1
Герцог голштинский переехал из Киля в Петербург вместе с изрядной частью своих лукавых царедворцев, среди которых оказался также и обер-гофмаршал Оттон Брюммер, его личный воспитатель, мучитель и враг. Отношения между ними сделались к тому времени прямо-таки невыносимыми, с обоюдными кознями, частыми оскорблениями, пинками и плевками.
Уехал Брюммер, и всяческая связь меж ним и Иоганной-Елизаветой была прекращена. Да, невоздержан, грубоват, амбициозен — однако принцессе был скорее приятен, чем неприятен, этот сильный, волевой, умный и умелый в интимных отношениях мужчина. Случалось Иоганне злиться на него, случалось даже ненавидеть — особенно за его ухаживания и домогательства, больше похожие на тривиальные изнасилования, — но ведь на то он и мужчина! Принцесса частенько приходила в восторг от самого факта, что рядом с ней лежит сильно пахнущий, волосатый, заведённый как пружина кавалер — одного этого подчас бывало ей достаточно для того, чтобы почувствовать себя совершенно счастливой.
А благодарность удовлетворённой женщины, о, это совершенно уникальный, совсем особенный род благодарности...
Худо — не когда худо, а когда надежды не сбываются. Ведь Иоганна-Елизавета надеялась на Брюммера, рассчитывала, что сумеет он замолвить словцо-другое русской императрице. И ведь поначалу какое-то движение русского двора действительно наметилось в сторону Цербста. Иначе как можно объяснить присланное из Петербурга собственноручное её императорского величества письмо, в котором русская императрица ласково писала:
«Светлейшая княгиня, дружелюбная и любезная племянница! (Прочитав это обращение, Иоганна-Елизавета в приступе минутной гордыни подумала, что ну как и её пригласит Елизавета к своему двору, вслед за Петром? А что, у русских денег целые горы!) Если Вы, — с ученическим нажимом писала далее императрица, — имеете в своём распоряжении портрет сестры моей Анны Петровны, герцогини голштинской, тот самый, что некогда был написан по приказанию посланника барона Мардефельда, то мне бы очень хотелось иметь картину у себя, поскольку её портрета у меня вовсе нет. За подобную с Вашей стороны любезность я бы не осталась в долгу.
Весьма любящая Вас Елизавет».
Это великое счастье, что при переезде из Штеттина громоздкий портрет русской герцогини, который Иоганна предлагала кому-нибудь оставить на память, был тщательно упакован, напоминая плоский матрас. Именно этим портретом находчивый Больхаген заткнул щель между составленными бок о бок на повозку шкафом и дорогим инкрустированным секретером. Мебель и картина, таким образом, доехали до Цербста в отличном состоянии. Но сам факт, что портрет малознакомой русской герцогини после всех перипетий, выпавших на его долю, оказался в цербстском замке, — сам этот факт был и остаётся подлинным, хоть и не Бог весть каким значительным, чудом, иначе говоря, явлением сверхъестественного мира. Раму для портрета пришлось заказать новую, да и краска по углам облупилась, позволив местному художнику (шапочка, козлиная бородка, грязь под ногтями) заработать два талера на реставрации.
В ответ на посланный Елизавете портрет «весьма любящая», как она подписала своё послание, действительно не пожелала остаться в долгу. Несколько месяцев спустя серьёзного вида, чтобы не сказать напыщенный, секретарь русского посольства в Берлине Шривер, лицом похожий на не вовремя разбуженную мышь, доставил в Цербст портрет Елизаветы Петровны, украшенный редкими небольшими бриллиантами, Шривер между прочим, хотя и не без умысла, сообщил Иоганне-Елизавете стоимость русского подарка: восемнадцать тысяч рублей.
Ну уж извините!
Что бы ни думал о ней Шривер в глубине души, Иоганна была совсем не такая дура в вопросах драгоценностей. Восемнадцатью тысячами, положим, здесь и не пахло, но подарок, следует это признать, был в самом деле исключительный. Суть даже не в конкретных цифрах.
От мысли, что столь большой суммой фактически была заткнута щель между предметами мебели, от одной только этой мысли принцессе делалось нехорошо...
К своему портрету русская императрица присовокупила также и коротенькое послание с просьбой прислать в Петербург какую-нибудь parsunu[61] молодой принцессы, сиречь юной Софи. «Парсуна» есть портрет, как объяснил всеведающий Шривер. От скрытого смысла только что понятой просьбы у Иоганны-Елизаветы даже ладони увлажнились.
И портрет дочери (тот самый, работы Пэна) был в Россию послан незамедлительно, и послание к портрету изысканно подобострастное присовокуплено было. Вот тут бы, казалось, и начаться более тесному сближению двух почтенных семейств! Ответное послание Елизаветы Петровны было составлено в восторженных выражениях: императрица выражала своё восхищение красотой Софи, посылала небольшой сувенир Христиану-Августу, присовокупив к подарку множество эмоциональных пожеланий благополучия и здоровья, но — и это казалось весьма непонятным! — даже мимоходом не упоминала имени Иоганны-Елизаветы. Как будто в Цербсте и не было таковой вовсе. Подобная сдержанность Елизаветы насторожила принцессу, которая с обратной эстафетой направила личное послание Брюммеру с завуалированной, однако легко читавшейся просьбой.
Себя принцесса пыталась успокаивать мыслью о том, что русские, как ей рассказывали многие дипломаты, вследствие национального невежества относятся к женщинам — к своим, равно как и чужим, — на сугубо восточный манер, то есть не считают их за людей вовсе. И стало быть, только этим и нужно объяснять корреспондентское невнимание, проявленное императрицей. Возможно, так оно в действительности и было. И даже, скорее всего, именно так. Но с этим плохо сочеталось первое из полученных от Елизаветы Петровны посланий, где чёрным по белому про Иоганну говорилось: «Светлейшая княгиня, дружелюбная и любезная племянница». Совместить воедино оба случая принцессе никак не удавалось.
Отосланное Брюммеру письмо как в бездну кануло: ни ответа, ни привета, а уже вовсю бушевали в лесу летние краски, уже Фриц, объевшийся какими-то лесными ягодами, лежал с признаками желудочного отравления, уже Софи окончательно отбилась от рук, и тихими, по обыкновению, шагами к Иоганне-Елизавете подступала старость.
2
Месяц за месяцем ожидала принцесса вестей из сказочного Петербурга, который даже снился ей иногда по ночам: с золотыми куполами, базарами, тюрбанами, лесом минаретов — этакая легендарная славянская держава, страшноватая и одновременно привлекательная.
О России многие немцы отзывались очень грубо, только вот по странному стечению обстоятельств именно хулившие ту страну в первую очередь норовили воспользоваться всяким поводом для поездки в грубую и грязноватую Россию.
Ситуация складывалась для Иоганны-Елизаветы тягостная. Вроде бы и ждать каких-нибудь весточек от русского двора более не имело смысла, и не ждать — тоже не получалось. Практически безвылазно, в тайной надежде на русскую эстафету, просидела в Цербсте Иоганна весну, лето и начало осени. В сонном городишке она до такой степени одичала, что всё чаще и чаще принималась искать, презирая себя за это, общества Элизабет Кардель.
Окольными путями, через корреспондентов мужниного брата Иоганна-Людвига и, значит, в обязательном пересказе Христиана, узнавала принцесса о попытках русских отыскать для голштинского герцога Петра подходящую невесту, о том, что в невесты якобы прочат дочь польского короля Августа III Марианну, по слухам — развитую и хорошенькую девушку. Однако воспринимала подобную информацию принцесса как во сне, веря и не веря одновременно. Потому как для неё вариантов было не так уж и много: либо изображение Софи, отосланное в Петербург, пришлось Елизавете по вкусу (иначе зачем было присылать столь высокопарное письмо с благодарностями?!), или там Софи не показалась — и тогда надеяться на русский вариант бессмысленно. Или так, или этак.
После прямо-таки легендарного перерыва Иоганна получила немногословное послание Брюммера, холодное по тону и совершенно пустое с точки зрения содержавшейся информации. Так что было непонятно, за каким таким делом нужно было вообще посылать бумагу с неровными шеренгами строк. Оттон больше писал о себе, своём житье подле императрицы, погоде и развлечениях. Очень уж интересно было Иоганне знать, что в жаркую погоду русские фейерверков не допускают иначе как по особому соизволению государыни, а предпочитают всякие забавы на воде.
За тяжёлыми думами время движется на удивление легко: вот уже и вечер, вот уже и первый снег, вот уже и Рождество. Принцесса глазом не успела моргнуть, как вплотную приблизился Новый год. Скоро Иоганне-Елизавете исполнится тридцать три — это и для мужчины-то вполне солидный возраст, что говорить тогда про неё. А вокруг сплошь камни, снег и лес. Казалось бы, насколько Цербст похож на Штеттин, однако близость реки, причалы, корабли делали весь штеттинский уклад проще, общение — легче. Иоганне казалось теперь, что сам воздух Штеттина прибавлял ей силы. И где она, былая лёгкость? Куда всё это делось?
Кто-то иной на месте принцессы попытался бы, возможно, загородиться домашними делами, родить ещё одного-другого-третьего — только нет, она сыта по горло! Нарожалась до такой степени, что при одном виде малышей с души воротит.
И хоть бы самая элементарная определённость с этими русскими! Если намерены пригласить и только по тактическим соображениям тянут волынку, молча г и вообще темнят — это одно, если передумали приглашать — это другое...
И хотя ни о каком приглашении к русскому двору даже и речи в письмах не было, Иоганна-Елизавета в рассуждениях наедине с собой думала не иначе как о приглашении. Зачем иначе портрет Софи было испрашивать, подарки дорогие присылать опять же для чего? Последнее письмо Брюммера, вместо того чтобы прояснить положение, напустило ещё больше туману. Хотя Оттон, паршивец, мог бы незаметно этак намекнуть, не переломился бы: сколько Иоганна ему добра сделала в прежние годы...
Вечером 31 декабря, вскоре после окончания церковной службы и за несколько часов до наступления нового, 1744 года, когда мужчины, забрав обоих детей, с весёлым гомоном отправились на половину Иоганна-Людвига, принцесса была потревожена краснолицым от мороза и ветра, несколько уже пьяноватым офицером, передавшим ей личное послание от германского императора. Фридрих писал ей не реже и не чаще, чем один раз в год, от случая к случаю, но если ранее Иоганна волновалась при каждом его письме, то постепенно место былого волнения заступило равнодушие, а позднее — и откровенная скука.
Тэ-экс, что там пишет... Бумага хорошая, однако плотная...
«Государыня моя кузина!
Я не сомневаюсь, что Вы знаете уже из писем, полученных из Санкт-Петербурга, до какой степени Её Величество императрица российская страстно желает, чтобы Вы с принцессой, Вашей дочерью, приехали к ней...»
Вот что любопытно: не только радости Иоганна-Елизавета в тот момент не испытала, но даже обыкновенного удовлетворения. Не решаясь продолжать чтение, она задула свечу, ладонью растопила иней на окне и припала горячим лбом к холодному прозрачному стеклу. Перед замком в ожидании эстафетного офицера стояла дорожная тёмная карета, грубо сделанная и похожая на большой ящик, в каких на зиму укладывают тыквы. Тёмные, лишённые в этот час своей природной масти лошади переступали от холода и выдыхали конусы пара. В коридоре шептались (судя по тому, что не было слышно слов) и дружно хихикали Элизабет и недавно принятая служанка, цветущая, похожая на юнца Амалия... Иоганна-Елизавета заставила себя вновь зажечь свет и дочитать письмо:
«...императрицей для покрытия Ваших расходов, сопряжённых с Вашим путешествием в Россию...»
Что-то не то... А, вот где прервалась...
«...до какой степени Её Величество императрица российская страстно желает, чтобы Вы с принцессой, Вашей дочерью, приехали к ней и какие меры приняты императрицей для покрытия расходов, сопряжённых с этим путешествием.
Совершенное почтение, питаемое мною к Вам и всему тому, что Вас касается, обязывает меня сказать Вам, какова цель настоящего путешествия. Доверие моё по отношению к Вам позволяет надеяться, что Вы отнесётесь осторожно к моему сообщению по делу, успех которого вполне зависит от непроницаемой тайны. У меня появилась мысль соединить принцессу, Вашу дочь, с её троюродным братом, нынешним русским великим князем.
Я распорядился прозондировать в глубочайшем секрете эту возможность, в надежде, что сие не будет Вам неприятно, и, хотя при этом встретились некоторые затруднения, особенно из-за близкого родства между принцессой и великим князем, тем не менее были найдены способы устранить эти препятствия. Я имею основания надеяться на успех задуманного предприятия, если только, разумеется, Вам угодно будет дать согласие и отправиться в путь, предлагаемый Её Величеством. Но так как лишь очень немногим лицам известна будет подлинная цель поездки и так как превыше всего надлежит сохранять тайну, то я полагаю, что Её Императорское Величество пожелает, чтобы Вы сохранили тайну максимально и особенно позаботились о том, чтобы её не узнал до поры граф Чернышов, русский министр в Берлине.
Для того чтобы ещё более замаскировать путешествие, Её Величество желает, чтобы супруг Ваш не сопровождал Вас и чтобы Вы начали своё путешествие с поездки через Берлин в Штеттин и только уже оттуда — в Петербург. Сверх того, Её Императорское Величество приказала вручить Вам через одну прусскую контору 10000 рублей на экипаж и прочие путевые издержки. По прибытии в Петербург Вы получите ещё денег.
Её Величество просила также передать, чтобы вы говорили бы всем, что едете только лишь для того, чтобы выказать Её Величеству благодарность за милости, оказанные Вашей семье.
Прошу Вас также верить, что я и впредь не перестану стараться для Вашей пользы.
Остаюсь и проч. и проч.».
Иоганне-Елизавете была не вполне понятна безапелляционность Фридриха, писавшего к ней так, словно при русском дворе уже всё давно было решено в её пользу. Хотя, кто его знает...
И тут у принцессы вдруг шевельнулась нехорошая мысль. В прежние годы, будучи только ещё кронпринцем, Фридрих из пустого желания раздражить своего отца рассылал по стране поддельные эпистолы за якобы кайзеровской подписью, приводя тем самым в смятение и даже панику многих подданных Фридриха-Вильгельма. У молодого Фридриха были несколько таких же беспутных приятелей, деятельно помогавших кронпринцу в опасных забавах; одного из тех шутников император вроде бы даже приказал казнить, усмотрев в такого рода шалостях унижение своей власти. Впрочем, казнил или только лишь намеревался казнить... Иоганна-Елизавета не могла припомнить события тех лет в подробностях, хотя саму историю с фальшивыми письмами даже как-то пересказывала мужу, хорошей памятью не отличавшемуся. И если вдруг, сделавшись императором, Фридрих соблаговолил припомнить свои былые шуточки... Впрочем, об этом принцесса не желала и думать...
Ну а вдруг? Что, если новогодний розыгрыш? Господи, так всё в жизни перемешалось, что не разберёшь, где правда, где что. Хоть у нахала Больхагена совета спрашивай.
В правом верхнем углу окна полыхнул жёлтый огонь, сопровождённый трескучим грохотом. Через паузу ещё раз прозвучал взрыв, рассыпавшийся блестками, на мгновение осветивший всё заиндевелое стекло. Затушив свет и прильнув к импровизированному глазку, принцесса увидела мужчин — в расстёгнутых шубах, без шапок, гоготавших и пускающих в небо ракету за ракетой. Между взрослыми крутились дети, которым, однако, давным-давно полагалось уже спать и видеть десятый сон. После очередного разрыва своевольная ракета ударилась в стекло второго этажа, и осколки скупо просыпались вниз.
Больхаген, который и был, видимо, главным затейником, нагло расхохотался и вдобавок поклонился нетвёрдо стоявшим на ногах Христиану и Иоганну. И вот так всегда: тут судьба, можно сказать, решается, а они напились и развлекаются. А принцесса — ломай голову.
3
Вот уж правду говорят: судьба — злодейка. Самое-то главное письмо, письмо из Санкт-Петербурга, императрицыно письмо с лентами и красными печатями, было доставлено в Цербст только на следующий год, утром 1 января, во время скучного завтрака, когда невыспавшиеся дети ковыряли вилками омлет, а неопохмелившийся и потому мрачный Христиан-Август восседал бессловесной мумией, с отвращением наблюдая за жующей супругой. Не только пища, но самый её запах был принцу в этот час омерзителен.
И вот среди отрывистого посудного звона и общей тишины вдруг объявилась Амалия, свежая, симпатичная, с письмом на подносе.
— Это срочно, — пояснила, как распорядилась, служанка, уткнув край подноса в плечо Иоганны-Елизаветы.
Христиан-Август хотел было поинтересоваться, отчего Амалия отдала письмо именно жене, облизал сухие губы и — не спросил. Тут дай Бог, не вступая в разговоры, досидеть этот нескончаемый завтрак и добраться до братовой половины: у него наверняка что-нибудь лечебное припрятано, не может такого быть, чтобы не оказалось...
Иоганна поспешно распечатала письмо (обломок ярко-красного сургуча тихонько звякнул о край тарелки), пробежала глазами первые строки, написанные таким красивым почерком, что в принадлежности почерка кому-нибудь из секретарей не оставалось и тени сомнения.
— Ну вот... — неопределённо сказала она, бросила на стол салфетку и на деревянных ногах вышла из столовой, даже не прикрыв за собою дверь. Дети переглянулись. Христиан-Август сумел наконец проглотить слюну — казалось, только для того, чтобы во рту сделалось ещё пакостнее.
— Что это с ней? — поинтересовался у отца Фриц.
— Кушай, — назидательно сказала мальчику Амалия. — И меньше вопросов задавай.
Христиан-Август в который за последние месяцы раз подумал о том, что с этой служанкой следует провести беседу, элементарно ей объяснить, как именно следует вести себя при господах. Обязательно нужно поговорить, хотя и не сегодня.
— Наливочки не желаете? — вдруг обратилась она прямиком к принцу.
Тот решительно замахал головой, давая понять, что никаких наливочек в присутствии детей и к тому же с утра пораньше даже и быть не может; он мотал головой, как вчерашняя лошадь, на которой среди ночи Больхаген вздумал прокатиться, — мотал и мотал головой, пока вдруг не выдавил:
— Только самую малость, на донышке.
...Запёршись в комнате на ключ, хотя в подобной предосторожности решительно не было смысла, Иоганна-Елизавета, суеверно скрестив пальцы, окунулась в подписанное Брюммером письмо.
«Ваша светлость!
Надеюсь, что Вы вполне уверены относительно того, что с самого моего приезда в Россию я не переставал трудиться для счастья и величия наияснейшего герцогского дома. Преуспел я в том или нет, пускай судят другие.
Питая давнее глубокое почтение к особе Вашей светлости и всегда желая уверить Вас в моём уважении на деле более, нежели пустыми словами, я думал дни и ночи, нельзя ли сделать что-нибудь блистательное в пользу Вашей светлости и всей Вашей знаменитой фамилии. Зная великодушие Вашего сердца и благородство Ваших чувств, я не колеблюсь ни минуты открыть Вашей светлости дело, которое прошу содержать в глубочайшей тайне, по крайней мере в первое время. В продолжение того времени, что я нахожусь при этом дворе, я имел неоднократно возможность переговорить с Её Императорским Величеством о Вашей светлости и Ваших достоинствах.
Я долго ходил вокруг да около, употреблял различные способы, чтобы довести дело до желаемого результата. После долгих трудов наконец, думаю, я преуспел, нашёл именно то, что пополнит и закрепит совершенное счастие герцогского дома. Теперь надобно, чтобы Ваша светлость завершили дело, так счастливо мною начатое. По приказанию Её Императорского Величества я должен внушить Вам, чтобы Ваша светлость в сопровождении дочери немедленно приехали в Россию.
Ваша светлость, конечно, вы поймёте, почему Её Величество так сильно желает видеть Вас с дочерью здесь как можно скорее.
Бывают случаи, когда глас народа есть именно что глас Божий. В то же время наша несравненная монархиня прямым текстом приказала мне уведомить Вашу светлость, чтобы принц, супруг Ваш, ни под каким видом не приехал вместе с Вами.
Чтобы Ваша светлость не были ничем затруднены, чтобы вы могли заказать для себя и для принцессы, Вашей дочери, несколько необходимых для путешествия нарядов, а также для того, чтобы смогли на испытывать в путешествии неудобств, насколько это вообще возможно, я имею честь присоединить к своему письму и вексель. Правда, содержащаяся в нём сумма весьма умеренная, однако следует сказать Вашей светлости, что это сделано не без умысла. Выдача значительной суммы денег непременно бросилась бы в глаза людям, наблюдающим за нашими действиями. Чтобы по приезде в Санкт-Петербург Ваша светлость не нуждалась в самом необходимом, я распорядился, чтобы купец по имени Людольфдом выплатил Вашей светлости 2000 в случае надобности. Я же, со своей стороны, ручаюсь, что по приезде в Россию Ваша светлость не будет испытывать ни малейшей нужды...»
Через две страницы письмо Брюммера незаметно утратило начальный уважительный тон; обер-гофмаршал принялся подробно указывать, каким маршрутом надлежит ехать Иоганне-Елизавете, в которых именно местах устраиваться на ночлег, и даже кого из солдат, офицеров, слуг и в каком именно количестве надлежит взять в путешествие. Как бы опомнившись, Оттон Брюммер заключительные страницы письма насытил цивилизованным обращением:
«...Вашей светлости стоит только сказать, что долг и элементарная учтивость требуют от Вас съездить в Россию для того, чтобы поблагодарить императрицу за ту необыкновенную благосклонность, которая оказана была всей Вашей семье, а также для того, чтобы иметь возможность собственными глазами видеть совершеннейшую из государынь и лично поручить себя её милости. Чтобы Ваша светлость знали все обстоятельства, имеющие отношение к этому делу, я имею честь Вам сообщить, что кайзер прусский сей секрет знает. В воле Вашей светлости говорить с ним об этом или же не говорить. Что касается меня, то я отважился бы почтительнейше посоветовать Вашей светлости поговорить с королём, ибо в своё время и в своём месте Вы сможете почувствовать следствия, каковые от такой откровенности проистекут. Господин Лесток, который трудился вместе со мною и который также очень предан интересам герцогского дома, просил меня засвидетельствовать Вашей светлости своё глубочайшее почтение и уважение. Я должен тут отдать ему справедливость, относительно интересов Вашей светлости он вёл себя как честный человек и ревностный слуга...»
Господь Вседержитель, Отец Ты наш небесный, услышал, услышал-таки наконец мольбы несчастной женщины, которая уж было совсем смирилась с цербстским прозябанием. И вот ныне ты ниспослал новое испытание, новую милость, которой слабая женщина постарается быть достойна. Ибо Ты услышал, Ты обратил внимание на невыносимые тяготы затворнического бытия, Ты снизошёл — и стало быть, все последующие усилия Иоганна-Елизавета нацелит на доказательство правильности Твоего выбора. В тридцать три года женщина способна ещё начать совершенно другую, новую жизнь — без нищеты, унизительного пейзажа за окном и унизительного статуса супруги даже не настоящего князя, не правителя, но полуправителя жалкого Ангальт-Цербста. Теперь всё, мои дорогие и глубокоуважаемые. Всё!
Всё!!!
И очень хорошо, что придётся ехать без Христиана. Это даже очень кстати. Пятнадцать лет грубиян-муж только тем и занят, что беспрестанно её унижает. Своими разговорами, своим чудовищным французским произношением, при звуках которого даже дура Кардель прыскает в кулак, своими одеждами, своей тупостью, флегматичностью. Не умер бы вовремя дядька, не пригласил бы Иоганн совместно княжить — ведь до сих пор торчал бы в Штеттине, командовал бы грубой солдатнёй и при этом чувствовал бы глубокое моральное удовлетворение от самого факта честного служения кайзеру, тому самому кайзеру, который пуще другого презирает этаких вот толсторожих, толстозадых генералов.
Значит, так. Ей следует успокоиться, может, даже глоток-другой выпить для расслабления. Успокоиться и сосредоточиться. С этого мгновения у неё начинается совершенно другая жизнь. Поедет в Россию, как следует обоснуется там, выпросит себе дворец, наведёт там истинно брауншвейгский порядок, слуг наймёт молоденьких да молчаливых, обставит комнаты и залы по высшему разряду, а затем возьмёт к себе Христиана и будет медленно, в том и смысл, что будет очень медленно втаптывать его в грязь. Воздавая, так сказать, должное. Да, ну дела... В самую что ни на есть Россию... Не рвать, не суетиться и сохранять полнейшее достоинство. Vive la vie unique et heureuse[62].
— Слушайте, — вернувшись в столовую, Иоганна-Елизавета гордо, как ей казалось, оглядела притихшую семью, — а давайте-ка мы знаете что? Давайте-ка мы с вами, дорогие мои, выпьем, а?
— То есть? — Христиан подозрительно сощурился.
— Да без всяких «то есть». Нальём и просто выпьем.
4
Письма эти, содержание которых после прочтения Христиан-Август коротенько изложил детям и более обстоятельно — брату, неожиданные и тем более страшноватые письма произвели в цербстском замке целую гамму впечатлений. Узнав о том, что вскоре поедет в Россию, где, возможно, сумеет выйти замуж, Софи пожала плечами и утащила Фрица строить снежную крепость. Иоганна-Елизавета принялась шуровать у себя в спальне, отбирая самые необходимые, без которых жизнь не в жизнь, вещи — через считанные полчаса таких вещей набралось несметное количество. Иоганн-Людвиг предложил младшему брату выйти погулять, чтобы на покое, вдали от чужих глаз и ушей, обсудить ситуацию, но, встретив вежливый отказ Христиана, не решился настаивать.
Пойдя к себе, Христиан-Август пробовал сосредоточиться, чтобы хоть как-то представить себе размеры свалившегося на него известия. Что ж, всё так, всё правильно... Он вполне отдавал себе отчёт в том, что дочь — это всегда зыбко, ненадёжно, временно, это — всегда до поры, до некоей грани, за которой появляются женихи, ухажёры, претенденты, умыкают твою единственную девочку, и остаются одни только письма и воспоминания. Он всегда это знал и лишь хронологически оказался неподготовленным к тому, что судьба потребует себе маленькую Софи прежде, чем девочке исполнится четырнадцать лет. Хотя, с другой стороны, он будет освобождён от необходимости видеть Иоганну, лицо которой чем дальше, тем больше вызывает со дна души ярко выраженные охотничьи рефлексы, или, как они в молодости говорили, желание из обоих стволов промеж рогов... Россия — большая страна, и если исторический фарт окажется на стороне Софи... Впрочем, какой тут может быть фарт, когда она ещё совсем ребёнок, ей бы в куклы, в домики бы играть, снежные крепости с Фрицем возводить. Что такое, в конце-то концов, четырнадцать лет? Разве что арабы да ещё вот итальяшки таких девочек женщинами делают. Вот оно, как жизнь повернулась: ещё за ужином делал ей замечания, как делал бы всякому ребёнку. И вот пожалуйте, девочка едет в Россию, чтобы сделаться женщиной. Бред, разумеется, хотя для Софи это безусловно шанс...
Заинтригованная ниоткуда вдруг появившейся суетой, раздираемая любопытством (тем более жгучим, что раньше из предотъездных сборов никто в этом доме не делал тайны), Элизабет Кардель пыталась доискаться причины. Софи, Амалия и даже Больхаген как сквозь землю куда-то провалились, а слуги оказывались сплошь тупыми фантазёрами, как, однако, и положено слугам. «Что хоть принцесса-то приказывали?» — допытывалась Элизабет, однако Иоганна столько уже с утра наприказывала и столько раз отменяла свои же срочные распоряжения, что разобраться оказалось непросто.
Объявившаяся после бесконечного отсутствия в доме, Софи пыталась на глаза Элизабет не попадаться. Вместе со всеми, влекомая общим ураганным потоком, маленькая принцесса бестолково носилась вверх-вниз по лестницам замка, неизвестно зачем складывая внизу обувь, платья, свои любимые игрушки. Элизабет неожиданно для себя вспомнила книгу предсказаний своего земляка Мишеля Нострадамуса — и к любопытству добавился страх. Ведь если, не дай Бог, что случится, или, может быть, уже случилось, принц будет в самую первую очередь своих спасать, это ясно как день. Больхаген, так тот и без Христиана-Августа в любую дырку, образно говоря, пролезет. А на таких вот, как Элизабет, и падёт гнев Господень... О Господи милосердный, не приведи погибнуть рабе твоей, Господи!
Зажатая однажды грубыми обстоятельствами в образе двух одновременно распахнувшихся в коридор дверей и оказавшаяся таким образом нос к носу с Бабет, Софи первая, не дожидаясь естественного в такой ситуации вопроса, попросила:
— Извини меня, Элизабет, только ты, пожалуйста, ни о чём пока не спрашивай.
— Прежде я для тебя была Бабет, если память не изменяет.
Служанки с ворохом белья разбежались, закрыв обе двери и освободив таким образом проход, однако прервать разговор на полуслове девушка посчитала бестактным по отношению к мадемуазель.
— Ты не только прежде была, ты и сейчас для меня Бабет, — с явным холодком подтвердила Фике.
— А если так, можешь ли сказать, отчего тут все сошли с ума?
— Боюсь, что нет.
— По крайней мере, о чём хоть речь?
— Я прошу тебя, Бабет...
— Ну, о чём я и говорила... — Элизабет посмотрела на носы своих ботинок. — А если бы ты любила меня по-прежнему, сказала бы.
— Я не могу, Бабет. Честное слово, Бабетик! Понимаешь, так получилось... В общем, я должна пока молчать, я даже дала матери слово.
Элизабет обиженно повела плечами и сказала:
— Да, конечно, где заканчивается любовь, начинается чувство долга.
— Бабетик, миленький... Ну я очень тебя прошу!
— Разумеется. Конечно!
Снизу донёсся грохот, и Софи обрадованно всплеснула руками, сделала удивлённые глаза и, прижав ладонь к груди (невольно тем самым копируя материнский любимый жест), бросилась на странный шум.
Принимать участие в спешных, даже чрезвычайно спешных и оттого бестолковых приготовлениях к отъезду Христиан-Август не торопился, зная по своему опыту, что жена сделает всё сама, сделает лучше, быстрее. Затворившись у себя в необставленном кабинете, который вот уже сколько месяцев кряду выглядел случайным и временным жилищем, принц много ходил из угла в угол, благо места для этих вот прогулок оказывалось более чем достаточно: ходил, морщил лоб, раздумывал, пока в один прекрасный день и не менее прекрасный час не уселся за спокойное долгое сочинение.
Поистине человек предполагает. Предполагает — и не более того. Кто бы мог подумать, что на шестом десятке, когда вся голова сделалась седая, а главной жизненной необходимостью по утрам стало тщательное бритье, чтобы незамедлительно удалять безобразную, словно иней на щеках, колючую щетину, — что в таком возрасте принц Христиан-Август Ангальт-Цербстский вдруг заделался писателем! Среди гама, грохота, женских истерик сидел он у себя и, аккуратно погружая перо в широкогорлую чернильную бутыль, тщательно выводил нескончаемое послание дочери, бегавшей ещё со всеми вместе по коридорам и этажам, но уже казавшейся столь далеко от этого замка, города, от отцовской любви, — что самое время переписываться. Начатое в третьем часу пополудни 2 января, сочинение Христиана-Августа при равномерном течении работы (иначе говоря, струении мысли) могло бы быть закончено через три-четыре недели, однако судьба дала ему лишь пять дней — и он уложился в этот отрезок времени.
Озаглавленный «PRO MEMORIA» («На память»), сей труд представлял собой некий симбиоз письма, завещания, родительских наставлений, религиозного трактата и поваренной книги с элементами мемуарного повествования, — причём как и всякий прежде непричастный к литературному труду человек, Христиан испытывал чудовищные трудности при подыскании нужных слов и ещё более кошмарные трудности при начале всякого нового абзаца. Обращаясь к дочери в третьем лице, отец раздумчиво, с длинными оборотами и обилием скрепляющих швы запятых выводил:
«...а также я прошу свою любимую и драгоценную дочь по приезде к русскому двору оказывать, для её же блага и благополучия, самое крайнее уважение, беспрекословно повиноваться всем лицам, могущим в той или иной мере повлиять на судьбу дражайшей моей дочери.
И неустанно молю Бога, чтобы ненаглядная дочь моя превыше всего затвердила и укрепила в своём сердце правило ставить желания будущего супруга выше собственных, даже выше желаний всех прочих людей, выше собственной лени, недомогания, нежелания и всего прочего, что подчас делает нас тупыми и нравственно ущербными эгоистами, которые отдают предпочтение одним только своим желаниям и настроениям...»
«...Вроде твоей матери», — с явным удовольствием завершил свою мысль Христиан-Август, чего, однако же, не написал. Достаточно и того, что в отрицательных примерах своего труда и без того внятно проступал собирательный образ Иоганны. Если девочка не поймёт этого при первом чтении, она, без сомнения, додумается до вполне очевидного вывода в последующие годы, перечитывая отцовские наставления.
«...Ради всего святого умоляю мою дочь, коей надлежит оказаться среди множества самых различных и вовсе не бескорыстных людей, имеющих всякий спои собственные цели, желания, интересы, избегать чрезмерной интимности с кем бы то ни было в особенности. Излишняя доверчивость редко даёт желаемые результаты. Не приобретя себе друзей, моя дочь рискует, однако, обзавестись сонмом врагов, вполне способных оказать гибельное влияние на всю последующую судьбу дорогой моей дочери...»
«...Находясь в приёмных залах, прошу мою дражайшую дочь помнить, что наилучшим для неё, самым что ни на есть предпочтительным всегда должен быть разговор в присутствии многих лиц, чтобы всякое слово, произнесённое на людях, имело бы свидетелей. Причём чем больше окажется таковых, тем для неё же будет лучше. Категорически заклинаю мою дочь не разговаривать с кем-либо приватно, в особенности (принц вынужден был умерить чуть было не написавшую правды руку, вздохнуть и скромно завершить предложение) с мужчинами».
«Искренне надеясь на обеспеченность моей любимой дочери в будущем, прошу её, однако, всегда быть бережливой в отношении собственных её карманных денег, поскольку все женщины бывают подчас склонны к необдуманным тратам, тогда как отсутствие подручных денег с неизбежностью ведёт к зависимости от гофмейстерины, чего я своей дочери никогда бы не пожелал».
«Наравне с Божескими заповедями умоляю дочь мою не стремиться к какому бы то ни было вмешательству в дела управления русским двором, поскольку её положение окажется таковым, что возможные приобретения от вмешательства едва ли окажутся равнозначными возможным гибельным коллизиям, каковыми грешит всякое управление всяким государством...»
Христиану-Августу вдруг очень понравилась эта спонтанно получившаяся фраза: «...каковыми грешит всякое управление всяким государством». Он подправил хвостик конечной буквы и, подумав, самым аккуратнейшим образом, тончайшей волнистой линией с одинаковыми периодами и одинаковым нажимом, подчеркнул эти слова, сделавшиеся от этого подчёркивания ещё более глубокомысленными. Критически оглядев страницу, принц вдруг поймал себя на мысли о том, что делается прямо-таки настоящим писателем: ни тебе клякс, ни помарок или каких иных цепляющих глаз недостатков. Всё пока что получалось красиво, умно и выдержано по стилю, как у древних авторов.
За эти дни писательской работы Христиан-Август сделал для себя два очень важных заключения. Оказывается, писательство такого рода занимает и отнимает уйму сил, так что зря он в прежние времена подсмеивался над Иоганном. Это — раз. И теперь — второе. Как ни тяжело формулировать на бумаге делающиеся вдруг неуклюжими, норовистыми и склонными к повторениям слова, однако после нескольких часов мучений вдруг сама собой появляется необыкновенно приятная волна, сродни лёгкому опьянению. Когда он узнал, что через несколько часов кареты, уложенные и всячески подготовленные, отправляются в Россию, то даже пожалел. Ведь только-только расписался как следует, вкус к этому делу почувствовал. Однако же спешить не стал, но вместо того закруглил несколько недосказанных мыслей и затем самым что ни на есть писательским образом изобразил в середине последнего листа очаровательную виньетку, перерисованную из случайно подвернувшейся французской книжки. Получилось очень достойно: так, так, так, так, ещё так, тут небольшая петелька, так, потом вот этак и — завитушечка... То есть просто-таки очень недурственно.