Единственная умная мысль была — посоветоваться с Ольгой Ливановой. Ольга — молодая дама, счастливая жена и мать, Наташу знает уже очень давно, и как принято говорить с образованными молодыми дамами — тоже знает. Но как это устроить?
Время было позднее, Лабрюйер пошёл домой и на лестнице возле своей двери обнаружил Хоря — в штанах и рубахе, на плечи накинуто дамское широкое пальто. Хорь сидел на ступеньках и курил изумительно вонючую папиросу.
— Ты тоже считаешь, что я разгильдяй и слепая курица? — спросил Хорь.
— Ничего я не считаю. И никто так не считает.
— Горностай! Я же вижу! Он так смотрит! Сразу понятно, что он о тебе думает!
— Он иначе смотреть не умеет.
Лабрюйер отпер дверь, вошёл в прихожую, обернулся.
— Тебе письменное приглашение? Золотыми чернилами и с виньетками? — полюбопытствовал он.
Хорь молча поднялся, погасил папиросу и вошёл в Лабрюйерово жилище.
— Я должен как-то оправдаться. Он должен понять, понимаешь?.. И все должны понять! Если меня сейчас отправят в столицу, я застрелюсь.
— Почему вдруг?
— Потому что когда суд чести — виноватый обязан застрелиться.
— Какой ещё суд чести?
— Офицерский.
Тут Лабрюйер впервые подумал, что весь наблюдательный отряд — офицеры. Жандармское прошлое Енисеева не было для него тайной, а вот что Хорь тоже имеет какое-то звание — раньше и на ум не брело.
— Тебя что, осудили?
— Я сам себя осудил. Я знаю, почему это всё случилось. Вот, полюбуйся!
Хорь неожиданно достал револьвер.
— Ты что, с ума сошёл?! — заорал Лабрюйер. — Покойника мне тут ещё не хватало!
Хорь вытянул руку, словно целясь в Лабрюйера.
— Видишь? — спросил он. — Видишь?! А если бы из-за меня Барсук погиб?!
Рука дрожала.
— Дурака я вижу!
Лабрюйер шарахнулся в сторону, кинулся на Хоря, с хваткой опытного полицейского агента скрутил его и отнял револьвер.
— Институтка! Истеричка! — крикнул он. — Барынька с нервами! Подёргайся мне ещё!
Для надёжности он уложил Хоря на пол лицом вниз и ещё прижал коленом между лопаток. Продержав его так с минуту, Лабрюйер поднялся и ушёл в комнату, оставив открытыми все двери — в том числе и на лестницу.
Хорь встал, постоял и тоже вошёл в комнату.
— Истерик больше не будет, — сказал он. — Я знаю, что я должен делать.
— Вот и замечательно.
— Где мой револьвер?
— Завтра отдам. Он тебе ночью не нужен. Иди спать.
Хорь постоял, помолчал и ушёл.
Лабрюйер запер за ним дверь и крепко задумался. Было уже не до любовной переписки. Он видел — Хорь не выдержал напряжения. Да и куда ему — кажись, двадцать два года мальчишке, выглядит ещё моложе. Целыми днями изволь изображать фрейлен Каролину, как там про клоуна в цирке говорят — весь вечер на манеже... А когда приходится играть роль — с ней малость срастаешься. Придумало же начальство школу для Хоря!..
А тут ещё и Вилли. Хорь не назвал этого имени, но Лабрюйеру такая откровенность и не требовалась.
Понять бы ещё, что именно там произошло...
Горестно вздохнув, Лабрюйер стал раздеваться. Потом лёг, укрылся поплотнее, уставился в потолок, почувствовал неодолимую власть дрёмы, обрадовался — и потихоньку уплыл в сон.
Сколько времени этот сон длился — неизвестно. Когда Лабрюйер усилием воли разбудил себя, за окном был обычный зимний мрак. Но нужно было сесть и вспомнить те слова, что он произносил во сне. Там ему удалось написать письмо Наташе Иртенской! И это было замечательное письмо. Вот только хитро устроенная человеческая память этого письма не удержала.
Но во сне Наташа получила письмо и даже, кажется, какие-то строки прочитала вслух. Он вспомнил прекрасный профиль Орлеанской девственницы, изящный наклон шеи, тёмные кудри на белой коже. Всё это присутствовало во сне. И снова, после всех сомнений, он понял, что никуда ему от этой женщины не деться. И придётся понимать то, что она говорит и пишет, хотя для обычного нормального мужчины это загадка...
Утром Лабрюйер отправился в фотографическое заведение. Хорь уже был там — по видимости спокойный, деловитый, хотя мордочка осунулась — или плохо спал, или вообще не сумел заснуть. А две бессонные ночи подряд никого не красят.
— Из Москвы телефонировали, — сказал Хорь. — Я записал. Нашли мать убитой Марии Урманцевой. Она от горя забилась в какую-то глушь, названия я не разобрал, там единственный подходящий телефон — за десять вёрст от усадьбы, в полицейском участке. Сегодня в четыре часа пополудни она там будет, и ты сможешь с ней поговорить. Зовут её Анна Григорьевна.
— Хорошо, благодарю.
— И ещё — к тебе человек приходил.
— Что за человек?
— Нищий какой-то, прихрамывал. Очень огорчился, что не застал.
— Ничего не велел передать?
— Сказал, он какого-то свидетеля нашёл. Какого, зачем — не объяснил.
— Ротман, что ли? Вот такой, вроде карлика, — Лабрюйер показал ладонью рост Ротмана. — Мордочка — как у мопса.
— Он самый. Что-то ценное? — заинтересовался Хорь.
— Чёрт его знает, может, и ценное. Больше ничего не сказал?
— Гривенник попросил. Я дал.
— Это правильно...
— Ушёл в сторону Матвеевского рынка.
— У него там где-то логово, — вспомнив воровство в кондитерской, сказал Лабрюйер. — Ну-ка, прогуляюсь я, что ли...
Хорь внимательно посмотрел на него.
Когда Хорь не валял дурака, изображая эмансипированную фотографессу, взгляд у него был живой и умный. Взгляд, выдающий чутьё, которое или вырабатывается годами службы, или даётся от рождения.
— Револьвер возьми, Леопард, — сказал Хорь.
— Отчего же не взять...
Хорь явно ощутил что-то тревожное. А Лабрюйер уже, оказывается, стал срастаться с «наблюдательным отрядом» — и последовал совету почти без рассуждений, как и полагается в непростой ситуации.
Поскольку визитной карточки Ротман не оставил, следовало начать с кондитерской, а заодно съесть там что-то, что бы порадовало душу и желудок. Была тайная мысль — вдруг Ольга Ливанова опять приведёт туда своих ребятишек?
Эта женщина ему очень нравилась. Не так, как Наташа, конечно — а платонически. Она, по его мнению, была той идеальной женой и матерью, которую хотел бы видеть хозяйкой в своём доме любой мужчина: красавица, умница, способная на истинную верность и преданность. Но вот только в кондитерской её не оказалось...
Лабрюйер съел кусок вишнёвого штруделя, оценив тонкость раскатанного теста и аромат, выпил чашку кофе со сливками и подождал, пока выйдет пожилая женщина в длинном клеёнчатом фартуке, чтобы убрать посуду и поменять скатерти — скатёрка в приличной кондитерской должна быть безупречной белизны.
Он спросил, не помнит ли фрау малорослого воришку, что стянул у него кусок яблочного пирога с миндалём.
— Как не помнить, — ответила фрау, очень польщённая таким обращением, и перешла на совсем светский тон: — Тот пьянчужка, что обокрал его, тут часто околачивается, и если он был настолько добр, что не сдал пьянчужку в полицию, то это напрасно — таких бездельников следует выгонять из Риги.
Говорить о собеседнике «он» или «она» было изысканной немецкой вежливостью.
— Не знает ли фрау, где бездельник живёт? — поинтересовался Лабрюйер. — Она сделала бы хорошее дело, если бы подсказала, где искать того человека. Она не знает, что он когда-то был уважаемым человеком...
— Может быть, работал на «Фениксе»? — предположила женщина. — Я живу недалеко от «Феникса» и раза два его там встречала.
— Да, у него такая внешность и походка, что их легко запомнить. Я был бы ей признателен, если бы она расспросила соседок, — сказав это, Лабрюйер положил на стол полтинник, деньги для фрау, убирающей грязную посуду, неплохие — день её работы в кондитерской.
— Он очень любезен, — сказала женщина и, взяв деньги, сделала книксен.
Не то чтобы Лабрюйер жалел всех воришек подряд... Некоторых просто на дух не переносил, и немалое их количество могло бы предъявить дырки во рту на месте выбитых его кулаком зубов.
Ротмана он пожалел случайно. Рождественское настроение, воспоминание о давней погоне по льду, жалкий вид обречённого на голодную смерть старичка — всё разом как-то смягчило душу. А вот теперь расхлёбывай — ищи этого Ротмана по трущобам!
Но уже хоть было о чём рассказать Енисееву.
В фотографическое заведение Лабрюйер вернулся вовремя — понабежали клиенты, Хорь рассаживал семейство на помосте, Пича тащил туда чучело козы, Ян вовсю трудился в лаборатории, а своей очереди ждали две молодые пары, и Лабрюйер пошёл развлекать их светской беседой, показывать альбомы с образцами, предлагать различные фоны.
Потом пришёл Енисеев. Лабрюйер даже не сразу узнал его — контрразведчик добавил к своим великолепным усам ещё и подходящую по цвету бороду.
— Это ты, брат Аякс, ещё Росомаху не видел! Он тоже при бороде, — обрадовал Енисеев. — Изображает лицо духовного звания, так молодые дамочки подбегают, благословения просят. Ну-ка, пусть меня сейчас сфотографируют. Хоть на старости лет буду картинки показывать и хвастать, какой был добропорядочный.
— Никаких карточек, — строго сказал Хорь.
— Печально, фрейлен. Это чем запахло?
— Это Пича с чёрного хода обед нам в судках принёс.
— Батюшки-светы, я же забыл пообедать...
Когда Енисеев отворил двери, ведущую в служебные помещения, всё стало ясно — запах действительно был ядрёный. Пича принёс сосиски с тушёной капустой.
— За столом — никаких деловых разговоров, — распорядился Хорь.
— Боишься испортить аппетит? Ну, ладно, ладно! Как начальство велит — так и будет, — не в силах отказаться от вечного своего ехидства, ответил Енисеев.
— Хорь прав. Если начнём толковать о покойниках, точно кусок в горло не полезет, — проворчал Лабрюйер.
В четыре, стоило пробить настенным часам, раздался телефонный звонок. Потребовали господина Гроссмайстера.
— Я слушаю, — ответил Лабрюйер.
— С вами по вашей просьбе будет говорить госпожа Урманцева. Но просьба не затягивать разговор, — строго сказал мужчина, очевидно — кто-то из персонала полицейского участка.