Наблюдательный отряд — страница 10 из 67

— Честь имею кланяться... — пробормотал Лабрюйер и, как сомнамбула, вышел из кондитерской. На улице он понял, что забыл купить пирожные. И встал столбом, мучительно пытаясь принять решение: возвращаться ли в кондитерскую или искать пирожные в ином месте.

Наконец он додумался, что можно взять что-то сладкое во «Франкфурте-на-Майне», напротив фотографического заведения.

В ресторане при гостинице его знали и предложили выпить чашку кофе, пока соберут для него пакет с пирожками и печеньем. Он охотно согласился — это давало возможность прочитать наконец письмо в полном одиночестве. Посетители ресторана — не в счёт.

«Я не знаю, как к тебе обратиться, — так начала Наташа. — Не писать же, право, “Милостивый государь Александр Иванович”. Просто “Александр” — сухо, жёстко. А хотелось бы — Саша, Сашенька... Но могу ли?.. Я, кажется, смертельно перепугала тебя своим признанием. Если так — прости меня. Ты — единственный, кому я хотела рассказать о себе, чтобы ты понял, отчего я такая...»

Лабрюйер понимал женщин настолько, насколько обязан сообразительный полицейский агент и толковый полицейский инспектор. Он знал, на что способны воровки и проститутки, знал также, как становятся воровками благовоспитанные дамы из хороших семейств, знал, как они губят нежеланных детей и зажившихся стариков. Но тонкости и оттенки женского любовного переживания были ему совершенно чужды — и он растерялся.

«Но я не стану начинать с детства, хотя детство в моей истории много значит, — писала она далее. — Любви между родителями не было, ненависти, как это случается, тоже не было, а я, совсем ещё дитя, видела только скуку. Да, скука в их отношениях преследовала меня, она стала страшнейшей из угроз. Вот почему я мечтала о любви страстной, необычной, сметающей все препятствия. И я, неопытная дурочка, отдала эту любовь чуть ли не первому, кто догадался тайно взять меня за руку и поиграть пальчиками...»

— Этого ещё не хватало... — пробормотал Лабрюйер.

Он имел в виду дамскую экзальтированность. Мода на роковых женщин достигла, разумеется, и Риги — с поправкой на немецкую сентиментальность и основательность.

Несколько строк он пропустил — возможно, правильно сделал.

«...и я шла под венец с совершенно неземным восторгом. Потом началась семейная жизнь, и у меня хватало сил не обращать внимания на досадные мелочи, хотя иные терпеть и не стоило, — признавалась Наташа. — Я верила, что обрела свою единственную любовь. Потом родился Серёжа, и я стала счастливой матерью. До той поры, когда я узнала, что муж мне неверен, я жила в идеальном мире. Вечно это продолжаться не могло. Но я теперь понимаю, что идеальный мир хрупок. Тогда я была наивной дурочкой. Мне казалось, что наступил тот самый, обещанный Иоанном на Патмосе, конец света...»

О том, как неудачно Наташа стреляла в неверного мужа, Лабрюйеру рассказывал Енисеев. Знать подробности он совершенно не желал. Он вдруг понял одну важную вещь — чтобы мужчина и женщина были счастливы вместе, им совершенно незачем знать прошлое друг друга во всех мелочах, довольно того, чтобы в общих чертах.

«Когда я вышла из суда, меня встретили овациями, курсистки бросали мне белые цветы. Только не подумай, Саша, будто я хвастаюсь этим, нет, клянусь тебе, нет! Я в тот день вообще очень плохо соображала. За неделю до того умер Григорий...»

— Какой ещё Григорий?.. — удивился Лабрюйер. — Не было никакого Григория!

Он ещё не дошёл до того, чтобы в ресторане вслух с самим собой разговаривать. Но внутренний голос оказался довольно громким — Лабрюйер даже испугался, что это уста заговорили. Несколько секунд спустя он понял — речь о покойном Наташином супруге. Том, кого она желала застрелить, но промахнулась. Супруг оказался трусом — вместо того, чтобы прикрикнуть на обезумевшую жену, сиганул в окошко, неудачно упал, расшибся, образовалось внутреннее кровотечение. Человек, насмотревшийся на покойников и побывавший во всяких переделках, знает, что это за гадость.

«...и накануне суда ко мне пришла его матушка. Боже, как она кричала! Когда я вернулась домой, Серёжи там уже не было, его увезли. Я с ног сбилась, отыскивая следы. Светские знакомые, которые сперва осыпали меня комплиментами, понемногу все от меня отвернулись. Я поняла цену их дружбы...»

— Да уж... — буркнул Лабрюйер. Он очень хорошо понимал людей, которые перестали приглашать к себе даму, что хватается за револьвер из-за сущего пустяка, мужниной интрижки.

«Теперь ты понимаешь, Саша, в каком я была состоянии, когда собралась уйти в монастырь...»

— О Господи... — прошептал он.

Честно говоря, Лабрюйер прекрасно обошёлся бы без этой исповеди. Ему бы вполне хватило простых слов: соскучилась, часто тебя вспоминаю, жду встречи. Он свернул письмо и сунул в карман, решив дочитать на досуге. Что-то с письмом было не так — оно не вызывало желания сразу написать ответ, как полагалось бы. Нужно было думать, а думать об отношениях с женщиной, анализируя их во всех причудливых тонкостях, для многих мужчин — сущий ужас. Так что Лабрюйер взял приготовленный для него свёрток, надел пальто и котелок, вышел на Александровскую и лихо перебежал её прямо перед трамваем.

Хорь сидел в салоне один — разве что в компании остывшего кофейника. Лабрюйер положил на столик свёрток с пирожками и печеньем. Хорь, надувшись, отвернулся.

— Найдём мы им итальянца или итальянку, — вздохнув, сказал Лабрюйер. — Ты ведь догадался взять у них адреса и телефонные номера?

— Они теперь вместе живут, — ответил Хорь. — Родители позволили Вилли немного пожить у Минни, чтобы приглашать домой одного учителя на двоих, так дешевле выйдет. Оплатили её полный пансион. Девицы просто счастливы. Они на Елизаветинской живут. И телефон там есть, Минни записала. Где же теперь искать итальянца?

— Чёрт его знает... — Лабрюйер задумался. Всякий иностранец должен сообщить о себе в полицию. Хозяева гостиниц подают туда сведения о постояльцах. Если синьор или синьора прибыли в Ригу, не скрывая своего происхождения, то в полицейских участках о них знают. А если тайно?

Дверь, ведущая в задние помещения «Рижской фотографии господина Лабрюйера», приоткрылась, и оттуда выглянула круглая румяная физиономия Росомахи.

— Приветствую! — сказал Росомаха и собирался было что-то добавить, но Лабрюйер перебил его:

— Мне нужен Горностай.

— Горностай усердно рисует шестерёнки. Ты знаешь, Леопард, что такое шестерёнка? О, это мечта чертёжника!

— Так ему и надо. Ты увидишь его сегодня?

— Я могу оставить записку для Барсука.

— Сойдёт. Мне нужно сделать запросы в столицу.

— Да, он говорил, что ты взял след.

— И препоганый след...

Лабрюйер взял кофейник с остывшим кофе, пакет с лакомствами и повёл Росомаху в закуток возле лаборатории. Там он рассказал о своих изысканиях и подозрениях так, как, возможно, не рассказал бы Енисееву. Росомаха был ему куда ближе ехидного и причудливого контрразведчика.

— А ты догадываешься, что это может быть злодей, совершенно непричастный к краже сведений? — спросил Росомаха. — Ты так яро пошёл по следу, но всего по одному следу. Что, если ты потратишь время на маньяка, не пытаясь найти других кандидатов в шпионы? А маньяк окажется всего лишь безумцем, давно сидящим в палате на Александровских высотах?

— Александровские высоты? Стой! Это ты хорошо подсказал...

— Рановато ты туда собрался.

Но Лабрюйеру было не до шуточек. Он притащил фотокарточки с копиями документов; бурча и чертыхаясь, отыскал то, чему от усталости и помутнённого рассудка сразу не придал значения.

— Свидетель, у нас есть свидетель... вот, гляди... если только он жив и не спятил всерьёз... вот, студент политехникума, и надо же — латыш, Андрей Клява...

Политехникумом рижане по привычке называли Политехнический институт. Хотя название уже несколько лет как поменялось, но одно слово выговорить сподручнее, чем два.

— Что за фамилия такая странная?

— По-латышски — «клён». У них много таких растительных фамилий. Наш Ян — Круминь, а это «кустик». Клява! Знаешь, сколько в здешней губернии Кляв? А искать родню придётся.

— Ты слишком увлёкся, Леопард, — спокойно сказал Росомаха. — Нельзя так.

— Клява был признан невменяемым и законопачен в лечебницу навеки. Но если он был подсунут суду вместо виновника, значит, были доказательства, что он во время предполагаемой смерти девочки околачивался где-то поблизости. Надо...

— Не надо, Леопард. На Александровских высотах твой Клява в безопасности. Если только он жив. Такие козыри достают из рукава в последнюю минуту. Ты отлично идёшь по следу, но тут — игра...

Росомаха сказал это очень серьёзно. И Лабрюйер понял его куда лучше, чем понял бы Енисеева со всеми енисеевскими выкрутасами.

— Ты считаешь, лучше его пока не трогать?

— Не забудь — Эвиденцбюро знает, что твоя «фотография» — что-то вроде нашего опорного пункта. Тебе ничто не угрожает, но за тобой наблюдают...

— Черт!

— Ты так увлёкся сыском, что, кажется, совсем забыл об этом, — тихо сказал Росомаха.

— Я последняя скотина...

— Нет, ты просто отличный сыщик. Так и Горностай считает. Но ты никогда не был тем, кого преследуют.

— Отчего же, был...

— В молодости, когда гонял всякую шушеру. То ты за ними по крышам скачешь, то они за тобой. Ты увлёкся одной версией, и это плохо. Нужно и прочие попробовать, — рассудительно сказал Росомаха. — Конечно, оба убийства можно считать доказательством, что ты уже приблизился к источнику сведений. Можно — но не успокаиваться на этом.

— Ты хороший товарищ...

Лабрюйер имел в виду, что Росомаха деликатно, но твёрдо разъяснил ему положение дел без всякого ущерба для самолюбия.

— Да и Горностай хороший товарищ, — усмехнулся Росомаха. — Просто ремесло у вас разное. Ты — сыщик, ты загоняешь дичь, вот этим и занимайся. Он... он — актёр, понимаешь? Он кем угодно притворится, чтобы добыть сведения. Вот Хорь у него учится. Думаешь, почему Хорю велено ходить в юбке? Пусть воспитывает самообладание. Я тоже несколько ролей отлично исполняю — пьяного купчину, к примеру, так изображу!..