Однажды парни (без девок) пошли «гулять» на Крутец. А Крутец далеко, аж в другом, Вожегодском районе. Не шутка. Пришлось им ночевать у одного знакомца. Их поместили то ли на повети, то ли в коридоре. Нагулялись крепко, а уснули ещё крепче. И что? Да ничего, привычное дело. Привычное-то привычное, но… Санко Корзинкин тоже спал крепко. На рассвете спится особенно крепко. Не забудем, что у него прозвище Курица (Кура). Так мы, ребята, все его звали. А все парни ходили с ножиками: у одного нож большой, в карман не влезал, у другого поменьше, в карман помещается. У Санка был ножик карманный. Утром на заре первыми просыпаются куры и петухи следовательно. И вот надо ж: один петух прямиком с насеста спикировал на Санка Курицу. Дома в Тимонихе Санко с гордостью взахлёб рассказывал: «Хотел я его ножиком в жопу, да убежал, гад!».
Улетел или убежал петух с Куры, уже не имело для нас значения… Мы добавляли детали с намёками птичьего свойства. Санко и сам над собой смеялся. Не помню, в ту или не в ту весну его уговорил председатель пахать вешнее. Я помню, как его уламывали все мужики во главе с уполномоченным и все бабы: «Уж попаши, Саша, сколько Бог даст, попаши!» Санко Курица в рёв: «Не буду пахать на Астре, у неё всё плечо стёрто… Другую лошадь давайте, тогда буду».
Уполномоченный из деревни Семёновской Иван Иванович Варюшонков (отец моей будущей пассии) объяснял, что все живые лошади висят на вожжах (их действительно подвешивали в конюшне на вожжи, чтоб не упали. Упадёт — уже и не встанет кобылёнка! Висит с неделю, пока не доживёт до свежей травы. Об овсе или сене даже и речи не было. Солома — другое дело, но соломенные крыши уже были раскрыты — для коров, а не для коней).
Санко поревел-поревел да и побежал заправлять Астру. Подвязали какие-то подушки на войлок хомута, чтобы хомут не тёр больное место лошади и… Шутки насчёт ворошиловых и будённых облегчали нашу сиротскую судьбу (моего отца в ту весну уже не было в живых). Пашня на Астре-кобыле хоть и небольшая, но всё-таки состоялась, а мой роман с дочерью Ивана Ивановича тоже состоялся. И я не теряю надежды написать об этом хотя бы рассказ в стиле Бунина. Надеюсь, моя жена Ольга Сергеевна не обидится.
Первое знакомство с Богом состоялось для меня благодаря Раисе Капитоновне Пудовой из деревни Вахрунихи, а первая загадка русского языка была задана братом Никанора Ермолаевича Шабурина Никандром Ермолаевичем, который, подвыпивши, и спел в Тимонихе такую песенку:
Все милашки как милашки,
А моя как узолок!
Мы с моим сверстником долго пели, передразнивая Никандра, две эти строчки, не понимая смысла. И до сих пор неясно, что имел в голове мой родственник Никандр, когда сравнивал свою милашку с узелком. Всего скорее, он жаловался на судьбу, мол, слишком тонка милашка-то, не худо бы, чтобы была и потолще (вспомним про чеховских или про лесковских купцов, что отправляли кого-то за девками и требовали: «вези попухлявее»). Мы хохотали с дружками над Никандром, а зря, в народе действительно предпочитали пухлявых, чтоб и детей рожали ядрёных, и работать могли как подобает. А «узолок» есть «узолок», чего от него ждать? Но приставьте к этому узолку любое междометие, и поглядим, что с узолком получится, может, узолок обернётся лошадью, а то и целым жеребцом.
Первые лекции Раисы Капитоновны Пудовой были насчёт Бога и Предтечи, это уже посерьёзнее «узолка». Раисья так горячо, так убеждённо говорила о Христе и Предтече, что и не веришь, да поверишь. Таковы мои университеты. Верьте-не верьте.
Как меня крестили и где? Мне думается, что это я в самом деле помню. Или я просто спутал то, что писал, с тем, что должно было быть? Господь ведает! О судьбе нашей безбожной и судьбе наших давно умерших, нас крестивших священников уже написано много романов. А сколько ещё будет написано!
…О гармони люди мечтали в каждой избе. Гармонь была как корова. Она необходима каждому дому. Иногда корову подменяли козой, но это совсем не корова. С козьим племенем я, как, впрочем, и старший брат Юрко (Георгий), был не в ладах. Беда была в том, что помимо упомянутых игр (зимних и летних) каждый из сверстников и родных братьев влюблён был в оружие, стреляющее и колющее. О, сколько у меня было дел с ружьями и наганами! Перед войной отец имел охотничье ружьё 16-го калибра да ещё одно, 24-го. С этим последним я, дурак, повозился и настрадался. По-моему, отец выменял это ружьё у Рогова из Большой деревни. Отец уехал на войну, и хозяином ружья в основном стал я. Не будут же возиться сестры и младший, совсем маленький брат с патронами, дробью и пулями! Я стрелял из ружья всего раза два. И стрелял или в воздух, или в круг, нарисованный углём или мелом. Но ружьё было с затвором — партизанское, как говорил Рогов, когда они с отцом, подвыпившие, ехали в одной телеге из нашего «центра», то есть с Азлы. Я тоже впервые ехал в той одноколой телеге и слышал, как Рогов хвастал ружьём. Но у затвора не оказалось выбрасывателя, и однажды я не смог удалить из ствола гильзу. Вздумал выбивать её ивовым прутом. В стволе застрял и прут. Я начал его выбивать другим, более коротким. И до того добил, что маленький прутик тоже остался в стволе… Пробовал я высверлить прутья, но тонкой напарьи в доме отцовском не оказалось. В доме у крёстного Ивана Михайловича такого тонкого сверла тоже не было. Я так колотил, что даже разбил деревянную ложу! Всё! Крышка! Испортил партизанское ружье вконец! Аж разревелся (тогда я учился, кажется, в четвёртом классе). Ружье было матерью продано охотнику Парфению Лукичёву вместе с прутом в стволе. Как он освободился от прута, не знаю. Я уехал в школу ФЗО… Может, ружьё и до сего дня висит где-то с забитым стволом. Парфений Степанович сам был хромой. Полез однажды за белкой, упал с дерева. Вскоре он умер. А сына его я не стал спрашивать, как они освобождали забитый ствол. Может, выжигали калёной проволокой, может, от «партизанского» и вообще отступились. Патронов-то к нему не было ни у меня, ни у Парфения.
Из ребячьих игр вспоминаю хождение в крапиве и «гигантские шаги». Только эти «шаги» скоро отказали. Перестало крутиться колесо на вершине столба, и верёвка начала наматываться на столб. Как верёвка укоротится, мы стукаемся о столб головами. Шагов, да ещё гигантских, не получилось. Столб был спилен, верёвку бабы использовали по хозяйству.
Вообще, кроме гармони да игры в рюхи (в городки) мало что запомнилось. Лишь игра «в имальцы», то есть с завязанными глазами: нужно было кого-то искать. И очень забавно было чувствовать, когда кричали «Огонь!», чтобы ты не расшиб нос.
Но прыганье на гибкой доске было самой распространённой игрой. Некоторые девчонки скакали уже и взрослыми, ломали ноги или руки. Любили мы играть «в муху», «гонять попа», играли в чалу, в «цыпки» и т. д. Много было игр, летом особенно. Почему нынешние детки ни во что, кроме как в прятки, не играют?
Мы закалялись, падая с печки и с лошадей. Работа на конях давала подспорье нашим матерям. Хоть и жалкое, колхозное, но подспорье.
Помню, я погонял Свербёху на конной молотилке. Пошёл на конюшню обратывать (Свербёху иногда ловили граблями за гриву, так обратывали и надевали хомут. Дальше она не сопротивлялась). Гоняли лошадей по кругу — обычно четверо мальчишек и четыре лошади. От привода к молотилке шла крутящаяся передача. Однажды Свербёха упала на эту передачу, и у неё намотало хвост. Пока останавливали молотилку, у лошади по самую репицу хвост оборвало. Так она осталась куцей, словно заяц.
В тот раз она, видимо, вспомнила что-то и не захотела «обратываться». А мне надо было во что бы то ни стало её обратать. Я хотел схватить кобылу за холку, но она подняла морду, и я не смог ухватиться. И сейчас не очень-то я высок, a тогда был совсем низенький. Кобыла окрысилась и повернулась ко мне широким задом. Она не лягнула, нет, она просто сильно прижала меня задом к кормушке. Так прижала, что я упал под кормушку без сознания. Каким-то способом я выкатился в конюшенный коридор…
Собрал все силы и добрёл до дому.
С той поры и живу с выставленной ключицей.
Юные косточки срастаются быстро. Недели две я лежал дома, за шкапом, а тут и Свербёху на балки подвесили. Подвесили от бескормицы да, вероятно, ещё от какой-то болезни. Она повисела дня два и сдохла. Так завершились мои отношения с этой кобылой.
Правда, пришлось вспомнить Свербёх еще раз. Как пришла зима и мороз, Антоха Рябков рубил топором тушу Свербёхи и кричал, спрашивая: «Бабы, этот кусок кому? Не гляди, мать-перемать! Говорят, не смотреть!»
Кто-нибудь из бабёнок, зажмурясь, называл наугад, говорил чью-либо фамилию. «Дворцовым!» И Павла Дворцова волокла домой тяжёлый кусок от дохлой Свербёхи.
— А этот кусок кому?
…Была зима 1945 года. Последняя военная зима. Предыдущей весной из Ярославля приехала сестра Ивана Михайловича Коклюшкина Парасковья Михайловна Сухова. (Та самая Паранька, за которой бегал её отец по деревне Алфёровской и кричал сквозь слезы, звал её домой в Тимониху.) Я помню, как Паранька, хлопая резиновыми голенищами сапог, шла с Азлы в Тимониху. Первые недели она жила у нас в зимовке, пока не перебралась в Алфёровскую. Она и участвовала тоже в антохиной делёжке моей Свербёхи. Парасковья Михайловна два больших куска дохлой конины сварила в чугунке и нас попотчевала. Я попробовал, однако жевать и глотать не стал, мясо было скользкое, как мыло, и «духовито» к тому же.
Война заканчивалась.
Дочь Автонома Анна Рябкова вышла замуж за внука Раисы Пудовой Стасика, которой был намного её моложе. И невест не было в колхозе, не только женихов. Молодые женихи прибирали к рукам всех старых девиц.
Сам Антоха ушёл однажды в лес и умер. Там его и нашли, лежащего на сухой болотной кочке.
Мой друг Анатолий Заболоцкий увёз из сломавшегося дома Стасика икону и расписанную кухонную дверцу. Икону я забрал себе. Она и сейчас висит в углу в Тимонихе. А дверца у Толи Заболоцкого в Москве. На дверце нарисован зубастый лев с хвостом.