сь с сухим хлопком.
А потом подкралась поздняя городская весна, когда еще вчера сыпалась сверху ледяная крупа, а сегодня вдруг небо подернулось белесой дымкой, и люди поднимают измятые зимой лица к солнцу, изумленные тем, что оно — греет. Начались весенние каникулы, после которых Роза по той самой договоренности, стоившей Доре Михайловне последней коробки «Грильяжа», должна была отправиться в школу. Дора Михайловна очень переживала за свою новую девочку — а если врачи что-то проглядели, а если она опять перестанет реагировать на окружающий мир, а если не поладит с одноклассниками, а если не осилит программу, а если подхватит грипп, или промочит ноги, и вот оно — воспаление легких, прямо перед школой… Но несмотря на все мелькавшие в поседевшей голове Доры Михайловны ужасы, она охотно отпускала своих девочек гулять, даже ругала, если они сидели в хорошую погоду дома, — пусть Роза дышит свежим воздухом, крепнет, находит новых друзей, пусть адаптируется. Это слово Дора Михайловна часто слышала от врачей и уверовала в него, как в мумие и пользу чайного гриба. Вот адаптируется Роза — и все волнения останутся позади.
Во время одной из таких обязательных адаптационных прогулок Ада повела Розу на монастырский пруд искать мать-и-мачеху — там она всегда расцветала раньше, чем в затененном домами дворе. За городом весну узнают по подснежникам и синим звездам пролесок, а в городе первой расцветает толстенькая, укутанная в мелкие чешуйчатые листики мать-и-мачеха. Дети из нашего двора были уверены — пока не увидишь, как она цветет, на весну можно не рассчитывать.
Роза и Ада бродили по берегу налившегося мутной буро-зеленой водой пруда и искали среди грязи и почерневших остатков снега мать-и-мачеху. Короткие пучки крепко сжатых бутонов раньше всего появлялись на уже подсохших кочках и были почти неразличимы на фоне прелой прошлогодней листвы. Роза щурилась и сосредоточенно хлюпала носом. Она искала мать-и-мачеху впервые и очень боялась проворонить долгожданный желтый кружочек. Но увидела сразу — солнечный, пушистый, а вокруг — еще закрытые, пригнувшиеся к земле бутоны. А вон еще один, и еще…
— Адка!
Неожиданно Роза поняла, что, пока она скакала в азарте с кочки на кочку, Ада куда-то делась. Она глянула по сторонам и увидела Адино клетчатое пальто на той стороне пруда, у чугунной ограды, за которой притаился старинный особняк.
В тот год интернат еще работал, и в нем как раз появился новый директор Андрей Иванович.
— Адка!
Напротив Ады, по ту сторону забора, стоял мальчик с очень густыми бровями и отвисшей нижней губой. Ада стояла неподвижно, опустив голову, и неотрывно смотрела на него исподлобья, и из уголка рта у нее ползла ниточка слюны. В длинных подрагивающих пальцах мальчик вертел плетеную веревочную куклу. Он медленно поднял правую «руку» куклы — и Ада подняла правую руку. Опустил «руку» — и Ада опустила.
— Попрыгай, — сказал мальчик и шумно втянул слюни.
Ада послушно, сосредоточенно подпрыгнула, будто играла в «резиночки». Раз, другой. Из кармана выпала варежка, Ада при следующем прыжке втоптала ее в грязь. Невидимую резинку подняли выше — только что были «первые», на уровне щиколоток, а теперь Аду заставляли прыгать «вторые», те, что до колена…
Кто-то схватил ее сзади за плечи, и «резиночки» пропали, развеялась серая муть в голове, все стало как обычно. Ада обернулась и увидела запыхавшуюся Розу с мятым цветком мать-и-мачехи в руке.
— Прыгайте, — сказал мальчик.
Роза подняла на него черные нездешние глаза, мальчик выронил свою куклу, попятился, замахал руками, упал на мокрые прелые листья и разревелся. Потом, оскальзываясь, с трудом поднялся на ноги и бросился бежать в сторону особняка.
— С ним что-то сделали, — сказала Роза. Она побледнела, на смуглом лице пролегли тени.
— Там школа для дураков. — Ада показала на особняк. — Интернат для всяких… — Она скосила глаза к переносице и шепотом добавила: — Папа тебя туда отдать хотел. Только чур никому не говори, что я сказала! Обещаешь?
— Никому. — Роза подцепила ее мизинец своим и легонько потрясла. Во дворе у нас никто так не делал, но Ада сразу же поняла, что это какой-то клятвенный ритуал. — Обещаю.
Ада сунула в карман промокшую варежку, поправила пальто и как ни в чем не бывало направилась обратно к пруду. А Роза долго стояла на месте, глядя то на Аду, то на особняк и задумчиво растирая в кулаке цветок мать-и-мачехи.
За ужином профессор Вейс был мрачен и вместо обычной своей стопки смородиновки, которую Дора Михайловна делала сама, выпил две с половиной. Точнее, он думал, что три, но Дора Михайловна сохраняла бдительность и с каждым разом подливала все меньше. Потрясая вилкой, Вейс говорил что-то про грядущие смутные времена, про то, что непонятно, как оно вообще дальше будет, ходят слухи, что их институт могут просто-напросто закрыть, а никто и не заметит, кому до них дело, когда в стране такое творится… Ада и Роза не очень понимали, что творится в стране, одно только знали твердо — в стране регулярно происходят очереди, и иногда их приходится отстаивать вместе с Дорой Михайловной, потому что в шесть рук дают больше, чем в две, даже если дополнительные руки детские и много в них все равно не поместится.
— Одного бы ребенка на ноги поставить, — раскис после второй стопки Вейс. — Я же предлагал разумное решение…
— А к чаю — банановый мусс! — громко объявила Дора Михайловна. За ярко-зелеными бананами отстояли длинную очередь, а потом бананы почти две недели зрели в духовке. Без изысков к чаю Дора Михайловна никак не могла — и конфеты готовила из сухого молока, и пироги пекла, теперь вот сделала мусс по умопомрачительному рецепту соседки из дома напротив.
— Есть очень хорошие учреждения…
— Мусс! — воскликнула Дора Михайловна и вылетела из комнаты, хлопнув дверью. Дрогнул на столе увядший пучок мать-и-мачехи в стаканчике.
У Розы опять вспыхнуло под ребрами. Она была уверена, что Вейс говорит о ней и об интернате. Что-то больно заскреблось внутри, распирая грудную клетку, Роза опустила голову и задышала, как учил невролог. Вдох. Выдох…
— Что такое? Опять припадки? — раздраженно спросил Вейс.
Роза посмотрела на него через стол, набрала в грудь побольше воздуха и выдохнула, представляя, как летит прямо в Вейса прозрачный пузырь, наполненный ее жгучей болью.
— Что еще…
Вейс поперхнулся словами и застыл на месте с окаменевшим лицом. Потом медленно открыл рот и высунул во всю длину язык с белесым гастритным налетом. Ошалело глядя прямо перед собой, взял с тарелки ножом немного горчицы и аккуратно размазал ее по языку. Глаза его покраснели и набухли слезами.
— Па-апа? — пролепетала Ада.
Вейс оскалился и с силой сомкнул зубы, прикусив свой язык посередине. По белесо-розовому, намазанному горчицей куску живого мяса побежала быстрая темная кровь, закапала в картофельное пюре. Толкнув дверь локтем, в комнату вошла Дора Михайловна со своим банановым шедевром, и тут Вейс наконец мучительно и хрипло закричал. Дора Михайловна тоже вскрикнула, завизжала Ада…
— Аптечку! Розочка, неси аптечку! Ада, звони «ноль три»!
Роза со всех ног бросилась на кухню, где в аккуратной жестяной коробочке хранилось все необходимое — бинты, йод, перекись… Ей было легко и немножко страшно, и она тоже не понимала, что случилось. Но самое главное — в груди уже не пекло, и ей больше не казалось, будто что-то распирает ее изнутри и вот-вот разорвет на части.
Профессор Вейс не помнил, что произошло. У него заподозрили микроинсульт и сказали, что он легко отделался. На язык пришлось накладывать швы, но спустя пару недель Вейс снова преподавал, по возможности заменяя устную речь формулами и пояснениями на доске. Дикция, конечно, пострадала, и студенты дали ему кличку Шепелявый. И немедленно родилась легенда: мол, Вейс с женой съездили в ГДР, на историческую родину, и там впервые в жизни попробовали знаменитую немецкую свиную рульку. Румяная, истекающая мясным соком, замаринованная в пиве, с печеными яблоками, с хреном — чем голоднее был студент, тем детальнее становилось описание — в общем, рулька была настолько прекрасна, что Вейс в гастрономическом экстазе буквально откусил себе язык, и его пришлось пришивать обратно.
В год, когда Вейсы удочерили Розу, в нашем дворе начали болеть деревья. До того, как начальственные люди вздумали рубить живые деревья и сажать пластмассовые, в старом центре было зелено. Главенствовали тополя, цветущие весной восхитительными алыми сережками-гусеницами, которыми дворовые девчонки украшали косы и пугали друг друга, подкидывая тяжелую гусеницу за шиворот. В изобилии росли темные липы, с которых по велению бабушек обирали сладкий летний цвет на чай — хотя в чае ни сладости, ни медового аромата потом не чувствовалось, только еле уловимый привкус пыльного городского июля. Клены, которые ценны осенью и очень начитанны, — в каждой домашней библиотеке нашего двора, в тяжелых словарях и энциклопедиях, хранились старательно расправленные для вечности кленовые листья — красные, желтые, оранжевые, с лихорадочной прозеленью… И еще, конечно, росло у нас то дерево, которое городские любители природы обычно называют ясенем, только на самом деле это не ясень, а клен ясенелистный, дерево невзрачное, неприхотливое и, говорят, сорное.
Ясенелистные клены заболели первыми. На их стволах стали появляться уродливые наросты, похожие на огромные бородавки. Потом наростами покрылись и липы, и тополя.
А в семействе гадалок из углового дома заболела старая Авигея. Прихварывала она давно — поговаривали, что началось все с того ужасного случая семилетней, кажется, давности: в доме с аркой человек сошел с ума и напал на собственную жену с ребенком. Авигея, как это часто бывало в подобных историях, проходила мимо и в стороне остаться не смогла. Бросилась на помощь, а сумасшедший спустил ее с лестницы — вот с тех пор здоровье у старшей гадалки и испортилось, а потом и вовсе какая-то тяжкая болезнь начала грызть ее изнутри…