— Встреча, как я понимаю, давних знакомых. Бывает, как говорится. Только ты, Иванов, давай-ка не задерживай. Товарищ из московской редакции, по серьезному делу.
Глаза Никанорова, заметил Иванов, стали такими же, как бывали, когда грозился он прописать «на полную катушку». И теперь уже он бесповоротно признал лейтенанта.
— Поговорить бы с вами, — вполголоса сказал Иванов. — До моей избы недалечко. Уважьте?
— А как же иначе? — спросил Никаноров и объявил Подшивалову и Водолахину, что останется в этой бригаде до завтра.
— Понятно, — сказал Подшивалов. — Только, может, удобней вам будет на моей квартире?
— Нет, нет. Спасибо, — поспешил отказаться Никаноров, достал из машины чемоданчик, перекинул на руку шуршащий плащ и, едва отошли, спросил:
— А ты, значит, с тех пор все по конной части трудишься?
Иванов рассказал, что после войны долго председательствовал вот в этой своей деревне. Когда же колхоз укрупнили, стал бригадирам здесь же, в бригаде, самой дальней от центральной усадьбы. И только недавно перешел в конюхи, силы уже не те.
— А как дети? С тобой живут?
— Разлетелись давно. Сын в городе, механиком. Дочки тоже там. Уже внуков шестеро. А у вас-то семья большая?
— Две девчонки. Да малы еще: в пятом и третьем классе, — ответил Никаноров и вдруг спросил: — Слушай, ты помнишь Хихича? Из взвода управления, разведчик.
Как же Иванову не помнить этого Хихича? Отчаянный был!..
— В Ростове встретил его. Все такой же. В милиции служит. А твой Алферов в Иркутске, директор финансового техникума.
— Смотри-ка! — удивился Иванов. — Высоко летает…
Вспоминая однополчан, они подошли к добротной избе. В горнице было прохладно, пахло вымытыми полами, яловой кожей, сыроватой известкой — наверно, хозяйка побелила печку. Запахи были чужими, лишь кожевенный смутно напоминал Никанорову шорно-седельную мастерскую в их полку. Туда батарейный старшина время от времени посылал Иванова латать конскую амуницию.
— Помаленьку шорничаешь?
— Приходится. Молодых к этому делу не шибко привадишь.
— Что ж так?
— Ковырять шилом кому интересно? Хомут не мотоцикл. Да вы, товарищ лейтенант, располагайтесь, отдыхайте. А я хозяйку сбегаю поищу.
Никаноров повесил пиджак на спинку тяжелого самодельного стула, осмотрелся. Два портрета висели над старой деревянной кроватью с пирамидой подушек. Иванов, молодой веселый здоровячок; рядом — чем-то похожая на него женщина в мелких кудрях, завитых, должно быть, в районной парикмахерской. Портреты отражались в зеркале желтого трехстворчатого шифоньера и смотрели на Никанорова будто издалека.
В сенях послышались шаги. Дарья вошла, первой поклонилась, сказала:
— Здравствуйте, как величать вас по батюшке-то не знаю. Все лейтенант да лейтенант, говорит Васильич. С дороги умыться, поди, желаете? Васильич, проводи-ка их!
Никаноров, раздетый до пояса, умылся холодной, из колодца, водой, растерся льняным полотенцем. Он ощутил бодрость и легкость в своем поджаром, волей случая пощаженном пулями и осколками теле. Все в этом здоровом теле, как и в душе его, сейчас радовалось жизни и встрече с человеком из дорогого ему военного прошлого.
У Иванова же от ледяной воды — он сполоснул только руки — заныли застуженные, больные суставы, обожгла, припекла, уж в который раз, какая-то лихоманка внутри, но тут же отпустила.
— Что сморщился? — участливо спросил Никаноров. — Зубы, что ли, болят?
Иванов постарался бодро улыбнуться: нет, мол, какие там зубы, все в порядке. Но Никаноров уловил страдальческую тень в его глазах. По многим наблюдениям он знал — такие глаза бывают у людей, снедаемых постоянными болями. Однако расспрашивать не стал, постеснялся.
В горнице они сели за круглый стол, покрытый клетчатой клеенкой. Дарья наставила тарелок с вареными яйцами, свиным салом, сметаной, подала домашнюю бражку в двух канцелярских графинах, пол-литра перцовки.
Едва выпили за встречу и помянули убитых однополчан, Иванов тонко подвел разговор к колхозным делам, к подшиваловским безобразиям. Подшивалов, человек в колхозе случайный, присланный года два назад из города, тянул колхозное добро без зазрения совести. Но делишки свои обделывал чисто, ревизоры находили документы в порядке.
— Вот мерзавец! — воскликнул Никаноров, но подавил гнев и произнес устало, с явной досадой: — Выкладывай, Васильич, все подробно. И, пожалуйста, по порядку.
Он достал блокнот, развинтил авторучку с золотым пером, стал записывать, задавать вопросы.
— А документы в правлении ты видел?
— Да они на выстрел меня к документам не допустят. И документы сделают шито-крыто.
— Хуже дело. А кто из колхозников подтвердить сможет?
— Нашлись бы люди. Побоятся только, их разжечь сперва надо.
— Значит, ты один?
— Один не один…
Никаноров бросил свое золотое перо на блокнот.
— Что же это творится, Васильич? Колхоз ваш в районе передовой, даже в области на виду. У всех достаток. А председатель сволочь, оказывается, и расхититель. Как увязать все это?..
Последний вопрос Никаноров высказал раздумчиво, обращаясь к самому себе. Иванову же показалось, что лейтенант не верит ему или, как многие другие, не хочет встревать в это дело.
Однако он ошибался.
Как журналист, Никаноров постоянно ощущал себя человеком, который призван бороться с теми, кто вредит обществу. Кроме того, он не забыл фронтовые пути-дороги и внутренне сразу же устремился на помощь старому солдату.
Но были у Никанорова свои трудности. Дело в том, что послали его, как говорят газетчики, за материалом положительным. И за десять дней командировки успел он такой материал собрать. Он объехал колхозные бригады, побывал на концерте в новом клубе, осмотрел все хозяйство. Над крышами торчали телевизионные антенны, многие птичницы и доярки приезжали к фермам на велосипедах. Все это прекрасно укладывалось в очерк «Свет над сибирским селом».
«Да, свет померк, сменился египетской тьмою», — сострил мысленно Никаноров, размышляя, как увязать жизнь процветающего колхоза с темными делами председателя. Взаимосвязи не обнаруживалось. Неприятнейший частный случай, решил он и подумал о том, что придется протелеграфировать в редакцию, попросить продления командировки и впрягаться в изнурительное расследование подшиваловских дел. Все это было сложно и не очень приятно, однако его не отпугивало: Никаноров любил свою работу и умел ее делать. Но он опасался, нужен ли сейчас такой материал. Дважды за месяц их газета разоблачала жуликов. А кто же честно работает? Где успехи? Его как раз и послали, чтобы отразить успехи.
Он представил, как бывший однокурсник, а теперь заместитель главного редактора Гребцов выслушает его, усмехнется своими умными глазами из-за очков в золотой оправе и скажет:
— Старик, я не вижу здесь проблемы. Подумай сам: ну, появился еще один жулик. И что? Поднимать шум на всю страну?
Гребцов, конечно, предложит этот материал направить в прокуратуру. И тем самым закроет путь к немедленной и наиболее действенной помощи Иванову — через газету.
Но Никаноров хорошо знал профессиональные вкусы и пристрастия Гребцова, его «пунктики», как их называли редакционные остряки. Гребцов, например, не уставал напоминать им азбучную истину: чем больше читательских писем попадает в газету, тем лучше ее работа с массами. Особенно же любил он печатать письма коллективные.
Иванов смотрел на Никанорова круглыми голубыми глазами, ждал ответа. И Никаноров ответил медленно, будто вразумляя:
— Давай, Васильич, сделаем так. Ты напиши в редакцию обо всем этом деле. Хорошо, если под письмом будет не только твоя подпись, а еще нескольких колхозников. Чем больше людей подпишут, тем лучше. Обо всем расскажи подробно — и о свиньях, куда и как их незаконно сбывали, о лошадях, почему их поуменьшилось, о домах, которые он своим дочерям в городе понастроил. Ну и обо всем остальном. Вот тогда я специально прилечу, и мы его схватим за руки. И тогда уж я постараюсь все, что надо, сделать. Договорились?..
Иванов улыбнулся — нет, не улыбнулся, а, пожалуй, усмехнулся, — как-то странно пожал плечами и еще раз внимательно взглянул на своего лейтенанта, словно раздумывая — можно ли на него положиться. Лицо Никанорова, бритое, загорелое, с гладкой без морщин кожей, открытый, как и прежде, взгляд, успокоили Иванова: не должен бы подвести…
Он стал прикидывать: кто еще подпишет письмо? Обиженные Подшиваловым люди — все народ нестоящий, захребетники, тунеядцы, базарники. Иванов их презирал. Не к ним же идти за подписями… Да, Подшивалов не такой дурак, чтобы путного человека делать своим врагом. Все умаслены. Вот хотя бы на днях, спросил Иванов племяша Леху Веретенкина, почему тот возмущается потихоньку, а куда следует не сообщит.
— Что я, сам себе паразит? — ответил Леха. — Я сам себе не паразит. И никто себе не паразит. Избу новую обещал, как женюсь. Телку, считай, выделил. Да по мелочи не обделяет…
И его, Иванова, тоже поначалу задабривал Подшивалов, когда почуял, откуда проклюнуться может беда.
Раскинув умом, Иванов все же наметил, кого привлечь в союзники. Набралось человек восемь, которые не испугаются открытого боя.
— Вот, вот, — одобрил Никаноров соображения Иванова. — Так и действуй, Васильич. Чтобы не один ты, а коллектив выступил.
Дарья подала чай в белых фарфоровых кружках, чинно поставленных на блюдца, пшеничные пироги с морковью, творожные шаньги, прозрачно-тягучий мед в алюминиевой миске. И все приговаривала:
— Да вы кушайте на здоровьичко. У нас не то что в городе, свое, не покупное.
Потом Никаноров снова заговорил об их давней военной жизни, вспомнил какого-то Котенева из штаба полка, которого Иванов забыл намертво. Оказалось, этот Котенев и подпортил все дело с орденом для Иванова.
— Бог с ним, — махнул рукой Иванов, опять устремивший внутрь себя страдальческий взгляд. Что-то снова заболело-закололо у него в животе. — Не в могилу же с собой ордена-то брать, — закончил он невесело.