Гайлис недоверчиво посмотрел на Лабрюйера.
— Это что же, все судебные процессы заново проведут? Крутит господин что-то...
— Нет, все — не станут, а именно Краузе велено разоблачить. Он напакостил одному человеку, а тот человек теперь в столице довольно высоко забрался. Вот и вспомнил, по чьей милости он три года тюремную баланду хлебал. Но это между нами...
Не впервые приходилось Лабрюйеру изобретать понятное простым людям враньё. Справедливость, которая восстанавливается таким способом, обывателю близка и выглядит достоверно.
— Это хорошо, — согласился Гайлис. — Давно пора. Тут-то у него всё куплено...
— Так могу я побеседовать с вашей уважаемой супругой?
— Только чтобы никаких бумажек. Господин из столицы приехал и в столицу вернётся, а нам тут жить.
— Да здешний я. Просто выполняю важное задание. Очень важное.
— Ну, тогда... Ладно. На углу Венденской и Покровской сгоревший дом стоит, всё никак не разберут. За ним — другой, деревянный, два крыльца на улицу. Потом — забор, потом наш дом. Скажите Анне — муж позволил. Она у меня тихая, без меня ничего не решает.
Анна Гайлис действительно оказалась тихой маленькой женщиной, возрастом — за тридцать, этакой хозяюшкой, вся жизнь которой соответствует немецкой формуле: дети, кухня, церковь. За её длинную юбку держались двое малышей, третий должен был появиться на свет месяца через два.
— Да, я служила у Краузе, — сказала Анна. — При мне о многом говорили. Я его очень боялась, поэтому не пошла в полицию. Я только соседкам рассказала...
— Правильно сделали, что рассказали, — одобрил Анну Лабрюйер. — Итак, Краузе написал ложный донос на троих человек. Это были...
— Гутер, лавочник, и Крюгер, у него была столярная мастерская. Краузе был им деньги должен. И господин Энгельгардт. Очень хороший господин, очень вежливый, образованный, я его так жалела... Я думала — потом, когда беспорядки кончились и бунтовщиков судили, моего хозяина тоже как-то накажут. Не наказали... наоборот...
— Что — наоборот, госпожа Гайлис?
— Похвалили. За то, что был свидетелем на процессе. А что он там наговорил — я не знаю, я знаю только, что донос он передал через племянника, у него племянник был — студент, дружил с этими убийцами, всё время там, у них на Романовской, сидел...
— Как звали племянника?
— Эрнест Ламберт. Там, в комитете, и актёры были. А потом, когда беспорядки кончились, одни за границу убежали, другие где-то спрятались. Краузе выступил свидетелем, сказал: «Я напротив жил, я их всех видел, я помню, как кого звали». И несколько человек осудили, отправили в Сибирь, на каторгу. А он соврал судьям, я это точно знаю. Он хозяйке говорил: «Зачем портить жизнь молодым людям из хороших семей, я их сейчас не выдам — они меня отблагодарят». Хозяйка сказала: «Но ведь кого-то ты должен назвать». А он ей: «Я уж знаю, кого назвать! Есть пара молодчиков, которые туда заглядывали, вот им мы и выпишем билет в Сибирь. Всё равно остальные свидетели уже на том свете».
— Имени Фридрих Ротман он не называл?
— Нет, я такого имени не помню. Так мне было плохо, не могла там больше оставаться, и уходить страшно... и некуда было уходить... Ну, кто я? Прислуга! В лавку продавщицей не возьмут, туда хорошеньких берут... В прачки — сама не хотела... К модистке можно было устроиться, так пока я думала, она другую помощницу взяла. Меня сапожник Балтвилк замуж звал, а мне так не хотелось... А потом я в свободный вечер пошла к крёстной, она меня с Густавом познакомила, сказала: «Вот за этого выходи, этот тебя в обиду не даст». И он меня через месяц оттуда, от Краузе, и забрал, так с хозяином ругался — я думала, убьют друг друга. До свадьбы я у крёстной пожила, потом мы тут поселились. Вот, детки родились...
— Детки у вас замечательные. Значит, ложное свидетельство... А кого он выгораживал?
— Я не помню. У меня на фамилии память плохая, — призналась Анна Гайлис.
— А на что хорошая память?
Анна улыбнулась.
— Я вещи помню. Спросите, какая кофточка была на крёстной, когда нас с Густом венчали, — расскажу...
— Тогда расскажите про Хуго Энгельгардта. Как он одевался, какую трость имел, какую шляпу носил, — попросил Лабрюйер.
— Очень, очень хороший был господин, одевался прекрасно. Хозяйкин дядюшка. У него своих детей не было, он на хозяйку завещание написал, а потом она забеспокоилась — не собрался бы жениться.
— Да, он ведь был ещё нестарый.
— Сорок восемь ему, кажется, было. Мужчина в сорок восемь ещё нестарый. Хозяйка его на улице с дамой встретила. Дама была такая... по возрасту подходящая...
— Теперь ясно, почему и на него донесли. Чем он занимался?
— У него доход был, от денег в банке, — попросту объяснила Анна. — Он старые книги собирал, очень хорошо в них разбирался.
— Скажите, госпожа Гайлис, а если бы он тогда остался жив? Если бы после расстрела уцелел? Как вы думаете, куда бы он пошёл?
— Пошёл?!
— Были ведь у него какие-то друзья, приятели?..
— Были, наверно. Такие же образованные господа. Он у одного старичка книги покупал. Как-то пришёл к хозяйке, похвастался: вот, говорит, молитвеннику лет двести, а как хорошо сохранился.
Больше Анна Гайлис ничего важного припомнить не смогла.
По дороге в «фотографию» Лабрюйер думал, у кого бы узнать о старичках, торгующих древними молитвенниками. Может, дедушки и на свете давно нет...
В фотографическом заведении он обнаружил Яна и Пичу. Пича горел желанием донести о своей миссии.
— Я нашёл лодку, которая называется «Лизетта», — сказал он. — Она стоит на дворе у Екаба Витиня, она там всегда зимует. Там спуск к Зунду и сделана лебёдка, чтобы её втаскивать и опускать.
— Молодец, Пича! — похвалил Лабрюйер. — Ты сам её видел, или тебе рассказали?
— Мне Матис Витинь рассказал за три копейки. Он всё про эту лодку знает, он вместе с господами даже в залив выходил. Они его учили ходить под парусом.
— Он, наверно, уже большой парень, — предположил Лабрюйер.
— Ему четырнадцать исполнилось. Он хочет получить работу в яхт-клубе. Если он станет хорошим матросом, его будут нанимать в экипаж. Господа всегда нанимают матросов, когда выходят из залива в море.
— И на «Лизетте» тоже выходили в море?
— Да, и на Готланд ходили, и в Ревель, и в Гельсингфорс, и даже в Петербург, но это давно, Матис ещё был маленький. Его Не взяли. Теперь-то, конечно, взяли бы, он уже много умеет.
Видно было невооружённым глазом — городской ребёнок Пича отчаянно завидует островитянину Матису, который летом не просто плавает в реке и катается на лодках, а выходит на яхте в залив.
— Знаешь что я тебе скажу? Этот Матис просто задирает нос. Может, он один только раз и плавал с господами, а тебе наговорил — будто вообще с яхты не слезает. Видит, что ты человек сухопутный, ну и распустил хвост, как павлин. Ты же видел павлина в зоологическом саду? Ну, примерно так.
Пича рассмеялся.
— Нет, он действительно ходил на яхте, и он многих знает в яхт-клубах. Но он в самом деле сильно задирает нос.
— Вот видишь. А ты сказал ему, что служишь в фотографическом заведении и уже сам можешь делать карточки?
Пича ахнул — это хвастовство ему и в голову не пришло.
— Помнишь, ты снимал однажды «Атомом», — спросил Лабрюйер.
— Да!
— Надо бы тебе ещё поучиться. И потом я дам тебе задание.
Лабрюйер имел в виду, что снимок, сделанный неопытным Пичей, будет гораздо лучше той невнятной мазни, что публикуется в газетах. И это произведение искусства уже можно будет посылать в Выборг. Может, выборгские мореходы не обратили внимания на название яхты (Лабрюйер предполагал, что оно выведено на борту старым шрифтом, готическим, разобрать который не всякому русскому человеку дано), а вот обводы и всякие парусные подробности они должны узнать.
Ян с большим неудовольствием принёс маленький «Атом».
— Сломает, я его знаю, — убеждённо сказал Ян. — Потом мы всю жизнь с вами не рассчитаемся.
— Не сломаю!
— Ты его поучи, нужно, чтобы он освоил такое понятие, как резкость, а я пока делом займусь, — велел Лабрюйер и пошёл к телефонному аппарату.
Был у него один знакомец, человек удивительный — Леонид Николаевич Витвицкий, журналист и издатель. Он выпускал две газеты — «Рижская мысль» и «Рижские ведомости», знал город и его особенности, как никто другой, поскольку журналистикой занимался чуть ли не сорок лет. Этому-то почтенному мэтру Лабрюйер и телефонировал, чтобы узнать о старых книжниках, и тот, подумав, назвал пару имён.
Через час Лабрюйер узнал кое-что неожиданное, возможно — ценное. Один старичок благополучно помер, другой поменял местожительство и отбыл в Стокгольм, где его и следовало искать. Фамилия старичка была Акке...
Лабрюйер запёрся с Хорём в лаборатории и рассказал о своих находках.
— Видимо, Горностай всё же был прав, — хмуро заметил Хорь. — Шантаж замешан на беспорядках пятого и шестого года. Что касается воскресшего покойника, то дело было, видимо, так: он от места расстрела как-то дополз до ближайшего дома, где его приютили и перевязали. Потом его переправили к Акке, и вдвоём они при первой возможности сбежали из Риги. Поскольку покойнику документов не полагается, старый Акке, наверно, выдал его за своего родственника, потерявшего паспорт. Время было смутное, в Европе знали, какие безобразия у нас творятся, старику в Швеции поверили, Энгельгардту выписали новые документы. И, знаешь, я думаю, что он, как граф Монте-Кристо, уже однажды тайно побывал в Риге, собрал сведения о Краузе. И теперь прибыл с прямой целью — уничтожить его. И полиция оказалась бы бессильна — никто бы не подумал на выходца с того света. Ротман мог выдать Энгельгардта полиции. Казалось бы, лучше всего — отступить и снова затаиться. Но он так страстно желал отомстить...
— Его узнал кто-то, кроме Ротмана. Ведь не Ротман же его удавил.
— А ты не думаешь, что это был сам Краузе?
— Ты видел, чем удавили Энгельгардта?