Наблюдательный отряд — страница 66 из 67

— Хозяйственный... — то ли насмешливо, то ли одобрительно заметил Енисеев.

— Хозяйственный, — согласился Хорь. — Акимыч, поезжай с Росомахой. Если Петерсон там — чего доброго, будет отстреливаться.

— И я с ними пойду, — вызвался Лабрюйер. Выполнять боевое задание с риском для жизни было приятнее метаний в сомнениях. Опять же, оправдание — не мог нанести визит по уважительной причине.

Пули из окошка он боялся меньше, чем объяснения с любимой женщиной.

Тут Енисеев уставился на Лабрюйера. Физиономия у него была озадаченная.

— Разве тебе больше заняться нечем, брат Аякс?

Как и следовало ожидать, Хорь встал на сторону Лабрюйера.

— Леопард отлично знает Московский форштадт. Я сам хотел послать его с Акимычем и Росомахой, — строптиво заявил он. — Но сперва нужно что-то решить с госпожой Крамер.

— Снимем ей номер во «Франкфурте-на-Майне», — предложил Енисеев. — Потом отправим в столицу. Пускай там с ней разговаривают.

Зазвонил телефон, Лабрюйер снял трубку и тут же протянул её Хорю:

— Тебя начальство требует.

Разговор был короткий, Хорь только кивал. Потом, повесив трубку, он повернулся к Лабрюйеру с Енисеевым и сказал:

— Ну вот, господа... Меня вызывают в столицу... то есть уже сейчас, вечерним поездом...

— В добрый час, — ответил Енисеев.

Хорь стянул с головы нелепый вороной парик, шваркнул его об пол и ушёл в лабораторию.

— Так-то, брат Аякс... — пробормотал Енисеев. — Выросло дитятко... Он давно был у начальства на примете...

— Да, отличный товарищ, — согласился Лабрюйер. — Ему ведь простили ту проваленную операцию?

— Простили. Он написал донесение... ох, видел я это донесение!.. Очень он тогда расстроился, требовал, чтобы его забрали из Риги, и соглашался служить в осведомительном агентстве истопником, если иначе не способен принести пользу Отечеству. Да только я этой филькиной кляузе ходу не дал. Своё донесение послал, да ещё с кем надо по телефону поговорил. Замечательный мальчишка, просто замечательный... настоящий боец...

— Ты не знаешь, куда его теперь?..

— Как я могу это знать? Не удивлюсь, если в Вену.

Енисеев подобрал парик и дважды ударил его о колено — выбил пыль.

— Казённое имущество, — усмехнулся он.

Хорь меж тем быстро переодевался в мужской костюм. Весь свой маскарад он сгрёб в кучу, смотал тугой узел и задумался — куда бы эту дрянь выбросить? Сообразил — можно отнести к Христорождественскому собору, где днём всегда сидят нищие, они даже «хромой» юбке найдут применение.

Он натянул сапоги, заправляя в голенища штанины, надел тёплую вязаную фуфайку — вроде тех, что носят авиаторы, поверх неё — чёрную кожаную куртку на овчине, в которой и на высоте в пять вёрст не замёрзнешь. Нахлобучив меховую шапку, он вышел к Лабрюйеру и Енисееву.

— Пойду прогуляюсь! — буркнул он и, прихватив узел, вышел из салона на Александровскую.

Лабрюйер и Енисеев переглянулись.

— Нервничает, — сказал Енисеев. — Очень он этого вызова ждал...

— Понятное дело, — согласился Лабрюйер.

Хорь огромными, истинно мужскими шагами, походкой, блаженство которой может оценить лишь тот, кому приходилось семенить в юбке, приближался к Эспланаде. Днём парк был полон народа — сюда приводили побегать и покататься на санках детишек, здесь прогуливались после занятий гимназисты и гимназистки. Оставив узел с тряпками нищим, Хорь постоял у собора, хотел было зайти, но вместо того решил прогуляться по Эспланаде. Просто прогуляться, бездумно прогуляться, потому что в Риге все дела завершены, а в городе, куда его пошлют, ещё не начались. Он мог себе позволить четверть часа или даже целых двадцать минут настоящего отдыха — в своём собственном, немаскарадном виде.

Ноги сами понесли к Елизаветинской — он не собирался идти к дому, где жили Минни и Вилли, он хотел обойтись без прощания, а вот как-то так получилось, что вышел к углу Елизаветинской и Николаевской...

Слева был огромный Художественный музей — мечта рижского бюргера о торжественном римском великолепии; его построили и открыли совсем недавно, и формально считалось, что он — гордость города, а журналисты обозвали его неуклюжим эклектиозавром. Справа была Елизаветинская. И если посмотреть вперёд, то там, где она плавно поворачивает, можно увидеть тот самый дом.

Хорь постоял, посмотрел, вздохнул и пошёл назад. Прощание состоялось. Теперь нужно было собрать душу в кулак и отправить её впереди паровоза в столицу.

Сборы у него были недолгие — саквояж невелик, а нажитое добро — оставить Лабрюйеру, и он же расплатится с квартирной хозяйкой. Добро — это книжки. Тащить их с собой? Нелепо...

Рижский этап короткой биографии был завершён. Время непростое, не самое лучшее в жизни, и город — не тот, о котором будешь тосковать. Вот разве что... Но и о ней вспоминать не стоит!

Хорь шёл по аллее, параллельной Александровской, и дошёл до той площадки, где дожидался весны фундамент будущего памятника фельдмаршалу князю Барклаю де Толли. Там тоже носились ребятишки, а по дальней аллее шли прогулочным шагом две барышни.

Это были Минни и Вилли.

Хорь остановился — не мог заставить себя пробежать мимо. Он смотрел на девушек, уверенный, что узнать его в мужской одежде просто невозможно.

Вилли остановилась, обернулась, поднесла ко рту руку в узорной рукавичке — и вдруг побежала к Хорю, срезав угол прямо по газону, размахивая мохнатой муфточкой. В двух шагах от него девушка поскользнулась, и Хорь успел поймать её.

— Мне всё госпожа Лемберг объяснила! — воскликнула Вилли. — Она сказала — он отличный артист! То есть вы... Я знала — она объяснила... Она ведь и сама была артисткой — пока не вышла замуж! Какая же я была дурочка!..

— Вилли...

— Она всё, всё объяснила! Совсем всё!

Хорь продолжал поддерживать Вилли под локоть. Издали за ними с неодобрением следила Минни.

— Она умная и добрая, она замечательная! Она так хорошо всё объяснила, — продолжала девушка. — Когда я узнала, то целую ночь не спала. Но она сказала, я не должна вам мешать, мне лучше уехать. Потому что вы... ах, я не могу так сказать, как сказала она... Потому что вы тогда, на «Демоне», так на меня смотрели... вы могли себя выдать, а это было бы для вас очень плохо, правда?

— Правда, — согласился Хорь. Анна Григорьевна могла знать эту тайну от Амелии Гольдштейн — та, следившая за фотографическим заведением, разобралась в маскараде.

— Я была уверена, что мы больше не встретимся. Я сказала Клерхен: если меня позовут к телефонному аппарату, пусть отвечает, что меня нет, что я уехала... Клерхен — горничная... И вот сейчас, тут, вдруг — вы...

— Удивительно, что вы меня узнали, Вилли.

— Я сама удивилась. А вы... как вас называть?..

— Не надо меня никак называть. Я уезжаю сегодня вечером, — сказал Хорь. — И я... я буду помнить о вас... у меня есть ваша карточка...

Он сказал это и сразу понял, что карточку придётся оставить в Петербурге у сестры. Брать такое с собой туда, куда пошлют, нельзя.

— А у меня вашей карточки нет...

— У меня у самого нет...

— Но вы... вы вернётесь?..

— Я постараюсь вернуться.

И тут Вилли заплакала.

Она пыталась смахнуть слёзы с лица мохнатой муфточкой, всхлипывала, и Хорь, чтобы прохожие не смотрели, повернул Вилли к себе так, что она почти прижалась щекой к его куртке.

Минни наблюдала за ними и хмурилась. Приличная девушка не станет стоять ни на улице, ни на парковой аллее, она поздоровается со знакомыми и пойдёт дальше. Стоять, да ещё с мужчиной, да чуть ли не в обнимку, — недостойно девушки из хорошей семьи. Знакомые могут увидеть! И потому Минни быстро подошла к подруге.

— Вилли, идём, — строго сказала она и достала из муфты беленький платочек, обвязанный самодельным кружевцем. — Вилли, это нехорошо...

— Минни, как ты не понимаешь!..

— Идём, идём...

Она, взяв Вилли под руку, буквально потащила её по аллее. Хорь остался стоять.

Если бы рядом был Горностай, он, усмехаясь, объяснил бы, что молоденькие барышни, воспитанные в немецком духе, очень сентиментальны, они могут рыдать над мёртвой канарейкой, а уж влюбиться за ночь в артиста для них — дело естественное, и было бы даже странно, если бы Вилли, узнав тайну Хоря и причину маскарада, вдруг им не увлеклась. Ехидство и зубоскальство Горностая, которые раньше были Хорю то неприятны, то просто отвратительны, сейчас помогли бы, как горькая таблетка, и Хорь, сорвав дурное настроение на Горностае, угомонился бы и пошёл собирать саквояж.

Но некому было сказать правду — и он стоял на аллее, у заснеженного куста, провожал взглядом девушек, знал, что догонять и продолжать разговор нельзя, но так хотелось!..

Хорь знал языки — немецкий (два диалекта), французский, немного английский, Хорь знал устройство револьвера и браунинга, многих фотографических аппаратов, Хорь был обучен работе с шифрами, вождению мотоцикла и автомобиля, приёмам «савата», Хорь умел перевязать рану и взять сломанную руку в лубки... прощаться с женщинами он ещё не умел...

Тем временем Лабрюйер отправил Сеньку отсыпаться и остался в фотографическом заведении наедине с Енисеевым. Говорить вроде было не о чем. Енисеев предложил позавтракать во «Франкфурте-на-Майне» — заявил, что без горячего и крепкого кофе он Богу душу отдаст. Тут Лабрюйер был с ним солидарен. После ночной беготни на лыжах его стало клонить в сон, а предстоял трудный день. И они бы ушли в ресторан, но в дверь салона постучала Наташа Иртенская, одетая, как полагается молодой даме, и Енисеев её впустил.

Лабрюйер знал, что встреча с Наташей будет, но растерялся и впал в ту степень прострации, которая называется «встал, как пень». Ему стало страшно — сейчас Енисеев отмочит какую-нибудь актёрскую шуточку. Но Аякс Саламинский, как-то странно притихнув, сказал, что выйдет на полчасика, хочет посидеть в компании прекрасной артистки и чашки кофе. И с тем, подхватил под локоток госпожу Крамер, смиренно сидевшую в уголке, выволок даму из салона, даже не накинув пальто — через улицу можно и так перебежать.