Начало семьдесят третьего (Франция, Испания, Андорра) — страница 6 из 8

- Это он говорил верно.

- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком, который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч, не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее время пятьюдесятью фунтами. А священник, у которого я исповедовалась, не пришел бы после исповеди к моей маме. А подруга бы не отбила моего парня. А парень бы этот не рассказывал всем про то, какая я.

Она снова легла на кушетку и, закурив, закончила:

- А в Португалии бы не сажали в тюрьмы. И не стреляли б в Ольстере. А в Японии б не умирали от рака крови после Хиросимы. Хватит, может, а? Вы ведь наверняка уже придумали монолог взрослого. Вы в этом деле доки. "Мы были другими в ваши годы" - и прочие истории про детишек и аистов.

- Ты писала отцу, что едешь к нему?

- Да.

- Почему он не прислал тебе денег?

- У него нет денег. Он честно делает свое дело, поэтому у него нет денег.

Я вспомнил, как самая старая из старух обратилась к рыжему, когда он бесился из-за "кушетт" первого класса. Она назвала его Ричардом. По-моему, именно так она назвала его.

- Твоего отца зовут Ричард?

Девушка взметнулась с кушетки, и лицо ее сделалось совсем детским, и она ответила:

- Да. Вы знаете папу?

- Откуда же мне знать твоего папу? - соврал я, трусливо соврал я, подло соврал. - Я не знаю твоего папу. Просто мне показалось, что твоего папу обязательно должны звать Ричардом и он должен быть действительно славным человеком.

- Зачем вы говорите неправду? - спросила девушка. - Отчего же вы всегда говорите неправду?

Действительно, зачем мне было врать ей? Зачем? Я должен был сказать ей, что такой же рыжий, как и она, усатый старый миссионер с Папуа, которого зовут Ричард, и который, по-моему, сильная, жадная и надменная сволочь, едет в вагоне первого класса на "кушетт", а его дочь, которая стоит сто франков, сидит напротив меня и говорит мне то, что лучше бы ей сказать ему, этому рыжему Ричарду.

- Пойдем, - сказал я.

- В буфет?

- Пойдем. У меня, знаешь ли, с деньгами, вроде как у тебя, так что на буфет не надейся. Пошли.

Я взял ее за руку, и мы пошли через полупустые вагоны второго класса в ярко освещенное чопорное царство первоклассных "кушетт". Пассажиры чинно сидели и лежали в красном плюше. Рыжий уже спал. Занавеска в его купе не была задернута, и я сразу увидел его лицо и отодвинулся.

- Кто это? - спросил я девушку. - Ты знаешь его?

- Первый раз вижу.

У меня словно камень с плеч свалился, и мы все-таки пошли в буфет, съели по бутерброду и выпили по банке пива.

- Вы решили, что это мой па, - веселилась девушка, - неужели я такая же уродина?! Ну, рыжий, ну, из Австралии, ну Ричард! Господи, неужели я действительно такая уродина?!

Мы вернулись в купе, девушка сбросила свой рюкзак на пол, долго копалась в карманах и карманчиках, достала наконец портмоне и вытащила оттуда маленькую фотографию.

- Вот мой па, - сказала она. - Вот он.

На меня смотрел безусый Ричард - тот самый, я теперь не мог ошибиться, только совсем еще молодой, ведь она ни разу в жизни его не видела, а ей восемнадцать, а это очень много - восемнадцать лет, особенно если отсчет начинать с тридцати пяти или с сорока, - люди за эти годы особенно меняются, а может, наоборот, закостеневают в своей сути, но в письмах люди всегда актерствуют - больше, чем в жизни, а ведь он писал ей письма, а она верила его письмам, так верила его письмам...

Девушка осторожно взяла у меня из рук фотографию, и в глазах у нее я увидел испуг, и я понял, что, видимо, не уследил за лицом, а мы ведь надменно думаем, что дети ничего не понимают, тогда как они многое понимают лучше нас...

- У вас есть дети? - спросила она.

- Да.

- Слава богу, хоть сейчас не врете...

...Она легла ко мне на колени, и я начал гладить ее по щеке, как свою Дунечку, и она уснула, - наверное, прошлую ночь не спала, мерзла на какой-нибудь станции.

В Тулузе я сошел с поезда, потому что дальше путь мой лежал в Марсель, и я стоял на перроне, пока состав не ушел, и я долго смотрел на два злых красных фонаря на хвостовом вагоне и думал о том, что лишь зло может породить зло, и еще я думал о том, что если дети когда-нибудь проклянут отцов, то далеко не всех детей надо обвинять в "черной неблагодарности".

Музыка началась откуда-то издалека, как только я вышел из метрополитена на станции "Отель де Виль" и пошел через мост к Монпарнасу, и она была парижской: аккордеон и гитара. Она была окрест: и в тяжелой воде Сены, и в синей дымке, которая поднималась над холмом Святой Женевьевы, и в чугунной решетке моста Де ля Турнель, и в горьком запахе каштанов, поджаренных на чугунной жаровне мадам Карнэ, которая обычно торгует на пересечении Рю Сент-Андрэ д'арт и Рю Аугустин, но по случаю воскресенья - возле Птичьего рынка, который слышишь издали, и останавливаешься, и закрываешь глаза, и переносишься в детство, когда мечталось о птицах в больших, просторных клетках, а песенка становилась такой одинокой, принадлежащей тебе, и тому, что было с тобой, и тому, что никогда с тобой не случится, что лучше уж поскорее перейти реку и быстро подняться по улице кардинала Лемуана, пересечь площадь Монк, подняться еще выше по "кардиналу" и остановиться возле дома 74, возле единственного подъезда, и постоять здесь, и оглядеться, и увидеть тот самый дансинг, куда Старик приходил танцевать с Хэдли, и войти в старый подъезд, и объяснить консьержке, которая отталкивает толстой коленкой яростно лающую собачонку, что я ищу ту квартиру, где жил Хемингуэй, "да, да, американец", "Газетчик?" - "В общем-то и газетчик", - "Тот, который много пил?" - "Пожалуй что, больше всего он писал, и дрался с фашизмом, и очень любил Париж".

- Месье Хемингуэй жил на третьем этаже. Там сейчас живут месье и мадам Хабибу.

Лестница была скрипучей, узенькой и крутой. Так же, как и пятьдесят лет назад, клозет общий для трех квартир, выходящих на маленькую площадку, был холодным, с двумя цементными возвышениями, и холодный ветер продувал его насквозь, потому что одна из квартир была открыта и трое рабочих красили пол в странной, пятиугольной, вытянутой комнате и переклеивали обои, напевая мою песенку.

- Хемингуэй жил именно в этой комнате, - сказала мадам, хозяйка комнаты, и я купила ее потому, что Хемингуэй здесь жил.

- Ничего подобного, - открыв дверь, сказал сосед. - Американец жил в комнате, которую занимаем мы.

Я попросил разрешения войти в комнату. Окно выходило на узкую и темную Рю Ролли.

- Вы все неправы, - сказал мужчина, спускавшийся по лестнице, - Хемингуэй жил в другом подъезде, со стороны Рю Декарт, там сейчас тоже продают квартиру, именно ту, где жил бородатый писатель, и окна его выходили на Контрэскарп.

- Но этого не может быть, - сказала красивая, высокая мадам, - меня заверили, что я покупаю комнату Хемингуэя.

- Считайте, что вас обманули, - усмехнулся сосед, - я живу в его квартире, и смешно с этим спорить.

"Из-за дождя мы держали окна закрытыми, холодный ветер срывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Листья лежали размоченные дождем, и ветер швырял дождь в большой зеленый автобус на конечной остановке, а кафе "Для любителей" было переполнено, и окна запотели изнутри от тепла и табачного дыма".

А на площади Контрэскарп ветер срывал листья с платанов, и начался дождь, "который портил только погоду, а не жизнь", и в кафе было полным-полно народу, и на улице Муфтар, "этой чудесной многолюдной улице", заставленной мокрыми лотками с устрицами, обложенными льдом, толкались сотни парижан под прозрачными, словно бы стеклянными зонтиками, а в кафе "Для любителей" обитатели Муфтар по-прежнему много пили, правда, в отличие от хемингуэевских времен на стене уже не было объявления "о мерах наказания, предусмотренных за пьянство в общественных местах".

В воскресные дни парижские улицы, по которым Старик ходил писать в свое кафе на Сен-Мишель, именно те, которые ведут от площади Контрэскарп к Сорбонне, пустынны, и шаги твои гулко ударяются о стены домов, и кажется, будто ты делаешь документальную картину и заботливые ассистенты режиссера развесили где-то за углом тяжелые канаты и выставили таблички: "Проход запрещен, идет съемка". Но иллюзия одиночества и твоей сопринадлежности Парижу кончается, как только пройдешь мимо лицея Генриха Четвертого, мимо старинной церкви Сент-Этьен дю Мои, как только пересечешь "открытую всем ветрам площадь Пантеона", и окажешься на Сен-Мишель, и услышишь английскую, шведскую, индусскую, испанскую, конголезскую, японскую, русскую, гвинейскую речь, и увидишь бритых наголо, с косичками молодых американцев из новобуддистской секты, которые зябко продают свои листовки и грустно, хором поют странные речитативы, и волосатых, с кудрями, ниспадающими на острые плечи, студентов и картинно грязных клошаров (говорят, муниципалитет дает им субсидию - Париж без клошаров, которые спят под мостами, немыслим, они сделались обязательной принадлежностью города, забитого туристами).

В "славном кафе на площади Сен-Мишель", где Старик работал, когда жил на улице Лемуана, было пусто. В двенадцать сюда не войти - время обеда для французов словно месса для фанатиков веры. "С двенадцати до двух во Франции можно сменить правительство, и этого никто не заметит", - сказал мне один из газетчиков. Но сейчас было утро, и в кафе было пусто, всего два-три посетителя. И я сел на стеклянной веранде и заказал кофе, и когда официант поставил на стол маленькую тяжелую чашку с горячим, дымным cafe au lait, я спросил его, что он знает о Хемингуэе, и он ответил, что месье с таким именем в кафе не приходит и что он очень сожалеет, поскольку ничем не может мне помочь.

- Почему вы спросили о Хэме? - поинтересовался парень, сидевший в глубине зала.