На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ — страница 9 из 18

красного террора гимназисты 5-го класса. Они вынесли резолюцию, угрожая, если власти не решатся, взять на себя инициативу объявления красного террора. Но их голос прозвучал не в пустом пространстве, и газеты несли одно ужасное известие за другим. В Петербурге Зиновьев приказал расстрелять в одну ночь 500 человек, взятых по алфавиту. Народный комиссар внутренних дел Петровский издал приказ по губернским и уездным Чекам о взятии заложников, и, по-видимому, по всей земле русской нашлось немало заплечных дел мастеров. Все провинциальные города в вакханалии кровавого соревнования стали сообщать списки расстрелянных, а столичные газеты стали их печатать под рубрикой: красный террор.

Такого смятения и беспокойства большевистская тюрьма еще не знала. Самые стойкие потеряли головы. Лица осунулись, и бороды седели. На прогулках говорить не о чем: слова были бессильны. Министры, офицеры, чиновники, старорежимники, кадеты, эсеры, меньшевики, интеллигенция, рабочие — все были подавлены и смяты протянувшейся лапой палача, ожидающего своей жертвы. Циркулировали слухи о списках, составленных в Чека на предмет расстрела. Говорили, что судьба меньшевиков еще не решена, может расстреляют, а может быть и нет. Но о кадетах или эсерах, конечно, говорить не приходится: не сегодня-завтра их возьмут. И, действительно, начались массовые вызовы из тюрьмы. Дни и ночи из глухо запертой одиночки мы слышали лихорадочную деятельность в тюрьме. Прислушивались к каждому шагу в коридоре, к каждому наружному звуку, ждали своей очереди, своего вызова. Как у Зиновьева: список по алфавиту. И на следующий день во время прогулки боишься узнать, подкатилась ли волна кровавого террора к Таганскому одиночному корпусу.

В воскресенье мы узнали: увезли на расстрел царских министров и некоторых видных сановников. Генерала Сандецкого, говорят, взяли прямо из церкви. Во время свиданий и на прогулках я встречал Н. Маклакова и Д. Протопопова. Последний жалкий, больной старик в каком-то нелепом халате. Мне запомнилась маленькая сцена, которую я наблюдал во время свидания его с маленькой толстой женщиной, вероятно, женой. Обе решетки, обычно разделяющие явившихся на свидание, либерально спущены, и вокруг на свидании можно было говорить ровно и обычно, без диких и нелепых выкрикиваний в семьдесят голосов сразу. Протопопов держал в руках бумажку и пытался прочесть по ней список нужных ему вещей. Полумрак и, плохое, вероятно, зрение, мешали ему прочитать. Какой-то человек лет тридцати пяти с крупными рыжими усами и молодцеватой выправкой прочел Протопопову записку, и потом я слышал, как этот рыжеусый субъект, приложив руки к груди, подобострастно говорил Протопопову:

— Помилуйте, Ваше Высокопревосходительство, я — служащий вашего ведомства, рад служить…

И оба разгуливали по узкому коридору свиданий, пародируя когда-то бывшую жизнь.

Маклаков — по внешности типичный интеллигент, профессор провинциального университета или кадет-адвокат. Но, говорят, что он остался верен себе. Как начал свою карьеру с «прыжка влюбленной пантеры» и веселых анекдотов, так и кончил ее, незадолго до последнего увоза развлекая своих соузников легким анекдотом.

В эти беспокойные дни в тюрьму приехала «большевистская совесть», неугомонный ходатай по делам социалистов — Рязанов. Он приехал успокоить и сказал, что острый момент миновал, что в Москве зиновьевской операции не повторят. И, действительно, из провинции шли вереницы телеграмм, ликующе сообщавших о десятках жертв красного террора, но в Москве было затишье. По-видимому, в Кремле шла глухая борьба, и в этой борьбе одержало верх умеренное крыло коммунистов. Радек написал в советских «Известиях» популярную статью, в которой авторитетно разъяснял, что экспроприация буржуазии означает экспроприацию средств производства. Надо забрать у буржуев их фабрики, заводы, дома, капиталы, но сама жизнь буржуев весьма безразлична для пролетариата. Так призывал Радек не увлекаться массовыми расстрелами. Вздорная и пустая статья, сам автор преднамеренно излагал ее в форме наивной сентенции, не имея возможности просто и искренно призвать зарвавшихся чекистов к прекращению бессмысленного и ужасного террора. Но какой благостной вестью прозвучала эта вздорная статья для тысяч и тысяч заключенных в большевистских тюрьмах!

Вернулся из ВЧК знакомый московский адвокат, невредимый и довольный. Но через два дня, к ночи его внезапно увезли вместе с камерным сожителем, «ка-эром», офицером, и через неделю мы прочитали их фамилии, жирным корпусом напечатанные в списке расстрелянных. Причина гибели их в точности неизвестна, но, говорят, непосредственным поводом послужила безумно-храбрая попытка побега из Таганки. Друзья адвоката прибыли в тюрьму в автомобиле, подделав ордер ВЧК, и хотели взять его с собою «на допрос». Совершенно случайно начальник тюрьмы стал проверять по телефону подлинность ордера. Автомобиль успел уехать, а ВЧК воспользовалась неудавшимся побегом, чтобы рассчитаться с человеком, в которого давно метила пуля Дзержинского. Адвокат был общительный человек; в тюрьме издавал газетку в стихах и прозе. В одном стихотворении он писал о свободе, которая подстрелена «немецкой пулею — увы! из русских рук» и был убежден до самой смерти, что руками большевиков действуют немцы, он храбрый человек и на войне заслужил четырех орденов Георгия.

В последней очереди я больше опасался за судьбу своего соседа, 18-летнего мальчика, эсера, но первым вызвали меня. Не выкликнули номер сразу, как бывало в спокойное, мирное время, от чего все узнавали, чью камеру назвали. Нет, старый надзиратель тихо открыл дверь и сказал мне:

— Будь готов, скоро позовут с вещами.

Часов в 12 дня вызвали вниз, в контору, где уже толпилось десятка полтора заключенных в шляпах и меховых шапках, седобородых и безусых, таких же взволнованных, как и я, и недоуменно вопрошающих: — куда нас везут? В ВЧК? в Бутырки?

Неизвестно. Наотрез отказываются отвечать. И невольно закрадывается в сердце тревожное чувство: неужели мы попали в список, неужели нас везут на расстрел? Вошли какие-то чекисты с особо торжественными и суровыми движениями и повелительным выражением лица. Нас повели через дверь к воротам, в глубине которых дожидался знакомый черный автомобиль.

С особой жестокостью нас стали вталкивать в автомобиль, и когда я сел — один из первых у решетчатого окошечка, кто-то с седой бородой навалился на меня всей тяжестью и со свойственной русскому интеллигенту неуместной деликатностью стал извиняться. Голос показался знакомым. Года три тому назад по делам Земского союза я слышал его и тотчас узнал. Это был Ш., который очень обрадовался нашей встрече и рассказал мне, что он сидит с мая месяца по делу о Кадетском клубе вместе с Н.М. Кишкиным. Бывший министр Временного правительства, сильно поседевший, но сохранивший прежнюю юношескую бодрость сидел возле на собственных узлах. Из окошечка я никак не могу узнать Москвы и рассказать своим спутникам, где именно мы проезжаем. Вижу только: осень, солнечный луч играет в блестящей лужице, очаровательная пятнадцатилетняя девочка приподнимает грациозно платьице, чтобы перешагнуть через лужу. Мелькают ноги, пальто, стены домов. Глухой гудок, и после резкого толчка автомобиль останавливается.

Бутырки

В воротах — конвой. В большой приемной нас принимает группа надзирателей, готовых к операции обыска. Дело не слишком затягивается. Взвалив узел на спину, мы проходим двором, мимо тюремной церкви, затем узким коридором в предназначенную нам камеру. Нас встречает стража грубой площадной руганью, которая не прекращается, несмотря на наш решительный отпор. Захлопывается засов, скрипит ключ в замке, и мы дома. Только какой-то старик поляк в черном сюртуке упорно стучится в двери и добивается безуспешно выхода на оправку. Оглядываюсь. В два ряда расположены железные койки, обтянутые парусиной, большей частью порванной и перевязанной веревками. В узком пространстве между коек стоит длинный замусоленный стол. А у дверей ржавая жестяная параша с неплотно прилегающей крышкой. Под столом три медных бака и два огромных чайника. Вот все убранство и мебель камеры.

Устраиваемся, занимаем койки. Кто опытнее, ищет места у окна или посредине. Неудачникам достаются койки, расположенные у параши. Знакомимся, разглядываем население и на следующий день, кажется, что мы уже давно знакомы, близки и знаем подноготную друг друга. Впрочем, некоторое взаимное недоверие к рассказам друг друга остается надолго: кто знает, может быть, просто врет, из любви к искусству, а, может быть, хочет приукрасить темы низких истин нас возвышающим обманом? К нашему приезду туземцев в камере всего несколько человек: какие-то купчики-охотнорядцы, сидевшие за нарушение советских декретов; грузин, называвший себя социал-демократом и арестованный в чайной, где в тот час убили комиссара; какой-то подозрительный тип, по секрету намекавший, что он привлекается по монархическому делу Самарина (на деле, он, вероятно, был просто проворовавшимся советским служащим, «пе-де»). Этот тип заявил новоприбывшим, что он — староста этой камеры.

Остальные прибыли сюда из таганских одиночек. Профессор артиллерийской академии, генерал, болгарин, артиллерийский инженер, два военнопленных румына, группа кадет во главе с Кишкиным, студент латыш. Совсем юный 17-летний гимназист из Вологды рассказывал, как пришли к ним на квартиру с ордером на арест Петра Конова. Петра не оказалось, — был гимназист Володя. Чекист, недолго думая, зачеркнул в ордере Петра и написал Володя. И поволокли раба Божьего Володю из родной Вологды в Москву по Чекам и по тюрьмам. Долгогривый, седобородый священник Б-нов рассказывал, что по какому-то делу арестовано девять Б-новых. На допросе его спрашивают:

— Вы тот Б-нов, который написал стихотворный памфлет про Ленина?

— Нет, не я.

Тогда чекист с многозначительным видом открывает ящик письменного стола, вынимает фотографию сильно декольтированной женщины и спрашивает священника в упор: