Г
Где твои деньги?
Самая гнусная, подлая, лживая разновидность материализма выражается формулой: «Если ты такой умный, где твои деньги?»
Я хочу сказать, что, пока мы оцениваем себя и ближних, прибавляя к подлинным или мнимым (в данном случае совершенно неважно, оценка всегда субъективна) достоинствам способность обеспечивать себя кормом или вычитая неспособность это сделать, мы – слоны, несущие на своих спинах безрадостный ад материалистической концепции, в рамках которой жизнь – это питание, размножение, выкармливание потомства и быстрая смерть ради освобождения кормовых площадок для нового поколения. И индивидуальные особенности нецелевого использования теплых сортиров, известные под названием «личностный рост», ничего не меняют. Мало ли о чем таком возвышенном думает слон, пока он честно держит на своей спине ад, чертям это не особо мешает.
…Способность зарабатывать деньги сама по себе не «хороша» и не «плоха», наличие этой опции – вопрос удачи в гораздо большей степени, чем принято думать. В разные времена и в разных культурах хорошо оплачиваются разные способности, склонности и свойства характера; в итоге вопрос всегда стоит так: насколько удачно ты прицелился, выбирая место рождения. Вот и все.
А когда прицелился неудачно, ради прокорма приходится задвигать себя в сторону. Есть устойчивое убеждение, будто способность прокормиться – сверхценность. Строго говоря, это и есть материализм. А вовсе не решительный отказ истово креститься на Мачу-Пикчу.
Способность задвинуть в сторону всего себя, со своими особенностями, страстями, желаниями, интересами ради прокорма все еще почитается добродетелью, а на самом деле она – просто разновидность готовности капитулировать, покориться материальности мира, данной нам в ощущениях, довольно острых и неприятных, когда доходит до недостачи корма. Понятная слабость, в той или иной степени свойственная всем, кроме лучших из лучших, для которых, впрочем придуман универсальный выход: умирай молодым. И возмущенный вой социума: «Как это – нет?» – в тех редких случаях, когда эти суки отказываются. И еще какое-то время живут среди нас, подъедая жалкие крошки, упавшие со столов честных добытчиков корма, хором вопрошающих: «Если ты такой умный, где твои деньги?»
Где-где.
Мало что я ненавижу так сильно, как эту вашу самодельную мясорубку.
Городские новости
На Кафедральной площади поставили елку. С окнами и балконами. С нетерпением жду, когда на балконах повесят сушиться белье.
Белье пока не повесили, зато вокруг елки нынче вечером водили хоровод войска НАТО (не в полном составе, только некоторые представители) с оркестрами.
У этого города чувство комического, пожалуй, даже более причудливое, чем у меня.
Д
Две прехорошенькие девицы
идут по улице, катят велосипеды, что-то обсуждают. Обгоняя их, слышу, как одна говорит: «А потом все закончится, и я стану, как мама».
Диалоги о художниках
Альгирдасу
– Мне в Барселоне рассказали, что Гауди все время по городу с бутылкой восьмидесятиградусного абсента ходил, такой был пьянчужка. Это многое объясняет.
– В смысле он все эти годы пытался сделать ровненько и аккуратненько?!
– Такая сначала была хорошая затея – сюрреализм. Вдруг какие-то художники решают, что пора начать говорить о невидимом, непостижимом и непроизносимом. О таком, что в человеческий ум не помещается вообще, но в целого человека более-менее помещается. Вот как сон, который вспомнить невозможно, но он же был! И если как-то пытаться о нем говорить, то только языком искусства. Вот какой должен был быть сюрреализм! И вдруг внезапно на сцене появляется Сальвадор Дали, и начинается эстрада.
– Все эти циферблаты стекающие, да?
– И прочее такое же – в лоб. Вернее даже, что в лоб, что по лбу. Но цветное, красивенькое. Ровно та степень странности, которая помещается в человеческую голову маленькую, твердую, одна штука, второй сорт. И теперь считается, что это и есть сюрреализм. Даже у меня со словом «сюрреализм» первая ассоциация – Дали. Ужас!
– Пустили бы его делать театральные декорации. Задники для сцены. У него отличные задники получались бы. И времени ни на что больше не оставалось бы. И всем было бы хорошо.
– Точно! Ты тоже не любишь Дали? Дай я тебя обниму немедленно!
– Вот за это меня еще никто никогда не обнимал.
– Я тебя еще и за Гауди не побью теперь!
– Очень жаль. Потому что за Гауди меня тоже еще никогда не били.
– …вот некоторые художники умеют делать, а некоторые просто умеют найти мецената.
– Ха! Найти мецената – это такой талант, что нам всем и не снилось.
– Да. Вот я не нашел. Двадцать лет зарабатывал деньги, потом пришел сам к себе, сказал: давай я тебя издавать буду. И стал издавать книги (имеются в виду альбомы фотографий), одну за другой. Если бы не было денег, ничего бы не издал. И никто бы сейчас меня не вспомнил. И на Биеннале не позвали бы. И Национальную премию не получил бы. Хотя художник все тот же – я. Но без денег ничего бы не было. Сам себе меценат.
– Это еще ничего. Могло быть хуже. Вот прикинь, заработал ты все эти деньги. Приходишь потом сам к себе, говоришь: «Давай ты будешь меня издавать!» И сам себе: «Да ну, иди в жопу, фуфло ты, а не художник, я лучше самолет куплю».
– Какой самолет?! Там было максимум на пол-крыла.
– Ничего. Настоящего мецената, не желающего давать деньги гению, такие пустяки не останавливают.
– Нет никакой справедливости. Попасть в историю искусства – просто выигрыш в лотерее.
– А если ты очень крутой, сто пудов ни в какую историю не попадешь. Потому что настоящая тайна сама себя бережет. Ты, например, гений, а человечество – не гений. И ему пока такое искусство рано показывать, не переварит. Тогда тебя вообще никто не заметит. Ну или заметят, но в первый ряд точно не поставят.
– Вот как Клее, например.
– Да! Вот смотрит Вселенский разум с небесей: «Чо это там у нас друг Пауль затеял? Ой-ой-ой, куды ж он поперед батьки в пекло? Нельзя такое пока! Ой, чо делать, чо делать? Так. Выпускаем Дали. Щас он шум поднимет, внимание отвлечет, и все будет путем». Ну и выскакивает такой Дали – оп-па! И пляшет канкан. И все вокруг: «Ах, гений! Ах, сюрреализьм!» А Клее себе дальше тихонько свое херачит, ему-то пофигу.
– Или вот мы, например, свое тихонько херачим. А там на небесах…
– Вселенский разум уже задолбался эту эстраду на землю поставлять. У него бедного уже мозоли на тех местах, которыми сальвадордалей лепят! Но ничего не поделаешь, надо.
– Я был у нее дома один раз, помог пакет с вещами занести. Такая стандартная двухкомнатная квартира в панельном доме. В одной комнате все обычно, простенькая такая обстановка. Она говорит: «Брось пакет в другой комнате». Я открываю дверь, а там войти невозможно, вся комната заставлена…
– Картинами?
– Нет, всяким говном. Она его оттуда понемножку вынимала и на холсты клеила. Но сколько там наклеишь. Комната была заставлена так, что пакет некуда положить. А она мне кричит: «Наверх швыряй!» Я забросил пакет куда-то наверх кучи и быстро-быстро дверь закрыл, чтобы он обратно не вывалился.
– Вот удивительно. У меня в последней книжке ровно такая же ситуация с художником. Тоже дом так хламом завален, что дверь открыть невозможно…
– Вот! Теперь ты понимаешь, как у нее было много хлама? Я дверь-то всего на полминуты приоткрыл, а хлам оттуда в твою книжку вывалился!
Дитя из преисподней
Внезапно нас замело, и установились лютые морозы. Минус два, если не все четыре. Поэтому весь выпавший снег пока лежит – до завтрашней оттепели.
При такой небольшой отрицательной температуре запах снега становится очень сильным. Эссенция, концентрат, абсолют снега. Вторая, не менее яркая нота – абсолют печного дыма. Вокруг много частных домов с печами.
Эта смесь – один из запахов моего детства. Снег в Берлине выпадал редко, оставался лежать еще реже. Обычно сразу таял. Но если не таял, лежал целый день или два. Или даже три. Иногда такое случалось аж дважды за зиму. А иногда, для равновесия, не случалось вовсе. За шесть лет, что мы там прожили, совершенно точно были две зимы, когда на санках покататься так и не удалось. Это значит, четыре зимы были снежные. Ну как снежные – дня два или три были наши, а большего никто и не ждал.
…В те редкие бесконечно счастливые морозные (минус два, если не все четыре) дни запах снега смешивался с запахом дыма из труб придомовых котельных. У нас во дворе было два двухэтажных многоквартирных дома, при каждом своя котельная. Топили углем.
Топила, собственно, моя мама. То есть не только она, еще три тетки. Работали сутки через трое. Но, конечно, не сидели в котельной сутки напролет, а бегали туда раз в пару часов посмотреть, как дела, подбросить угля. Потом снова возвращались домой. Два раза в сутки там надо было производить какие-то сложные действия, кажется, чистить печь, но тут на помощь хрупким женщинам-кочегарам приходили мужья – с утра перед службой и вечером перед сном.
Поэтому работа в кочегарке считалась – не бей лежачего.
Впрочем, даже если бы она считалась трудной, это ничего бы не изменило. За работу платили гэдээровские марки, а марок ощутимо не хватало. Там какие-то сложности были с этими марками – их военным (по крайней мере, прапорщикам и старшинам) платили мало, далеко не всю зарплату, а только часть. Другая часть оседала в рублевой форме на сберкнижке и обмену на марки не подлежала. Поэтому все жены пытались найти работу на месте, все равно какую, кочегарка – это еще отличный был вариант. Сутки через трое, раз в два часа угля в печь подбросить, и за это марки дают. Невообразимо повезло.