— Ты чего здесь? — удивился Георгий, увидев брата, и тут же с не прошедшим еще изумлением стал объяснять: — Понимаешь, нич-ч-чего не понимаю! Пошел на заповедник — полные баки, конечно, заправил. Только отошли, напротив маяка — стоп, машина! — ни одной капельки! Ни в баках! Ни в канистрах! Нич-ч-чего не понимаю!
Закрепляя катер на стоянке, укрывая его брезентом, Георгий без остановки говорил:
— Унесло бы нас к чертовой матери, это как пять копеек! Спасибо, Петро подвернулся! — И опять недоуменно крутил головой: — Ну ладно, вылилось! Ладно! Так хотя бы запах должен остаться! Нич-ч-чего не могу понять!
— Это «чтимый», — вновь охрипнувшим от волнения голосом сказал Тимур. — Тот корабль назывался «Святая Анастасия» — почти как наш.
Георгий непонимающе оглянулся на бормотание брата, вновь погрузился в недоуменное размышление свое.
Тимур тоже прикусил язык: никому ничего внятно он объяснить не сумеет.
Следующим утром он опять сидел на берегу бухточки и, стараясь самому себе казаться равнодушным, то и дело поглядывал на другой берег, где под оглушительную музыку и крики «мадам Карабас» занимались хореографией девчонки в разноцветных, как леденцы, купальниках.
Его заметно лихорадило от волнения ожидания.
Он спустился к тому месту, где Сандра в прошлый раз вынырнула на берег, и от нечего делать стал лепить из мокрого песка нечто вроде амфоры (такой, какие во множестве он видел в том замке). Получалось похоже.
Мелкой разноцветной галькой он изобразил узор.
Затем вскарабкался по береговому откосу и вернулся с цветами. Пристроил цветы в самодельную эту вазу.
Все это проделывал очень торопливо, волнуясь все больше и больше, как бы в легкой даже панике, что его «застукают» за таким не подобающим мальчишке делом. А завершив труд сей, вдруг с облегчением трусости обратился в бегство.
Недовольный собой, неприятно взволнованный, томимый непонятной тоской и печалью, шел он вдоль моря, не зная, куда идет.
Все было под стать его сварливому настроению:
Море — грязное и мусорное; окраинные домишки — вопиюще бедные, неряшливо скроенные из кусков фанеры, железа, горбылей; везде — горы гниющего мусора, груды исковерканного железа, изломанного бетона…
В городе продавец газировки, потный, жирный грузин, стаканы не мыл, а просто споласкивал в ведре, вода в котором уже была отвратительно мутной, с грязной пеной поверху.
Тимуру казалось, что город завоеван какими-то наглыми, бесцеремонными, хамоватыми варварами, неуловимо похожими друг на друга даже внешне, не одними только повадками.
Глаза мальчика безошибочно выхватывали из людской толчеи этих завоевателей:
по-хозяйски обнимавших женщин…
жирно, по-хозяйски гогочущих глупым своим шуточкам…
шагающим по улицам так завоевательски напролом, что местным жителям и отдыхающим приходилось везде уступать им дорогу.
Везде считали деньги, протягивали деньги, запрятывали деньги, вынимали деньги…
Нищий опустившийся старик бродил между столиками открытого кафе в поисках оставшихся на столах кусков, недопитого кофе, неубранной бутылки.
Молодые нагловатые парни (тоже, несомненно, «завоевателей») большой компанией сидели за двумя столами.
Они решили повеселить себя. Сначала один, а затем и второй, и третий ногами перегородили старику дорогу так, что он вынужден был остановиться возле стола.
Один налил стакан водки, жестом предложил старику.
Другой сыпанул в тот стакан соли.
Третий шмякнул ложку горчицы.
Четвертый опрокинул в стакан перечницу.
Пятый стряхнул пепел.
Шестой показал деньги, несколько пятирублевок — пей, дескать.
Тимур глядел на эту сцену, стиснув зубы от ненависти к парням и от жалости к старику.
Старик покорно выпил.
Взрыв скотского хохота раздался в кафе.
Тимур, едва ли не со слезами отчаяния и боли в глазах, отвернулся.
…И даже родной брат вызывал в Тимуре неприязнь, когда он издали наблюдал за Георгием.
С повадками бодрого лакея Георгий суетился возле пассажиров, негустой толпой стоявших возле «Анастасии».
Странную и жалковатую смесь предупредительности и нагловатости, льстивой угодливости и нахальства являл он.
Непрестанно жевал недельной давности жвачку. Дамам галантно подавал ручку, помогая войти на катер. Девок едва ли не щупал масленым откровенным взглядом. Людей попроще чуть ли не подталкивал в спину: «Скорей! Давай!». С людьми солидными мгновенно становился почтительно-скромным.
Деньги, быстро, но и уважительно пересчитывал, в карман упрятывал бережно.
Для пущего сервиса наяривал магнитофон на крыше рубки. Музыка была чужая. И брат Георгий был чужой, весь фальшивый: и улыбался, и двигался и смотрел фальшиво. Весь из себя аж тянулся, подражая кому-то, чему-то. Изо всех сил играл роль, которая и неприятна, и обидна была, на взгляд Тимура.
После шума улиц, после музыкального гвалта на причале тишина в абсолютно пустом зале краеведческого музея поражала.
Тимур бродил среди старинных кольчуг, арбалетов, мушкетов и кремневых пищалей. Гулко отдавались его шаги под сводами старинного здания.
Возле аляповатого кресла, в котором восседало некое чучело, облаченное в усыпанный каменьями кафтан, Тимур задержался.
«„Десебр“ — верховный наместник Перхлонеса. Реконструкция профессора М. Гурфинкеля по остаткам из захоронения в окрестностях Тибериадского заповедника» — прочитал Тимур.
Чучело изображало моложавого мордастого человека с монголоидными глазами, усишками и чахлой бороденкой.
Этот человек даже и отдаленно не был похож на того Десебра, которого Тимур недавно лицезрел лично.
— Десебр — верховный наместник фаларийского императора Септебра, властитель Перхлонеса! — Голос за спиной раздался столь звучно, торжественно и неожиданно, что Тимур вздрогнул. Оглянулся не сразу и нерешительно.
Перед ним стоял, должно быть, смотритель музея — не молодой, но и не старый очкарик, в вышитой украинской рубахе.
— Он правил Перхлонесом пять лет — жестоко, глупо и кроваво. За это время число жителей края сократилось наполовину — и за счет казней, и за счет гнусной торговли, которую развернул Десебр: перхлонесцев он целыми семьями, целыми селами продавал за море, в рабство императору Мельхупу. Это был один из самых кровавых, неумных и вероломных правителей Перхлонеса, любознательный мальчик!
Смотритель вдруг пошатнулся, и Тимур посмотрел с подозрением: похоже, что очкарик был навеселе.
— Он был мечтателен и глуп. Он был настолько глуп и мечтателен, что даже вынашивал замыслы покорить Фаларию, которой правил его бра…
— Любимейший из любимых? — неожиданно спросил Тимур.
— Ба! Ты даже знаешь звание, которое носил Септебр, владыка Фаларии?! Тем лучше. Тогда тебе не надо объяснять, почему я назвал Десебра глупым. Согласись, возомнить, что он в состоянии настолько уж подчинить себе перхлонесцев, что они пойдут за ним на штурм Фаларии? Это ли не глупость?
— Это не Десебр! — сказал вдруг Тимур и показал на чучело.
— Это? — Смотритель будто впервые увидел куклу, сидящую на троне. — Может, и не Десебр. Какая, в сущности, разница? — добавил он вдруг с равнодушием и скукой.
— Десебр был… вот такой. — Тимур изобразил руками и лицом морщины возле рта, мстительно сжатый рот. — Он был старый, злой и жирный!
— Может быть… — согласился смотритель. — Не нам с тобой судить — изображений Десебра не сохранилось. Вот за Септебра я ручаюсь. Монет с его физиономией у меня мешка три. Хочешь взглянуть?
Они вошли в комнату смотрителя.
Очкарик снял, покряхтывая, увесистый мешочек со шкафа, развязал и сыпанул по столу россыпь бронзовых кривоватых монет.
— Ого! — сказал Тимур. — Целое небось состояние?
— По тем временам — несомненно. — Набрал в пригоршню с десяток монет и показал: — Вот столько стоил взрослый, сильный мужчина. — Чуть-чуть отсыпал: — Вот столько — женщина. — Отсыпал еще: — Вот столько — ребенок твоего возраста. А сейчас все это — хлам, который не дает нам повернуться. И каждый год все тащат, тащат! Да еще денег за это требуют! Судом грозят!
Тимур разглядывал профиль Септебра на монете. Чем-то, вероятней всего, хищным клювом носа, Септебр походил на брата.
Был уже вечер, когда Тимур возвращался домой. С опять возникшим раздражением, сварливым чувством заглядывал он в окна домов, где шла скучная, обыденная, мутная жизнь:
кто-то кого-то лениво обнимал…
кто-то палкой мешал в баке с кипящим бельем…
кто-то беззвучно с кем-то скандалил…
За грязным, залапанным стеклом ресторанного окна в странном и диком беззвучном танце прыгали люди.
Странно-тревожный был вечер.
Прошел парный патруль с собакой, аж хрипящей на поводке от злобы к людям.
Кто-то кем-то преследуемый, насмерть перепуганный, перемахнул вдруг через забор — в панике ударился бегом вдоль улицы.
Вдруг горестно, навзрыд, отчаянно зарыдала какая-то женщина в глубине темноты.
Тимка озирался все более настороженно.
Странный, странно-тревожный был вечер.
Неожиданно камнем пал в круг фонарного света откуда-то сверху ястреб, смертельно пронзенный всамделишной стрелой. Стал предсмертно биться, трепыхаясь и ползая по кругу.
Хриплая, варварская (совсем такая, как и во время боя зверолюдей) музыка ударила вдруг из распахнутого черного подъезда.
Впереди — квартала за два — факелом, как подожженный, вспыхнул вдруг дом.
Мгновенно стали выбегать отовсюду из темноты люди. Их черные силуэты оживленно метались на фоне огромного, яростного пламени, жестикулировали, бестолково суетились.
Одноногий, на костыле, пробежал мимо Тимура — прочь от огня, — преступно оглядываясь на огонь. Заметив Тимку, глядящего на него, вдруг страшно и весело оскалил в улыбке заросший бородой беззубый рот.
Отсветы пламени тревожно играли в глазах Тимки. Он смотрел непонимающе, тревожно, страдая и от тревоги этой, и от непонимания.
На фоне неверного пламени пожара какие-то люди грубо и властно тащили упирающегося человека.