Наблюдательный отряд — страница 40 из 67

— Перестань, — сказал Лабрюйер. — Я из-за твоих душевных страданий чуть заикой не сделался. Когда утюг за бомбу принял.

— Вы в полиции много стреляли?

— Доводилось. В тир обязательно ходили. Учились стрелять навскидку. Но мы больше друг от дружки ухватки перенимали. А ты запрос о Фридрихе Ротмане сделал?

— Забыл, — признался Хорь. — Извини. Виноват...

— Ну так иди к аппарату и диктуй телефонограмму кому следует. Пусть найдут Ротмана там, где он отбывает срок, и в допросе узнают про некого Краузе с Романовской улицы и про его племянника. Пусть вспомнит все имена! Особо — узнать, что ему известно о Хуго Энгельгардте.

— Краузе с Романовской улицы, — повторил Хорь. — Это — та вторая версия, которой от тебя требовал Горностай?

— Да. Очень может быть, что человек в Федеральном комитете, который за взятку принял ложный донос и дал ему ход, — тот, кто нам нужен. Но, сам понимаешь, разгребать помойку семилетней давности, когда половина фигурантов на том свете, а три четверти остальных чуть ли не в Австралии, дело малоприятное.

— Было бы очень хорошо, если бы ты напал на английский след. Кто-то же снабжал боевиков оружием — и здесь, и в Санкт-Петербурге. А ещё возможен японский след — тоже по части оружия.

— Его только нам не хватало. Тогда мы окончательно рехнёмся. И в полном составе отправимся на Александровские высоты...

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


После совещания Лабрюйер понял одно: ему придётся изучить, кто из студентов политехникума в пятом или шестом году оставался в Риге и кто в чём был замечен. Помощников в этом деле не будет, а срок — хорошо бы предоставить сведения к завтрашнему дню.

— Не горюй, брат Аякс, — сказал Енисеев. — Всё не так уж скверно. Студенты-немцы большей частью сидели по домам тихо, как мышь под веником, колобродили русские и латышские студенты. Вот они теперь, став видными людьми, и дрожат за свои репутации.

— Но Розенцвайг — немец. Рейтерн — немец. И среди тех молодых инженеров, что я видел на «Моторе», человека четыре — точно немцы и выпускники политехникума. Значит, они что-то натворили во время беспорядков и теперь смертельно боятся шантажистов?

— Очень даже может быть. Как ты понимаешь, у нас был человек на «Моторе», которым занимался Росомаха. Он и проболтался, что кто-то из мастеров сборочного цеха что-то такое по чьей-то просьбе собирался вынести некому покупателю. Ни имён, ничего — только это. Но после ночной стрельбы Росомаха к нему и близко не подходит. Тот из инженеров, кто собрался передать неведомо что неведомо кому, сейчас явно затаился. Поэтому проверить придётся всех. И русских, и латышей.

— А ты не допускаешь, что шантажируют двоих или троих? — спросил Лабрюйер. — Участие в этих безумных ночных судилищах на Романовской — как раз то, что сейчас приходится скрывать. Родня как-то сумела обелить своих непутёвых детишек, и я боюсь, что их — целая компания, и что они поддерживают друг дружку.

— Это очень похоже на правду, — согласился Енисеев. — Пока у нас есть одна сомнительная ниточка — Розенцвайг. Я узнаю всё о его друзьях и прочих связях.

— А я узнаю, кому из членов Федеративного комитета можно было всучить ложный донос, зная, что никакой проверки не будет.

О том, чтобы бросать след, ведущий к маньяку, речи не было — Лабрюйер и не напомнил Енисееву о маньяке.

На следующий день он, вызвав Мартина Скую, отправил госпожу Круминь с Ничей на Кипенхольм. Но перед этим дал мальчику инструкции.

— Ты же знаешь, что на Кипенхольме есть два больших яхт-клуба. Яхты на зиму вытаскивают на берег. Пока твоя матушка будет сидеть в гостях, ты пробегись и посмотри, где они зимуют. Меня интересует яхта под названием «Лизетта». Если ты её найдёшь, осмотри все окрестности и узнай, охраняют ли её. Ведь это богатая яхта, воры могут туда залезть и пооткручивать всё, что трёхдюймовыми гвоздями не приколочено. Может быть, она стоит на стапеле в чьём-то дворе, за забором. Понял?

— Понял! — обрадовался Пича.

— Держи гривенник. И вот тебе ещё десять копеек мелочью. Может, будешь расспрашивать тамошних парнишек. Так чтоб они охотней с тобой разговаривали...

Скуя получил другую инструкцию: пока супруга дворника будет пить в гостях кофе с цикорием, смотаться в Агенсберг к тёще. Тёща будет тронута вниманием зятя и наверняка что-то расскажет о семействе Лемана.

Когда Пича и госпожа Круминь уехали, Лабрюйер засел в салоне — принимать клиентов и проверять книгу записей заказов. Там его и нашла горничная Глаша.

— Господину Гроссмайстеру, — сказала она, — от его красоточки!

И со смехом убежала.

Это было третье письмо от Наташи Иртенской.

В ужасе от собственной эпистолярной бестолковости Лабрюйер развернул его.

«Саша, мне Ольга всё объяснила, — прочитал он. — Есть люди, которые просто не могут писать. Как иные петь не могут или, скажем, плести кружево, так многие мужчины не в состоянии написать письмо женщине. У Ольги было множество поклонников до свадьбы, они ей присылали такие художества, что мы просто помирали со смеху. Ты, наверно, и в молодости не писал писем, в которых говорил бы о своих чувствах. Или, как предположила Ольга, брал слова из письмовника. А теперь нужно говорить о таких вещах, что ни в одном письмовнике не сыщешь. Не огорчайся, я это понимаю...»

Лабрюйер забеспокоился — радоваться ему или огорчаться? Наташа просто приняла его таким, каков он есть, или завуалировано назвала дураком, двух слов связать не умеющим?

«Может быть, мне стоило бы телефонировать тебе, — писала дальше Наташа. — Я очень хочу услышать твой голос. Хочу — и боюсь, что мы скажем друг другу какие-то банальные и необязательные слова...»

Вот тут она была права!

Лабрюйер улыбнулся — получалось, что переписка для них стала единственным способом узнать и понять друг друга. Осталось только научиться выбирать правильные слова. Вот ведь Бальмонт умеет. И госпожа Щепкина-Куперник, переведшая на русский «Принцессу Грёзу», умеет.

Тут Лабрюйера осенило. Он взял ручку — ту, которой вписывались в книгу заказы, — и, вырвав страницу, написал: «Наташа, я не поэт и не умею говорить о возвышенном. Достань, пожалуйста, и прочитай пьесу “Принцесса Грёза”. Там всё сказано правильно, а я так не умею...»

Перечитав эти строчки, он понял, что так писать тоже нельзя. Как будто учитель словесности даёт совет гимназистке! Он смял страницу и сунул в карман.

Недовольство собой было так велико, что Лабрюйер обозвал себя болваном и, посадив вместо себя Яна, пошёл в служебные помещения — работать со своими схемами и искать, где они хоть в какой-то мере пересекаются.

Три часа спустя вернулась госпожа Круминь. Она узнала адрес Анны Блауман. Анна, к её огромному негодованию, вышла замуж не за сапожника Балтвилка (госпожа Круминь считала, что лучше знает, кому и на ком следует жениться), а за рабочего с фабрики Лейтнера.

— У Балтвилка своя мастерская была, своё дело! — возмущалась она. — Анна стала бы хозяйкой, почти барыней! А рабочий — ну, что такое рабочий? Все им командуют!

На фабрике Лейтнера в последнее время делали и велосипеды, и мотоциклы, и моторные лодки, и даже автомобили — хотя в малом количестве. С точки зрения Лабрюйера, быть мастером, собирающим мотоцикл, было куда почётнее, чем прибивать подмётки к старым сапогам, но встревать в спор он не стал. Новые красивые корпуса фабрики и здания, где размещалась контора, были в полутора верстах от фотографического заведения. Узнать их мог и впервые оказавшийся в Риге хуторянин — по флюгеру с завитушками, на котором кузнец поместил выкованный велосипедик. Корпуса стояли между Александровской и тихой Венденской улицей. Надо полагать, на Венденской и селились рабочие.

— А как его фамилия? — спросил Лабрюйер.

— Гайлис!

Поблагодарив госпожу Круминь, Лабрюйер собрался и пошёл на фабрику Лейтнера, которая называлась с претензией — «Россия». По дороге думал: «Надо же, как складывается, во время полицейской службы не так уж часто приходилось бывать в цехах, потому что и цехов-то в Риге было немного, тот же Лейтнер начинал своё производство в деревянном домишке на Гертрудинской и в прилегающих сараях, трудилось на него три человека, а теперь? Новые кирпичные здания, украшение города! И, продвигаясь по Александровской от центра к окраине, видишь великолепные заводские корпуса и людей, занятых делом, слышишь разговоры, от которых сердце радуется, потому что мирный и сонный немецкий город, весь смысл которого был в реке, бесплатном транзитном средстве, превращается в индустриальную столицу прибалтийских земель России, и молодые хуторяне, которые ещё вчера шарахались от трамваев, уже стоят возле станков, уже гордятся ремеслом и свысока поглядывают на сельских родственников».

Александр Александрович Лейтнер создал целый городок — в глубине стояли мастерские, склады, гальванический цех, кузница, окнами на улицу — магазин и выставочный зал. Лабрюйер зашёл в магазин, осведомился, как найти рабочего Гайлиса, его попросили обождать — оказалось, Гайлис повредил руку, был временно переведён на склад и как раз должен был привести несколько недорогих дорожных велосипедов; дамские и гоночные зимой не пользовались спросом, а эти понемногу брали. В ожидании Лабрюйер изучал продукцию фабрики и тихо радовался, даже помышлял о покупке мотоциклетки.

Пришёл Гайлис, крепкий мужчина в штанах и тужурке из «чёртовой кожи», на вид — ровесник Лабрюйера. Адреса, где проживает с женой, сперва давать не хотел: не понимал, на кой господину его жена. К счастью, Лабрюйер догадался назвать фамилию «Краузе».

— Так это Краузе вас прислал? — сердито спросил Гайлис. — Ну, тогда лучше сразу убирайтесь, пока я вас за шиворот не вывел.

— Наоборот, я хочу узнать правду про Краузе и про то, как он писал ложные доносы.

— Ничего не получится. Он богатый, у него всё куплено.

— Я богаче, — усмехнулся Лабрюйер. — У него только деньги, а за мной — рижское полицейское управление, а за рижским — Министерство внутренних дел Российской империи, а за министерством сам государь император. Его купить сложновато будет. Вылезли такие старые грехи вашего Краузе, что ему теперь и миллионы не помогут. Да и нет у него миллионов, я его видел.