в салон. Утром же, вместе с отцом вынув треснувшую, Ян обнаружил под помостом целый склад. Пича наловчился засовывать туда сбоку свои сокровища, насчёт которых справедливо опасался, что госпожа Круминь отправит их в печку. Это были дешёвые фотокарточки с дамами в одном белье и даже в одних чулках. Кроме того, Ян извлёк жутчайшего вида журнал с цветными картинками, без обложки, на английском языке. Судя по грязным и лохматым страницам, его передавали из рук в руки лет двадцать, не менее. Затем были добыты сломанный револьвер и нож без рукоятки.
Револьверы после событий 1905 и 1906 годов в Риге можно было найти чуть ли не на каждом чердаке, а вот английский журнал, да ещё такой древний, был диковинкой.
Там же стоял утюг госпожи Круминь.
— Всё-таки он что-то затеял с этим утюгом, — задумчиво сказал Лабрюйер. — Даже страшно подумать, сколько пользы может извлечь из утюга обычный мальчишка. Оставь всё как есть, Ян, и присматривай за братцем хорошенько. И вы тоже, Круминь. Ян! Ну-ка, глянь, нет ли в этом проклятом утюге чего любопытного!
Но ёмкость для углей была пуста.
Несколько озадаченный странной логикой Пичи, Лабрюйер пошёл телефонировать в сыскную полицию. Его интересовали исключительно покойники — не было ли в сводке двух трупов из подвала и третьего — принадлежавшего Ротману?
Линдер, держа трубку возле уха, просмотрел сводку и ничего подходящего в ней не обнаружил.
— И ещё. По Риге расхаживает убийца. Я его видел, я его узнал. Вроде бы в воровской среде он неизвестен, но точно ведь знать нельзя. Лицо у него очень приметное.
— Приходи в архив, я договорюсь, тебя пустят покопаться, — сказал Линдер. — Может, он по какому-то делу проходил и его снимали на плёнку.
— Вот и мне так кажется. Иначе — какого беса ему бояться, что его опознают?
— После обеда телефонируй мне. Сейчас больше говорить не могу — меня один сукин сын дожидается. За две медные кастрюли и старый самовар старуху убил. Сидит в коридоре, рыдает, божится, что нечаянно. А кастрюли с самоваром спрятал на чердаке тоже нечаянно. Вот, буду разбираться. Похоже, у него подельник был.
— Успеха тебе.
Повесив трубку, Лабрюйер задумался — как бы раздвоиться на две персоны? Чтобы Лабрюйер-первый поехал на Выгонную дамбу искать «черепа», а Лабрюйер-второй поехал в другую сторону, к Московскому форштадту, искать Нюшку-селёдку, пока и её не укокошили. Но, поскольку чудес не бывает, Лабрюйер выбрал Нюшку.
Однако сперва он отправился к Панкратову.
Во-первых, следовало убедиться, что у старика всё в порядке. Во-вторых, Кузьмич обещал свести с начинающим агентом Сенькой Мякишевым. Насколько Лабрюйер понял, Мякишев ещё только добывает репутацию толкового агента — значит, именно такой человек и требуется, поскольку всех штатных и большинство нештатных сотрудников сыскной полиции Московский форштадт знает.
Панкратов повёл Лабрюйера к складу на Конюшенной, где обретался Сенька. Он не имел пока в Риге работы и помогал приятелю-грузчику, одновременно домогаясь поручений у полицейских инспекторов. Его уже знали, уже заметили, и он имел неплохие шансы выбиться в люди.
Увидев Сеньку, Лабрюйер сразу понял: где-то по соседству с Мякишевыми жил цыган. Не еврей, а именно цыган — этот тип мужской красоты был отлично знаком Лабрюйеру.
Семнадцатилетний парень, широкий в плечах, тонкий в перехвате, глазастый и губастый, имел внешность не самую подходящую для выбранного ремесла. Но как знать — может, научится придавать себе малозаметный вид, глазищи-то умные...
— Задание тебе будет такое. Я найду в трактире одну бабу, потолкую с ней и уйду. А ты погляди-ка, куда она после того побежит.
— Это я запросто! — воскликнул Сенька.
— Погоди, не вопи. Тебе нужно сказочку сочинить. Баба ведь сразу никуда не побежит, — сказал Панкратов. — Она, поди, тоже на службе. Может, через час вырвется, может, через полтора. А ты что думал? Вот и изобретай, как бы тебе эти час-полтора, или сколько выйдет, у трактира проваландаться.
Лабрюйер и Кузьмич переглянулись — обоим было любопытно, что придумает Мякишев.
Парень почесал в затылке.
— Скажу — приехал старшего брата искать. Уговорились встретиться в этом трактире. Где он угол снимет — не знаю... Буду ждать хоть сутки напролёт. Да, а сам я из Людина удрал впопыхах, родители не отпускали...
— Ты люцинский, что ли? — спросил Лабрюйер. — Я должен был догадаться...
Те края были сущим Вавилоном — русское, польское, латышское, еврейское и цыганское население перемешалось, даже, кажется, свой язык изобрело.
— Оттуда...
— А не попадался ли тебе в Люцине пан Собаньский?
Сенька расхохотался.
Оказалось, пан Собаньский пробовал сам смастерить аэроплан, только зря извёл кучу реек и чуть ли не версту холста.
— Таких чудаков на просторах Российской империи хватает, — сказал Панкратов. — Я про одного слыхал — он крылья смастерил и с колокольни прыгнул. Только давно это было. Ну, Сенька, начал ты хорошо, теперь придумывай брата — какое у него ремесло, почему встречу в трактире назначили, именно в этом, значит, брат раньше в Риге бывал? И почём сидел-сидел, и вдруг сорвался, убежал? Ей же потом донесут.
— Да, баба тёртая и враньё сразу почует, — согласился Лабрюйер. — Ну, думай, думай, люцинский герой.
Сенька улыбнулся во весь рот. Улыбка у него была — оперный тенор, любимец дам и девиц, позавидовал бы.
— И придумаю!
Четверть часа спустя Лабрюйеру уже стало казаться, что он сам этого брата Митю знает и вместе с ним не одну кружку баусского пива выпил.
Начертив план с трактиром посерёдке, Лабрюйер выслал вперёд Сеньку со скаткой через плечо на солдатский лад, которую и выбросить не жалко. Сеньке было выдано пятнадцать копеек, чтобы сидел и питался, не то могут и выпереть из трактира.
Сам Лабрюйер, проводив Панкратова, вышел на речной берег, туда, где заканчивался Двинский рынок, занимавший почти всю набережную, от Рижского замка до Конюшенной. Наняв там ормана, он поехал к трактиру, особого имени не имевшему, а только прозвание хозяина в призыве: «А ну, робя, пошли к Ефимке!»
Трактир Московского форштадта был таким местом, где каждую субботу непременно должна быть драка, и потому хозяева этих заведений не слишком беспокоились о чистоте, порядке и хорошей мебели — всё равно разломают.
Лабрюйер велел орману подождать за углом, на Католической, а сам пошёл на Банную. Ефимкин трактир, где служила Нюшка-селёдка, он помнил с давних времён. Там можно было заказать блюда простые и сытные, очень жирные, что ценилось местной публикой. Лабрюйер знал, что крестьянин в страду скорее обойдётся без мяса, чем без сала, то же касалось плотогонов и струговщиков, при их ремесле мясо, включая солонину, было даже опасно — ну как жарким летним днём протухнет?
Когда в тёмную длинную комнату, где стояли столы, вышла Нюшка-селёдка, Лабрюйер сразу понял — баба пьющая.
— Анна Петровна? — спросил он, стараясь как можно любезнее глядеть на неопрятную тётку в брезентовом фартуке, на вид — лет пятидесяти с порядочным хвостиком, что соответствовало примерно сорока пяти по бумагам.
— Анна Васильевна, — сердито ответила Нюшка. — Чего надо, кавалер?
— Хочу тебе двугривенный дать.
— Это ещё за что?
— Когда ты на Канавной служила, там в одном доме была очень красивая еврейка, она ещё с Ротманом, с вором, хороводилась. Потом её выкупил богатый человек и куда-то увёз.
— Матильда, что ли?
— Может, и Матильда. Вы же там все придумываете себе красивые имена.
— Так если сказать гостю, что ты Хава-Матля, он же креститься и плеваться станет. А Матильда — это по-господски. Я вот Евгенией была, тоже отличное имя.
— Так не знаешь ли, куда она уехала?
— А на что вам?
— Её родня ищет. Какая-то тётка померла, посмотрели завещание — а там она. Родня за голову схватилась, а делать нечего — надо искать.
— Матильда, значит, кому же ещё быть. Её из дому один молодчик сманил, потом по рукам пошла. А выкупил её старикашка, лет тому назад...
Нюшка стала загибать красные пальцы и бормотать, припоминая неведомые Лабрюйеру события.
— Двадцать! — вдруг выкрикнула она.
— Не может быть.
— А вот и может. Это ещё при покойном царе было! Когда он, царь, помер, наша Сашка дочку родила. А замуж она пошла, когда он ещё был жив. А дочке, Верке, сейчас девятнадцать. А Матильда от нас ушла, когда Сашка замуж собиралась, это я точно помню.
— Хорошая же у тебя память, — удивился Лабрюйер. — Так что за старикашка-то?
— Купец один. По делам приехал, а вечером куда деваться? Ну, он — к нам. Ему Матильду вывели — и всё, пропал! Так-то оно было.
— Русский купец?
— Русский, а как звать — не знаю, сам — то ли из Пскова, то ли из Новгорода.
— Это уже кое-что. Вот тебе ещё двугривенный, давай вспоминай дальше.
Но, кроме Пскова и Новгорода, Нюшкина память ничего не удержала.
— Может, Грунька что-то помнит? — предположил Лабрюйер.
— Какая ещё Грунька?
— Грунька-проныра.
Нюшка расхохоталась.
— Да кто бы её в хороший дом взял! Она же уродина, всегда была уродина. Она тут, за спикерами, промышляла. Раз мужчину обокрала, другой обокрала, дознались, без зубов её оставили.
— А ты всё же скажи, как её искать. Она ведь тоже может что-то знать. Я бы с ней потолковал. Ей найдётся что вспомнить.
— Зря время потратишь, кавалер. Искать её в Магдалининском приюте, в Агенсберге.
— А ты с ней хоть иногда видишься?
— А чего с ней видеться, кто она мне? Она у меня из зависти платок попортила, какой-то дрянью облила.
— Понятно. Ну, за Матильду — благодарствую.
— Ступай себе с Богом, кавалер, у меня дел невпроворот.
На том и расстались.
Шагая к пролётке, Лабрюйер сопоставлял в уме то, что наговорила Нюшка, со сведениями от Лореляй. Одна из них врала, но которая — неизвестно. Если верить Нюшке, Матильду из публичного дома увезли то ли во Псков, то ли в Новгород. Если верить Лореляй, её выкупил какой-то человек, потом её содержал Ротман, потом она от Ротмана ещё к кому-то переметнулась. Но Лореляй в те времена была ещё девочкой. Впрочем, решил Лабрюйер, это особого значения не имеет, главное — узнать, побежит ли куда-то после разговора Нюшка-селёдка.