Над зыбкой — страница 2 из 26

На первом этаже зажгли свет — готовилась к завтраку наша вахтерша. Кто-то выскочил на крыльцо, полуголый, стремительный, и повалился в сугроб. Со мной еще учились ребята-фронтовики, они ничего не боялись — ни снега, ни проруби — лишь бы весело да хорошо для здоровья.

Посветлело в небе — уже утренний свет. Означились ясно улицы, погасли в городе фонари, но Оня не шла. И тогда стало плохо. Что это — ревность или жалость к себе? Но только думалось: зачем на свет появился, зачем дожил до этих лет, раз стою в таком позоре, в бесчестье, и никуда мне из него не выбраться.

Тихонько пошел к реке. Огни в Заречье уже не горели, посредине реки бегала собачонка и тявкала. Увидев меня, бросилась в ноги. Шерсть на спине у ней вылезла до самой кожи, наверно, собаке жилось холодно, а правое ухо было откушено, болталось на тоненькой живой ниточке. На другом берегу зашевелились люди. Они спускались к реке. Их было трое или четверо, в одной фигурке узнал Оню. Так же и она ходит — высоко держит голову, плечи при ходьбе покачиваются, оседают назад. Вот и ближе люди, но вместо Они образовалась девчонка-школьница, даже не взглянула на меня, прошагала быстро, помахивая портфелем. Снег у ней под валенками громко поскрипывал, собачонка визжала, и в ту секунду я внезапно почувствовал, что смертельно замерз. В последний раз оглянулся на берег.

Они не было.

3

К весне, по теплым дням, она уехала. Увез ее Петро в свою деревню, там и свадьбу отгуляли. И как она стала жить на дальней, чужой стороне — не знаю. Даже узнавать не хотел.

В институте Оня перешла на заочное, стала приезжать на сессии два раза в год, но я уж боялся встреч с нею. Бывало, подойду совсем близко, даже слышу голос и дыхание, слышу, как волосы на голове поправляет, как они шелестят под гребенкой, сейчас бы окликнуть ее, пристать с разговорами, но в тот же миг словно кто-то остановит меня, будто возьмет за руки, скажет — не надо. Может, гордость меня мучила, измывалась. Давно заметил, что эта гордость мешает нам в самый нужный, в самый удивительный момент, из-за нее-то и проходит мимо столько дорогих часов и мгновений, что потом, в будущем, эти самые часы вспоминаются с особенной затяжной грустью, и уж кажется, до боли кажется, что именно в них-то и было самое счастье, до которого потом добирался всю жизнь, да так и не добрался.


После института направили меня в молодежную газету. На распределении наш декан — старичок Иван Павлович — пошутил: «Отдаем тебя, голубчик, на поруки. От школы легко отделался. Ну, чего теперь — строчи, оправдывайся».

Совет этот я давно выполнил. На каждой лекции прятал голову за портфель и писал статьи и заметки, и на фельетон не однажды замахивался, часто и рассказик проскакивал — и ничего с собой поделать не мог. Хотелось подняться над вечностью, понять человека, высказаться, вот и писал.

Работалось в редакции легко, играючи, будто за тем и родился, чтоб писать срочное в номер, сочинять внезапные репортажи и очерки из деревенской жизни. Я ходил по городу веселый, сияющий, точно всего уж достиг. Особенно хвалил редактор за очерки, удивляясь простому, народному подходу к теме, завидуя языку. А чего завидовать? Я просто вспоминал своих деревенских товарищей — Карпея Васильевича, колхозного бригадира Митю Лебедева, вспоминал бабушку, вспоминал все их слова, движения — и приписывал их своим героям. Выходило легко, со значением, поражало всех точностью, и я сиял. Уже думалось о будущем, о своей книге, я уже писал ее по вечерам, и книга выходила тоже легкая, правдивая, и уже виделось, как держу ее в руках — свежую, глянцевую, с большой фамилией автора на обложке.

Но главное, все время хвалил редактор, угощал сигаретами и говорил со мной о сложном, заманчивом — о модных поэтах, о музыке и даже доверительно читал стихи. Стихи его были личные, такие же молодые и звонкие, как сам хозяин.

Стихи я хвалил, редактор задумчиво мял сигарету и щурил глаза.

Скоро я дошел до того, что перестал пользоваться черновиками, диктовал все подряд на машинку, но все равно выходило складно, возвышенно и через день появлялось в газете. Стал ездить по всей области, завел знакомства и записные книжки, писал дневник по воскресным дням, и было уже грустно от того, что я так талантлив и надо мной построили крышу. Уже стало тесно в газете, в родном коллективе, надоели летучки и заседания, и я не знал, как уберечься от них. Я почти страдал. Выручали интересные командировки, я любил дорогу.

А издали за мной наблюдал редактор, втайне радуясь, что не ошибся во мне.

Но все в жизни проходит, горе, как и радость, объявляется незаметно. Помню, редактора вызвали в Москву. Его оставили там работать в большой газете, а у нас объявился новенький — короткий желтоглазенький человечек. Особенно удивили всех его уши — огромные, с глубокой ветвистой раковиной посредине — они все время подрагивали и шевелились. Но еще больше поразило другое, что этот новенький — теперь наш редактор.

Он меня выделил с первой минуты, и с первой же минуты уставился на мою голову желтыми, болезненными глазами, и я вздрогнул. В мутных зрачках плавали кровяные жилки не то от усталости, не то от злости. Потом у него задергалось веко. Одно веко было спокойное, не мигало, а другое дергалось, не остановишь, — и я не мог удержаться от смеха. И он уже потом никогда не забывал этот смех.

Жизнь стала невыносимой. Я боялся даже смотреть в его сторону, обходил его на лестнице, в коридоре, узнавал его еще издали.

Он чувствовал это и посмеивался у меня за спиной чуть слышным дребезжащим смешком. И не печатал мои очерки, считал, что чувства вредны газете, они приводят к лжи, размягчают, а читателю нужны цифры и факты, а не туманная слизь. Я ждал, что меня уволят. И не ошибся. В тот день он вызвал для конфиденциального разговора.

— Даю вам последнее задание. Еще раз проверю. Но постарайтесь по-деловому. Покажите этого человека на фоне соревнования. Он, безусловно, ударник. Не забудьте общий анализ надоя и конкретный. Для меня, конечно, важнее второе… Ну, а не справитесь — придется расстаться.

Я медленно взглянул на него. Веко вздрагивало, возле лба вилась муха.

Откуда она — на земле еще снег.

Он опять стал говорить со мной сухим голосом, но я уже опустил голову. «А ведь муха все равно в рот залетит», — подумал я со злорадством и не спеша поднялся со стула. Редактор тоже встал, глаза успокоились, и голос стал потише, помедленней, только грудь взволнованно поднималась. Наверно, от злости. И не ошибся.

— Нам Чеховы не нужны. Не по квартире мебель. А в общем, все зависит от вас.

Но задание было интересным. В ближнем районе объявился дояр. Совсем еще парнишка, а обогнал всех доярок и занял в колхозе первое место. Захотелось написать о нем просто и строго — не девка ведь, а сидит с подойником, захотелось о его любви рассказать, ведь должна же быть она, должна же, раз парнишке девятнадцать лет!

4

Поехать к дояру долго не мог. Началась весна, по дорогам — распутица, воробьи в талой воде встряхиваются. Дымятся и просыхают улицы. А в полях еще дуло, метелило, и снег обманно проваливался, и была особенно ледена и простудна снеговая вода. Для такого случая надо особую обувь, в ботинках ехать — считай, прямо на гибель. Я и караулил погоду, ждал морозца. Но весна прибывала, делалось больше солнца, и лучи его подошли совсем близко к земле и настигали и конного, и пешего, и любую машину, и в полях замерло движение — залило водой все большие дороги и дорожки. Вскоре прилетели грачи, в городе уже исчез снег. Улицы запрудили детские коляски, из одеяльцев выглядывали младенцы и высоко задирали руки. А по утрам над городскими крышами поднимались туманы, но они были быстры, мгновенны — всего до первых лучей. Днем на улицах пахло березой и дымом — в ближнем пригородном совхозе жгли на полях солому. Город вдыхал эти запахи и наслаждался. И в этом забытьи сделался тише, притаился в новом, радостном ожидании, даже машины шумели по-другому, боясь подавать сигналы; только встрепенулись люди. Ах, как я запомнил ту весну, тех прохожих, которые забирали меня с собой и несли, несли куда-то, и я подчинялся. Все смеялись, говорили громко и суматошно, часто посматривали на небо, и все думали, что с ними что-то случится, должно же, наконец, что-то случиться после долгой зимы, после бурь и метелей, и каждый ждал себе перемен и заранее верил в удачу. И эта вера сняла с одних горе, усталость, другим дала уверенность в своих силах, третьих свела друг с другом. Но мой редактор не изменился. Поглядывал на меня хмуро и с нетерпением, и я решил ехать.

Один знакомый охотник одолжил высокие сапоги, отвез меня на мотоцикле километров за тридцать и высадил. Дальше ехать опасно — колея вся в воде, ближний мостик сорвало, будто прошло половодье, да и рядом не лучше — сугробы осели, а под ними вода шумит. Охотник пожал мне руку и покачал головой — как, мол, дальше пойдешь, да и зачем идти дальше — сидел бы дома, пока не просохло.

За спиной умолк мотоцикл, и сразу сильней ожила вода. Шумит, перекатывается под снегом, и в этом перекатывании чудится какой-то звон — может, в ушах легонько позванивало или от мотоцикла еще чудился шум. Стало страшно. Это и не страх даже, а беспокойство, ожидание — вот-вот случится что-то нехорошее; и эти сигналы никогда меня не подводят.

Медленно обошел затопленный мостик, ноги ступили на твердое, потом совсем легко зашагалось, и я выбрался на высокое место. Под ногами была земля, от нее поднимался парок, совсем рядом со мной ходили грачи и собирали соломинки. Глаза у птиц горели ярко и фиолетово и меня не замечали. Я прибавил шаг, но беспокойство не проходило: будто смотрит в спину чужой человек, а я его не вижу. Стал оглядываться по сторонам, прислушался — безлюдье, шум снеговой воды. Изредка громко хлопала крыльями птица. Что со мной? Поднял глаза кверху — и не увидел неба. Большая туча, клубясь, свирепея, быстро падала на меня, вот уж ветерок тронул щеки, уколол глаза холодом — и сразу посыпал снег. Осмотрелся опять — куда-то пропали все птицы, но все равно стало повеселее, будто шел уже не один, да и ноги шагали уверенней, и сапоги поскрипывали по-веселому, и я сам стал насвистывать. Все равно когда-нибудь дойду, дождется мой дояр, не убежит. А с неба валился не снег, а мелкий снежок. Будто полетели белые мухи, живые, назойливые, они залетали за воротник, и тело ужималось и вздрагивало, как от уколов иглы.