1. Папин след
По достоверным данным, полученным военными властями, среди немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов, которые по сигналу, данному из Германии, должны произвести взрывы в районах, заселенных немцами Поволжья.
…Государственному Комитету Обороны… срочно произвести переселение всех немцев Поволжья…
Дождь уже давно кончился, и мне хочется на улицу. Хайнцик, наверно, уже на улице. И Карлуша, наверно, там. И Эльза. Мне дома скучно, но выйти, наверно, нехорошо, ведь и другим хочется, а не выходят. Это мы из-за папы. Он сидит за столом, положил на него руки и смотрит на них. Он давно уже так сидит. Мама сидит напротив и тоже смотрит на папины руки. Арно устроился у печки. Он сидит к столу боком, опустил голову и смотрит как будто на пол. Но я-то вижу, что он незаметно смотрит на папу. Посмотрит и опять опустит глаза, только волосы на макушке у него вверх торчат. А Мария все нянчит свою тряпочную куклу с фиолетовыми глазами, которые сама нарисовала ей химическим карандашом, когда мы еще дома жили.
Мне все хорошо видно, потому что свой чурбачок я откатил к окну, залез на него и смотрю то на улицу, то в комнату.
У нас у каждого свой чурбачок. Это дедушка Семеныч, который с нами рядом живет, напилил нам. Я люблю свой чурбачок. Он у меня уже гладкий-гладкий стал. Это потому, что я на нем все время елозю и последние штаны протираю…
Я смотрю в окно. Там в одном месте даже солнышко уже вышло.
— Солнышко вышло, — говорю я.
— Помолчи, Фрицик, — говорит мама.
Я вздыхаю. Мама никогда ничего не говорит зря, значит, мне надо молчать. И сидеть дома.
Мой папа уезжает сегодня далеко-далеко, в какую-то деревню. И Володин папа туда едет, и Карлушин папа, и Эльзин папа. И у всех ребят, которых я знаю, папы едут сегодня в далекую деревню. Только у Отто папа не едет — у него папа на фронте. И у всех русских ребят папы на фронте.
Наши папы едут работать. Там, наверно, много-много работы, вон сколько их едет. Правда, у нас в деревне тоже много работы, потому что когда мы просыпаемся утром, папы никогда уже нету дома, а приходит он, только когда мама задвигает табуреткой окно, чтобы с улицы не было видно, как мы садимся ужинать.
А еще в той деревне, куда едет папа, наверно, много-много детей, потому что мой папа учитель и он сказал: "Там все будут нужны…" Значит, там и учитель будет нужен, и мой папа будет там детей учить.
Эльзин папа тоже учитель. Только он не такой учитель, как мой папа. Мой папа — учитель русского языка, и он может разговаривать в деревне со всеми, даже с хромым председателем, который на двухколесной тележке ездит.
Мы тоже умеем разговаривать по-русски, потому что когда мы еще дома жили, то мы один день разговаривали по-немецки, а другой день по-русски. А здесь мы делаем не так. Здесь мы с мамой говорим по-немецки, а с папой по-русски. И с соседями мы тоже разговариваем по-русски, потому что они не понимают по-немецки. Вот только дедушка Семеныч смеется всегда, когда я говорю с ним по-русски. Он меня даже передразнивает, как маленький. Но я не обижаюсь на него. Я тогда начинаю говорить с ним по-немецки, и он ничего-ничего не понимает. Тогда и я над ним смеюсь. Но он тоже не обижается. Он тогда говорит:
— Ну ладно, Федька, не буду больше дразниться. Иди, так и быть, потереби мне бороду.
Я люблю теребить дедушки Семеныча бороду, она у него большая, и я всегда в ней что-нибудь нахожу: то травинку, то ниточку, а раз даже укололся — там маленькая щепочка была. Только я не люблю, когда он меня Федькой зовет. Я ему тогда говорю, что меня зовут Фрицик, а по-взрослому Фриц, или Фридрих, как моего папу. А когда я вырасту, говорю я ему, меня, как и моего папу, будут звать Фридрих Карлович. Но дедушка Семеныч тогда опять смеется.
На улице кто-то кричит. Я выглядываю в окно.
— Подводы едут! — соскакиваю я с чурбачка.
Папа встает. И мама тоже встает. Она говорит мне:
— Скорей, Фрицик, надень ботинки.
Мама торопит меня. Она даже помогает мне.
В дверь кто-то стучит. Входит Карлушин папа.
— Здравствуйте, — говорит он. — Учитель, вас ждут.
Все взрослые называют папу учитель и говорят ему "вы". А ребята, с которыми Арно учился в школе, называют папу Фридрих Карлович. И все русские называют его Фридрих Карлович. Когда я спросил маму, почему взрослые называют папу учитель, она сказала, что раньше дома всегда так обращались к учителям, поэтому и сейчас так говорят. А когда раньше? Когда меня еще на свете не было, говорит мама. А когда меня на свете не было? Это мама не может мне объяснить; наверно, этого она сама не знает.
Мой папа надевает свое длинное пальто, которым мама всегда укрывает меня с Арно на ночь, берет шапку и узел и подходит к двери. Он осматривает еще раз всю комнату, наверно, чтобы что-нибудь не забыть, смотрит на нас и говорит:
— Ну, пошли.
На улице грязно. На дороге стоит несколько подвод. На них сидят дяди. Они смотрят на нас. Они ждут моего папу.
Вокруг подвод стоят тети и ребятишки. Они тоже смотрят на нас.
Мой папа идет по дорожке около нашего дома. На дорожке чистый песок. Это папа насыпал его сюда, чтобы не ходить по грязи. Песок на дорожке мокрый.
На углу папа сходит с дорожки, прямо на размокшую землю. Он пропускает вперед Карлушиного папу, и тот идет к подводам.
Папа не хочет, чтобы мы шли дальше. Он поворачивается к Арно и протягивает ему руку. Арно тоже протягивает ему руку — Арно уже большой, у него есть красный галстук.
— Ну, сын, до свиданья, — говорит папа. — Помни, о чем мы говорили. Ты теперь один в доме мужчина.
— Я все буду делать, — говорит Арно, не поднимая головы.
Мой папа обнимает Арно. Нет, он только прижимает голову Арно к своему пальто чуть повыше кармана. Потому что Арно хоть и большой, но маленький, а папа вон какой высокий. Папа стоит совсем прямой, только наклонил голову. Он приглаживает Арно волосы на макушке, потом кладет ему руку на плечо.
— До свиданья, — говорит он. — Я надеюсь на тебя.
Арно глядит вниз и кивает. Он отходит от папы. На глазах у него слезы. Он отворачивается от меня, но я все равно видел, и вечером я его буду дразнить: стыдно, такой большой, а плачет.
А Мария тоже: еще к папе не успела подойти, как уже разревелась. Даже и не стесняется нисколько, ведь скоро в школу пойдет. Ох и достанется им сегодня от меня!
Папа целует ее прямо в мокрую щеку.
Теперь он поворачивается ко мне. Мама подталкивает меня к нему. Я иду прямо в его вытянутые руки. Мой папа поднимает меня высоко-высоко, так что его лицо прямо передо мной.
— Обними меня, сыночек, — тихо говорит папа. Я люблю обнимать папу. Я обхватываю его шею руками и тяну изо всех сил к себе. Подбородок у папы немножко колючий, и мне приятно. Я не отпускаю его, я жду, когда папа скажет: "Ой, ой, отпусти меня, а то ты совсем меня задушишь!"
Но папа ничего не говорит. Может, я его уже задушил? Я отпускаю его и смотрю, живой он еще или нет. Две слезы катятся вниз по его щекам. Это, наверно, Марийкины слезы. Сначала они большие, потом они опускаются все ниже и становятся все меньше. Это потому, что из них на щеках делаются блестящие дорожки. Когда дорожки доходят почти до рта, слезы быстро расходятся в стороны: у папы вокруг рта две глубокие морщинки, и слезы никак не могут из них выбраться.
Я разглаживаю пальцем морщинку. Одна слеза подходит к моему пальцу. Я веду пальцем прямо вниз, и слеза идет тоже прямо вниз, как капля на стекле окошка, когда на улице холодно, а в доме тепло.
Папа целует меня в обе щеки. Я не люблю, когда меня целуют: я ведь не девчонка, я ведь красным командиром буду, как мой дедушка. Я вытираю ладошкой щеки и говорю:
— Папа, ты привези мне верблюдика. Такого, серебристого, на елку которого вешать.
Но папа ничего не отвечает. Он только придавливает меня к себе так, что я чуть не ойкаю. Может, папа меня не расслышал?
— Папа, верблюдика, такого, как Мария потеряла.
— Ладно, сыночек, ладно, — опять совсем тихо говорит папа.
Но он говорит это так, как говорила бабушка, когда хотела, чтобы я не приставал к ней. О серебристом верблюдике так не говорят.
— Такого, с двумя горбиками… — показываю я согнутыми ладошками.
Папа опускает меня на землю.
К нему подходит мама. Ну вот, и она тоже плачет! Правда, не очень громко, но ведь на дороге могут услышать, и тогда будет стыдно. Она уткнулась лицом папе в грудь, обхватила его и гладит пальто у него на спине. Может, ей жалко пальто, потому что нас с Арно теперь нечем будет на ночь укрывать?
— Пора, — говорит папа и немного отодвигает от себя маму. — Не беспокойся. Все будет хорошо. Мы докажем, что это не так, — говорит он. — Любой ценой. Это надо. Хотя бы для них, — папа кивает в нашу с Марийкой и Арно сторону. Он еще раз смотрит на всех нас. — Пора. До свиданья.
Большими шагами папа идет к подводам.
Там уже много людей. Но из дворов все выходят тети и дети. Наверно, они пойдут за подводами до конца деревни. Я тоже хочу пойти за подводами до конца деревни, но меня не пускают. Мы остаемся стоять возле дома и смотрим на дорогу.
Вот папа залез на подводу. Подводы тронулись, заскрипели. Все пошли за ними. Многие плачут, а мы машем папе руками. Но папа не смотрит в нашу сторону, а потом его уже не видно.
На другой день я иду гулять. Я надеваю рукавички, потому что стало холодно. Везде, где вчера были лужи, сегодня лед. Лед тонкий и белый, и, когда по нему ударишь каблуком, он ломается, а под ним, оказывается, ничего нет. Куда же делась вода? Ведь вверх она не могла уйти, там лед, а снизу земля замерзла-замерзла и тоже не пропустит воду. Я даже гвоздиком не могу проделать дырочки в земле.
Дорога вся неровная, и как проезжали здесь на лошадях, так все и застыло. По ней лучше не ходить — все время спотыкаешься.