.

Если правую бошку отсечь,

ибо левая бошка в декрете —

потечет малоросская речь

болоньезом к любому спагетти.

Если Гоголю нос потереть —

на удачу, в насмешку над словом —

мы забудем о Гоголе впредь,

о чудовище дваждыголовом.

А у Пушкина восемь хвостов —

утверждал Д. Иваныч Хвостов:

не четыре, а восемь, зараза,

покидаю срамные места,

и пускай, заикаясь, до ста

мне считает звезда – одноглаза.

«Вот котенок, который умрет…»

Вот котенок, который умрет

через восемь и с хвостиком лет,

вот ребенок который умрет

в непонятные семьдесят пять,

только ты, мой божок-пирожок:

то умрешь, то воскреснешь,

а когда умираешь —

вся жизнь замирает вокруг,

начинается счастье,

цветет золотая омела,

поднимается хлеб,

заливается велосипед,

если б сердце мое,

если б сердце твое и мое