— Кто меня возьмёт в сторожа?
— А ногу где повредил?
— Убегал, под телегу свалился. И — хрясь...
— Ни жены, ни детей?
— Откуда?..
— Думал, всегда будешь молодым добытчиком?
— Лучше бы я тогда под лёд ушёл...
Это была давняя история — полицейские агенты чуть ли не в самый ледоход гнали по Двине, напротив краснокирпичных складов Московского форштадта, шайку, удиравшую с добычей. Добычу ворам пришлось бросить, двое попались, трое всё же убежали.
— Да, лучше бы ты тогда ушёл под лёд, — согласился Лабрюйер. Ротман не имел ни ремесла, ни родни, ни имущества, впереди его ждала смерть под забором. Вот разве что натворит таких дел, чтобы посадили за решётку, да куда ему — он теперь слабосильный...
— Да...
— И что, совсем не к кому прибиться? Совсем никого нет?
— Племянник есть. Но его в Сибирь укатали. А без вины, совсем без вины! Там и пропадёт! — воскликнул Ротман. — Может, уже и пропал...
Лабрюйер насторожился.
— Как это — совсем без вины? Так не бывает!
— За деньги всё бывает, господин Гроссмайстер! Заплатили свидетелям, и — крышка моему Фрицу! А у нас — откуда деньги? Всё, всё подстроили! И Фрица в Сибирь погнали!
— Давно это было?
— Шесть лет назад, герр Гроссмайстер, шесть лет. Я думал, при нём жизнь доживать буду. Он меня жалел...
— Он из вашего воровского сословия?
— Не совсем. Так, помогал иногда, надёжный был, умел молчать... Сын моего братца, герр Гроссмайстер... покойного брата сын... а свидетелям заплатили!..
— Рассказывай.
— Да это всё из-за бунтовщиков...
— Из тебя каждое слово клещами нужно тянуть? — рассердился Лабрюйер.
— Да всё равно — без толку...
— Рассказывай.
— Что — рассказывай?..
— Про племянника.
— Всё равно ему уже ничем не поможешь. Сгинул в Сибири...
Такой увлекательный разговор продолжался ещё с четверть часа и порядком надоел Лабрюйеру.
— Ну, вот что, Ротман. Надумаешь рассказать правду — ищи меня в фотографическом заведении напротив «Франкфурта-на-Майне», на Александровской, знаешь?
— Знаю.
— А сейчас мне жаль время на тебя тратить. Уговариваю тебя, как солдат девку. Будь здоров.
С тем Лабрюйер и ушёл с Матвеевского рынка.
По его мнению, Ротману было нечего рассказать — про племянника сбрехнул, чтобы разжалобить доброго господина Гроссмайстера. И всё это оказалось обычной рождественской благотворительностью — кто-то вон в богадельню корзину калачей везёт, а бывший полицейский инспектор Гроссмайстер бывшего вора обедом покормил, авось когда-нибудь на небесах зачтётся.
Теперь следовало подумать о задании Енисеева. Он был прав — что-то могут знать бывшие полицейские. Но и неправ одновременно — вряд ли бы при Кошко отправили на скамью подсудимых заведомо невиновного человека. Скорее всего, это случилось уже после того, как Кошко переехал в Санкт-Петербург. После его отъезда в Риге и окрестностях были такие беспорядки, что полиция их ещё долго расхлёбывала. 1905 год — беда всей империи...
Начать Лабрюйер решил с давнего приятеля — Ивана Панкратова, который был теперь многим известен как Кузьмич. Этот агент был надёжным помощником Аркадия Францевича и продержался в сыскной полиции чуть ли не до пятидесяти лет, потом решил, что хватит с него безумных приключений, и нанялся в гостиницу «Петербург», что на Замковой площади, — смотреть за порядком. Потом он неожиданно получил наследство от тётки, которую давно уже считал покойницей, а она чуть ли не до девяноста прожила. Деньги он не пропил, а приобрёл несколько квартир в доме на Конюшенной улице и стал содержателем меблированных комнат — на старости лет очень подходящее занятие.
Встал вопрос: чем поздравить старика с Рождеством? Не конфеты же ему дарить. Он, конечно, старик крепкий и выпить не дурак, но бутылка шнапса — не очень-то рождественский подарок.
Лабрюйер пошёл советоваться к госпоже Круминь, а она предложила испечь луковый пирог с беконом. С этим пирогом, уложенным на изготовленную из плотного картона тарелку и увязанным в большую салфетку, Лабрюйер и отправился по Александровской в ту часть города, которую называли Старой Ригой. Прогулка была приятной, а предвкушение пирога со стаканчиком шнапса грело душу.
Кузьмич был занят делом — выдворял из комнаты на третьем этаже жильца, не заплатившего за три месяца.
Жилец был ещё молод, но уже плешив, жалок на вид, имущества у него набралось — всего-то два чемодана, большой и маленький. Но он хорохорился:
— Вы ещё об этом пожалеете! Вы ещё гордиться будете, что такой человек, как я, изволил в вашем свинарнике проживать!
— Какой такой человек? — заинтересовался Лабрюйер.
— Вам не понять!
— И всё же?
— Я изобрёл!.. Нет, всё равно не поймёте!
— Вечный двигатель, — подсказал Лабрюйер.
— По-вашему, я похож на сумасшедшего? Когда моё изобретение будет признано, о!.. О, тогда!..
Странный жилец схватил со стола какие-то исчёрканные карандашом и чернилами бумажки.
— О, тогда! — повторил он. — Вам станет стыдно, ничтожные людишки! Я — Собаньский, а вы кто?
— Побудьте с ним, Александр Иванович, а я за орманом схожу, — мрачно попросил Панкратов. — Гривенник заплачу, чтобы куда-нибудь этого пана увёз подальше. Одно разорение с этими чудаками из захолустья.
— Вам станет стыдно! Я опередил прогресс! А вы кто? — вопросил пан Собаньский, но Панкратов не ответил — он уже вышел из комнатёнки.
— Откуда вы? — спросил Лабрюйер.
— Из Люцина, — признался изобретатель. — А отчего вы спрашиваете? Вы хотите украсть моё изобретение?
— Не говорите глупостей.
Большое сомнение вызвала у Лабрюйера фамилия «Собаньский». Чудак не очень-то был похож на поляка, не тот имел выговор — или перенял еврейское произношение, ведь Люцин, если вдуматься, — еврейское местечко.
Изобретатель, глядя на Лабрюйера с большим подозрением, собрал свои драгоценные бумажки в стопку, поместил в старую зелёную папку, а папку — в чемоданчик.
Панкратову повезло — ормана он изловил возле реформатской церкви и сам вынес на улицу большой чемодан. Пан Собаньский, не прощаясь и высоко задрав нос, вышел из комнаты, а через минуту вернулся Панкратов.
— Я сговорился — его к Александровскому мосту отвезут, а дальше — как знает. Идём ко мне, вниз.
— Раздувай самовар, Кузьмич, заедим твоё горе вкуснейшим пирогом.
— Вот дурень...
— Кто?
— Да этот мой чудак. Вон, чертёж забыл.
В спешке пан Собаньский уронил лист плотной бумаги, и тот залетел под кровать. Панкратов поднял и уставился на чертёж, как баран на новые ворота:
— Батюшки мои, это что за чудо?!
И впрямь, бывший жилец старательно изобразил сущее чудо — корпус, как у лодки, два крыла, как у самолёта-биплана, но в придачу два гребных колеса, как у тех пароходиков, что бегают по Двине. И, для полноты картины, на носу странного судна четырёхлопастный винт.
— Всё ясно, непризнанный механический гений, — сказал Лабрюйер. — Жаль времени, потраченного на это художество. Может, ещё вернётся. Так ты вздуваешь самовар, Кузьмич?
Четверть часа спустя они сидели за столом визави и ели ароматный пирог, прихлёбывая из фаянсовых кружек горячий чай.
— Я к тебе с таким вопросом, Кузьмич, что даже и не знаю, как приступиться, — сказал Лабрюйер. — Ты в полиции целую вечность, начинал мальчишкой-рассыльным, так?
— Так. Ещё при покойном государе Александре Николаиче, царствие ему небесное.
— Во всяких переделках побывал...
— Так, так, побывал...
— Всякое ворьё и жульё ловил...
— Ох, всякое... А нельзя ли прямо?
— Прямо? Ну, ладно, попытаюсь. Не было ли такого, Кузьмич, что вроде и за руку вора схватили, и каторга ему грозит, а потом вдруг — р-раз! И судят за его безобразия совсем другого человека? Или же — распутывали какое-то дело, а дело от рижских сыщиков вдруг забрали в Петербург или в Москву, хотя только и оставалось, что подлеца в тюрьму препроводить?
— А на что вам, господин Гроссмайстер?
— А вот на что — ведь человека, который в своё время кары избежал, могут потом шантажировать.
— И очень даже просто... Было дельце, было — но я тогда уже из сыскной полиции ушёл, а лишь подрабатывал по внешнему наблюдению иногда... Это надо Лемана спрашивать, Петера Лемана. Я его недавно встречал, недавно... батюшки, на Пасху, ничего себе недавно...
— Кузьмич, а ведь и я его недавно встречал! Нет, не на Пасху, летом...
— Без Гаврилы не обойтись!
Гаврила служил одно время в филёрах, раза три уходил из полиции и опять возвращался, а завершил свою карьеру в должности церковного сторожа. Но до него ещё поди доберись — он поселился на штранде, в Дуббельне, при Владимирском храме, а кто зимой станет ездить на штранд? Поезда вряд ли ходят, разве что ормана нанять?
Но Гаврила был напарником Лемана и мог знать его адрес.
Решили совершить вылазку на штранд с утра — мало удовольствия странствовать в потёмках.
Вернувшись в своё фотографическое заведение, Лабрюйер обнаружил там наблюдательный отряд почти в полном составе — Горностая, Барсука, Росомаху и Хоря.
— Садись, Леопард, — сказал Барсук. — Мы тут насчёт итальянцев совещаемся.
Лабрюйер посмотрел на Хоря.
— Что, затеяли всем отрядом брать уроки бельканте? — спросил он.
— Ты обещал двум хорошеньким барышням поискать для них живого итальянца, чтобы поучил их произношению, — напомнил Горностай-Енисеев. — Как это ни смешно, а поиски итальянца для нас очень важны. И девицы со своими глупостями пришлись очень кстати. Тебе нужно подружиться с ними Леопард. Даже поухаживать за ними... Хорь, не сопи! Скоро тебе на смену пришлют человека, тогда Росомаха уедет, а ты будешь за него. В своём изначальном образе, как тебя Бог создал, в штанах и даже с усами, если успеешь отрастить.
— На что нам итальянец? — прямо задал вопрос Лабрюйер.
— Пришло сообщение. Как будто нам мало Эвиденцбюро — есть подозрение, что в Риге вертится вокруг заводов ещё и итальянский агент. Недостаёт лишь эскимосов и папуасов... — ответил Енисеев. — Вот, ломаем головы, как до него добраться.