Енисеев слушал детские голоса и усмехался в усы.
— Это задачка, решить которую можешь только ты, брат Аякс, — сказал он.
Лабрюйер нехорошо на него посмотрел. Не следовало Енисееву называть его Аяксом, лучше бы ему забыть, как они колобродили на штранде, а газетчики называли их «два Аякса». Аякс Локридский и Аякс Саламинский, комические персонажи оперетты «Прекрасная Елена», в которой оба чуть ли не всё лето подвизались.
— Да, да. Ты — здешний. Ты понимаешь то, чего все мы не понимаем, — продолжал Енисеев. — Ты знаешь всех...
— Не всех, — буркнул Лабрюйер.
— Нужно раскопать историю двадцатилетней давности. А может, и не двадцатилетней. Один господин, которого все считают благопристойным и порядочным членом общества, натворил что-то такое, чем его можно шантажировать. И, в общем, уже шантажируют... Выходит, есть свидетельства его безобразий — письменные и, хм... человекообразные. Иначе шантаж, сам понимаешь, не имеет смысла. Сам он ни за что не признается. Значит, нужно понять, что это такое.
Разговор этот шёл в лаборатории «Рижской фотографии господина Лабрюйера».
Фотографическое заведение решено было сохранить — как одну из баз наблюдательного отряда, дислоцированного в Риге. Хотя Эвиденцбюро знает, что хозяин связан с российской контрразведкой, но беда невелика и пусть себе знает. По крайней мере, сразу будет видно, если кто-то подозрительный начнёт крутиться около...
— Так оно даже спокойнее, — сказал Енисеев, когда столичное начальство приняло такое решение. — Будут следить за фотографией и проворонят то, чего им и на ум не брело.
— Значит, и за мной будут следить.
— Естественно. Куда ж ты денешься! Но ты умнее, чем кажешься... То есть кажешься австриякам и, возможно, итальянцам!.. Да, на сей раз мы и с итальянцами имеем дело.
— Допустим, нужно собрать сведения о господине Н. и его на вид безупречной репутации, зная, что в прошлом были какие-то проказы, — продолжал Енисеев. — Дурак начнёт с кухарки и горничной. Умный человек начнёт с архивов рижской полиции... Не было ли какой сомнительной истории, в которой вроде как и нашли виновника, но осталось ощущение, будто не того?
— Я понял. Но тогда мне лучше бы съездить в Москву и посовещаться с господином Кошко.
Аркадий Францевич Кошко был с 1900 года начальником Рижской сыскной полиции, и Лабрюйер принимал участие во многих его делах. Разумеется, всего он не знал — он начинал службу сперва рядовым агентом, потом поднялся до рядового инспектора, но Кошко все эти годы был образцом для подражания: не заседал в кабинете, а сам, переодевшись, с револьвером и двумя-тремя подчинёнными отправлялся брать матёрого злодея. Но Лабрюйер всего-то восемь лет прослужил под командой Кошко. Накануне печальных событий 1905 года Аркадий Францевич по долгу службы расследовал несколько ограблений, которые отличались одной особенностью: добытые деньги предполагалось направить на организацию беспорядков. Кошко не любил революционеров, к какой бы партии они себя ни приписывали, не занимался «политическими» и не ладил с охранкой, но своё дело делал честно и налётов на рижские банки, совершенных с самыми светлыми намерениями, не прощал. Когда несколько налётчиков оказались за решёткой, он стал получать письма с угрозами. Но угрожали не ему лично, а его семье. Он написал рапорт начальству и в 1905 году был переведён в Санкт-Петербург — заместителем начальника Петербургской сыскной полиции. А в 1908 году ему поручили руководство всем московским сыском.
— Да, это возможно, — подумав, сказал Енисеев. — Насколько я знаю, у Аркадия Францевича отменная память. Но вот какая беда — он не захочет признаваться в ошибках и в следствии, не доведённом до блистательного конца. У него ведь тоже амбиции... Послушай, брат Аякс, поищи-ка ты лучше старых полицейских. Это будет актом милосердия. Вряд ли они, старики, живут в роскоши...
— Пусть так. И кто тот человек?
— Брат Аякс, только не бей меня по старой голове табуреткой! Я не знаю!
И Енисеев картинно съёжился, прикрывая лысеющую голову руками.
Лабрюйер знал, что от этого человека можно ожидать любых сюрпризов. Действительно, возникло желание треснуть Аякса Саламинского здоровенным фотоувеличителем — он первый попался на глаза. Но Лабрюйер сдержался, промолчал и уставился на боевого товарища с ледяным любопытством — как на заморскую черепаху в зоологическом саду: нежности эта тварь не вызывает, а понаблюдать, как перемещается на нелепо расставленных лапах, можно.
Енисеев, удивлённый тишиной, выглянул из-под руки, потом принял обычную позу человека, ведущего деловой разговор.
— Мы действительно не знаем, кто он. Вернее, даже так, — мы не знаем, кто это существо, поскольку речь может идти и о женщине. Наш приятель, которого мы знали как Красницкого, будучи толково допрошен, поведал вот что. Фрау Берта, которую теперь допросить может разве что Сатанаил в преисподней, каким-то образом узнала нечто, порочащее человека, имеющего отношение к размещённым на рижских заводах заказам военного ведомства. У неё было множество поклонников, кто-то развлекал её историями из рижской жизни. Красницкий утверждает, что подробности были известны мужу фрау Берты, которого мы знали как господина Штейнбаха. Но он утонул вместе с супругой, и, я надеюсь, вместе с ней кипит, в одном котле со смолой... Красницкий утверждал, что фрау Берта запрашивала Эвидендбюро, нужно ли собирать сведения об этом человеке. Ответ ему неизвестен, коли не врёт. Если бы фрау Берта и Штейнбах получили задание завести с ним знакомство, Красницкий бы об этом знал — да и мы бы знали, потому что разматывали этот клубочек и нашли причастных к делу людей. Но никого, близкого к заводам «Мотор» или «Феникс», среди знакомцев фрау Берты и Штейнбаха не обнаружено. И вот сейчас Эвиденцбюро начало разрабатывать эту загадочную персону.
— Из чего стало понятно, что персона уже сообщает секретные сведения?
— Из того, что они вдруг возникают в Вене и Берлине, в секретных докладах.
— Именно эта персона? Никто другой не мог?..
— Чёрт её, персону, разберёт. Это мерзавец, который либо засел на заводе, либо вертится вокруг «Мотора» и «Феникса», потому что очень уж много знает про военные заказы. Конечно, рано или поздно он себя выдаст. Но, брат Аякс, сам понимаешь...
Отвечать на обращение «брат Аякс» Лабрюйер не желал.
— Значит, того человека шантажируют, а он откупается сведениями? — уточнил Лабрюйер.
— Именно так.
— А если это не местный житель? Когда военное ведомство стало вкладывать деньги в рижские заводы, сюда приехали инженеры из столицы, из других российских городов. Может, кто-то из них?
— Я невысокого мнения о роде человеческом, — признался Енисеев. — На всяких уродов насмотрелся, сам понимаешь. Но мне кажется, что русский инженер в таком положении скорее уж сам пойдёт в полицию признаваться. А немец — тот струсит... Тебе смешон мой патриотизм? Да? Ну, считай, что мне просто хочется так думать...
Енисеев помрачнел.
Из салона раздался такой визг, что Лабрюйер подскочил на стуле.
— Ничего страшного, дети опрокинули ёлку, — сказал Енисеев. — Случается. Иди, восстанови порядок, а я уберусь восвояси. У меня есть ещё дела. Мы ведь, в сущности, всё оговорили.
— Когда тебя ждать?
Лабрюйер редко говорил Енисееву «ты», старался обходиться без обращений, но сейчас само выскочило.
— Постараюсь завтра быть. А ты поторопись. Рождество — самое время, чтобы навестить полицейских старичков, подарки им отнести, что ли. Можешь — из тех сумм, что на непредвиденные расходы. Ну, я пошёл.
Лабрюйер поспешил в салон — и точно, ёлка лежала на боку.
— Ты снимки уже сделал? — спросил Лабрюйер Хоря по-русски.
— Всё сделано, душка, — томным голоском ответил Хорь.
Столичное начальство приказало ему ещё какое-то время пребывать в образе полоумной эмансипэ-фотографессы Каролины, но обещало прислать замену. Он же, сильно недовольный, принялся валять дурака, наряжаясь и румянясь самым карикатурным образом. На сей раз Хорь украсил свою грудь огромным бантом — бледно-лиловым в чёрный горох.
— Позови госпожу Круминь, это всё надо убрать.
— А кто заплатит за поломанные игрушки?
— Сейчас я разберусь...
Разумеется, папаша, респектабельный пятидесятилетний бюргер, утверждал, что ёлку плохо закрепили, оттого она и свалилась. Разумеется, мамаша, сорокалетняя скандальная дама, встала на его сторону. Платить семейство Краузе не желало — пока не пришла госпожа Круминь с метлой и совком.
— Не отдавайте им карточек, господин Лабрюйер, вот и всё, — сказала супруга дворника. — Я их знаю, они тут неподалёку, на Романовской живут. Посторонитесь, господа, мне убирать надо! Отойдите, я тут подмету! Перейдите туда! Ребёнка возьмите!
Подметала она лихо — так и норовила пройтись метлой по подолу длинной мамашиной юбки, по начищенным ботинкам папаши, да и детишкам перепало. Лабрюйер тем временем снял пиджак и поднял ёлку. Хорь, опустившись на корточки, подбирал уцелевшие игрушки. В сущности, пострадали только пряники, подвешенные на цветных ленточках, стеклянные шары и свечки. Набитые ватой ангелочки и паяцы, а также золочёные орехи и яблоки остались невредимы.
— Ущерба примерно на рубль, — сказал Хорь.
— Почему это мы им должны дарить рубль? — возмутилась госпожа Круминь и перешла на немецкий: — Если господин Краузе не заплатит рубль за убытки, весь квартал об этом узнает! Из-за одного рубля будет позора на сто рублей!
В том, что сердитая женщина с метлой способна ради великой цели обойти всех соседок и приятельниц, почтенное семейство ни секунды не сомневалось. И только папаша, выдавая рубль, проворчал, что эти латыши больно много воли взяли, давно их на баронскую конюшню не приглашали...
— Что? — спросила госпожа Круминь и поудобнее взяла метлу.
Спросила она по-латышски, но по-особому. В этом языке «о» выговаривалось скорее как «уо», и обычно это «у» проскальзывало не звуком, а скорее намёком на звук. Но если человек, спрашивая, отчётливо делил «уо» на «у» и «о», это означало сильное недовольство. Латышское «ко?», прозвучавшее как «ku-о?!», было угрожающим.