Илья Недосеков(20 лет, Москва)НАШИ ОБЩИЕ СНЫ И ТРЕВОГИ…
По пшенице ладони скользили…
Мы расстались, мой милый ариец,
В тех краях, где я правды искал,
И теперь эта жизнь, как зверинец,
Обнажила звериный оскал,
Эта власть, что в пороке зачата,
Обнажила повадки врага…
В этой жизни мы оба — волчата,
Но свобода лишь мне дорога.
Ведь мерцание снежного склона
Не поймёшь и не примешь всерьёз
Ты, поверивший в силу закона,
Как слепой, дрессированный пёс.
Ослеплённый своими правами,
Оглушённый призывами, ты
Слишком часто бросался словами,
Извлекая их из пустоты…
Мы расстались в конечном итоге,
Но из памяти разве сотрёшь
Наши общие сны и тревоги,
Нашу общую правду и ложь?
По пшенице ладони скользили…
А в груди навсегда, как ожог,
Как слеза побеждённой России,
Отражён твой далёкий Торжок —
Отражён, как видение, чтобы
От разлук был какой-нибудь толк…
Да, мы были волчатами оба,
Но теперь я давно уже — волк.
«Не бывает стихов о любви…»
Не бывает стихов о любви.
Не бывает стихов о разлуке…
Я целую дрожащие руки,
Побледневшие руки твои.
Те порывы, что были нежны,
Те мечты неземные — сбылись ли?
Говори. Мне нужны твои мысли,
Мне слова твои очень нужны.
Но несбывшихся чувств не зови.
Я о них не жалею нисколько,
Потому что, как это ни горько,
Не бывает стихов о любви.
На земле, где порядок таков,
Что мечты и порывы — телесны,
То стихи для любви слишком тесны,
То любовь недостойна стихов…
Обречённо забыв свою грусть,
Но исполнив своё обещанье,
Обними ты меня на прощанье —
Я к тебе никогда не вернусь.
Но замаливать станешь грехи, —
Не забудь, как сердечные муки:
Не бывает стихов о разлуке!
Так о чём же бывают стихи?
«Тихо, как в небе — за белой звездой…»
Тихо, как в небе — за белой звездой,
В облаке белой космической пыли…
Как хорошо, что в судьбе непростой
Были печали и радости были.
Были деревья в прозрачной смоле,
Были широкие русские дали…
Как хорошо, что на этой земле
Девушки в губы меня целовали.
Я не забуду и не отрекусь,
Мир полюбив, где, забвенье нашедший,
Тихий кузнечик, приветствуя грусть,
Вторит безмолвию, как сумасшедший.
Мне ли, прижавшему клевер к губам,
Пряча глаза за вершинами сосен,
Думать, что я никогда не отдам
Сердце тому, кто об этом попросит?
Мне ли грустить о далёкой звезде,
Если, ссыпая смородину в блюдце,
Руки дрожат, как цветы на воде,
Но не пытаются к звёздам тянуться? —
Знают, что их обожжёт метеор,
В медленном небе до срока сгорая…
Как хорошо, что небесный простор
Сердце собою заполнил до края,
Жить научил и глядит с высоты
Так, словно только недавно был рядом…
А серебристое око звезды
Манит своим понимающим взглядом.
Сергею Есенину
Тишина деревенской Руси
Треплет рыжего клёна локон.
Тёплый дождь, выбиваясь из сил,
Льётся в землю берёзовым соком.
Всё здесь, плача, молчит о тебе.
Всё здесь молится, тихо вздыхая…
Сквозь печаль серебристых небес
Промелькнёт журавлиная стая…
До сих пор всех бросает в дрожь
Твоей жизни суровая полночь…
До сих пор всюду ржавая ложь,
Что плела фарисейская сволочь!
Лезла в душу всякая дрянь,
И смердела упрёков плесень.
Неужели собачья брань
Заслонила бы свет твоих песен?!
Неужели чёрная грязь
Разлилась бы в словесных узорах?!
Бирюза твоих ласковых глаз
Навсегда отразилась в озёрах…
Но завяли глаза, как цветы,
Глядя в жадно-надменные лица…
И гордятся слепые скоты
Своим мифом о самоубийце…
Нет, не верю! Не верю в ваш хлам —
Мемуарам и некрологам!
В вечной буре трагедий и драм
Он остался чист перед Богом!..
Отцвела белоснежная гладь…
На губах — только запах жасмина…
И недаром старая мать
Отпевала умершего сына…
«Шёпот вереска, шум бересклета…»
Шёпот вереска, шум бересклета,
Бесконечных полей целина…
Ты осталась одна у поэта,
О, моя полевая страна!
Ты прими меня, даль луговая,
У заросшей осокой межи,
Через край небеса проливая
В опустевшую чашу души.
Запылённой тропой Подмосковья
Из московской глухой суеты
Я пришёл твоей рыжей корове
Накосить луговые цветы.
Дай мне ветер и посох пастуший,
Птичий щебет — наперебой.
Может, вылечат стихшую душу
Подорожник и зверобой…
Ведь, ржаным покрывалом одета,
Окаймлённым узорами льна,
Ты осталась одна у поэта,
О, моя полевая страна…
Русский самородок
Издалека мерцают купола,
И кажется, как будто всюду — свято…
Лишь тяжело вздыхает Ханкала,
Кровавыми пожарами объята,
Лишь от озноба стонет Гудермес,
И в мутные глаза Урус-Мартана
Испуганно бросается с небес
Рассвета окровавленная рана.
В бреду застыли Грозный и Аргун…
А вдалеке сквозь рубежи и грани
Цветут дожди, как колокольный гул,
И об ушедших плачут христиане…
Последние слова — с надгробных плит —
К зрачкам до боли льнут, сжимая души,
И с вечностью упрямо говорит
Простуженное эхо — голос Сунжи,
Как будто, не тая последних сил,
Всё рассказать пытается кому-то,
Как русский воин вслух произносил
Слова молитв в окрестностях Бамута…
Его теперь не упрекнёт никто:
Он до кончины был правдив и кроток,
Чтоб каждый выродок запомнил, что
Не продаётся русский самородок!
«Сегодня в этом небе — журавли…»
Сегодня в этом небе — журавли,
Сегодня в этом небе — листопады…
От этой опечаленной земли
Мне больше ничего уже не надо.
В душе прошла та жажда тишины,
А брызги чувств, застыв ветвями клёна,
К моим ногам легко наклонены,
И тишина — легка и окрылённа.
Вы знаете, как сладок аромат
Той нежности, что не объять руками,
Когда с тобой поля заговорят
Холодными, как осень, сквозняками?
Вы помните? — Лишь руку протяни
И попроси прибежища и крова
Сквозь полумрак: «Спаси и сохрани!» —
В неповторимой жажде неземного.
Вы слышите? — Я слился с тишиной,
Как запах спелых яблок — с нежной кожей,
И облака плывут передо мной,
На тишину задумчиво похожи.
Она — звучит и шепчет издали,
Чуть потревожив огонёк лампады:
«Сегодня в этом небе — журавли,
Сегодня в этом небе — листопады…»
Памяти Ю. П. Кузнецова
В эти сумерки выбежать? выйти ль? —
С обнажённой душою — до строк —
О тебе, мой суровый учитель,
Что мой путь безнадёжный предрёк.
То ли тихо заснул, то ли ожил…
Замерев у судьбы на краю,
Безнадёжностью ты обнадёжил
Обнажённую душу мою.
И не вычеркнуть слов — до предела
Дорожи или не дорожи:
«На успех безнадёжного дела!» —
Из моей обнажённой души.
Мечта
По узким трещинам
Расстеленной брусчатки
Туда, где солнца жар,
Стремлю неспешный шаг.
Улыбка — женщинам.
И белые перчатки.
И белоснежный шарф.
Цилиндр. И чёрный фрак.
Глядят насмешливо:
«Видали остолопа?!
Быть может, вкуса нет?
Приличней нет белья?»
Представлюсь вежливо —
Запомнили все чтобы:
Мне девятнадцать лет,
Зовут меня — Илья!
Наталья Мурзина(33 года, Кемерово)РУССКАЯ ВЕЧНОСТЬ
«Я баян обниму. Он, заждавшийся, на руки просится…»
Я баян обниму. Он, заждавшийся, на руки просится.
Встрепенётся, вздохнёт, как живые, меха развернёт.
Он застенчиво всхлипнет коротенькой разноголосицей
И протяжную русскую сам нараспев заведёт.
Он «Лучинушку» плачет — качает басы безысходные.
Он созвучья выводит. Пронзительно. Сладко. Навзрыд.
Словно жаркой слезою, он песней текучей народною
Пробирает насквозь. Бередит на душе. Бередит…
Он заходится песней. А мне всё отчётливей кажется,
Что, как исстари, сядем за стол, соберётся родня.
И потянется песня-слеза, и всем миром завяжется…
Что не песня, а русская вечность течёт сквозь меня.
«Ночь была черноспелая гроздь, да распалась-рассыпалась…»
Ночь была черноспелая гроздь, да распалась-рассыпалась.
Словно жадное лето пылало у нас на устах.
Словно лето плыло, и горчащая звёздная жимолость
Предрассветна, черна, в низкорослых цвела небесах.
Из кромешности глаз одинокой походкой опасливой
Я исчезну однажды, не пристальна, но холодна.
Ты забудешь о том, как рябина по-дикому счастливо
Трепетала полунощной жертвой в пожаре окна.
Причитала ветвями, смыкалась, клонилась со стонами.
В полынье простыни задохнись, утони до утра,
В лихолетии вяжущих губ… и не помни за окнами
Ягод, кровоточащих в гортани ночного двора.
«Даже странно — в губах это имя нести…»
Даже странно — в губах это имя нести,
Различать только этого имени сполохи.
Словно чуждую птицу сгоняю — лети! —
Потрепещет и сгинет в процеженном воздухе.
Но, спугнув, отпустить от себя не могу,
Хоть не мне его пить, и не мной зацеловано.
Лишь однажды в протянутой ложечке губ
Это имя цвело тёмным мёдом ворованным.
Отпустить от себя — не стряхнув, как листву,
Не спугнув, как молитву, нечаянным возгласом.
Будто дикий шиповник губами сорву,
Окликая пустое пространство вполголоса…
«Это тонут черёмухи в белых проточных ветрах…»
Это тонут черёмухи в белых проточных ветрах.
Это летнее небо цветным капюшоном на плечи.
Это в утреннем мареве дремлет детёныш-кузнечик,
Опьянённый ленивым дурманом нетронутых трав.
Это терпкая нежность в дыханьи распахнутых крон:
Ведь не скоро ещё тяжелеть, наливаясь плодами.
А пока — шелестеть, шелестеть на ветру куполами
И ловить лепестками пчелиный полуденный звон.
«В кромешности потушенного света — я знаю — мне опасно оставаться…»
В кромешности потушенного света — я знаю — мне опасно оставаться,
протянешь руку, шевельнёшь губами — бабай скакнёт! Скорей, скорей на кухню!
Сестра длинноволосая. Как крепость.
Готовит неприступные уроки.
Расплывшиеся по тетради буквы
я медленно распробовать пытаюсь.
И вот они, послушны, оживают
тропическим названием «Ал-геб-ра»,
растением волшебным. Но об этом
спросить сестру мне духу не хватает.
У бабушки гребёнка костяная
и сарафан, впитавший запах кухни.
Стремительные спицы, будто птицы,
вьют гнёздышко пуховое, ручное.
Я знаю, как. Меня уже учили
перебирать запутанные петли.
Отколупну кусочек штукатурки
за печкой, где меня никто не видит.
Получится горяченькая ямка.
В печном нутре гневливый зверь бушует.
Пахучие песочники томятся,
мы с мамой их в духовке заточили
на противне, посыпанном мукою.
Он не противный, просто очень чёрный.
Из погреба сейчас достанут к чаю
тягучего клубничного варенья.
А за окном надсадный рык овчарки,
рёв трактора. На сваленных берёзах
везут зарод, зародище, громаду,
присыпанную снегом гору сена,
Колючего, душистого, сухого.
Я завтра на него тайком залезу.
Отец кричит о чём-то с мужиками,
перекричать старается овчарку…
Оранжевые тракторные фары
прошили двор насквозь, до огорода…
Дом
Бабушке Ане
Отоснишься ль когда-нибудь, ждавший, любивший, кормивший,
Мой единственный дом, где рассыпало детство следы…
Белоствольный простор у просевшей под временем крыши
И щербатый колодец, черпнувший глубинной воды.
И толчёный снежок, скорлупой под шагами хрустящий.
А скворечня пуста — долговязый качается шест.
Только рыжий телёнок, опасливым оком косящий,
Из лохматой охапки солому поспешную ест.
Большеглазых снежинок бумажную белую стаю
На рождественский клей прикрепили в соседском окне.
Возвращаясь в тебя, каждый раз из тебя вырастаю,
Старый бабушкин дом. Но по-прежнему чудится мне
Неотчётливый скрип половиц у притихшей кроватки,
И притворство прищуренных глаз… А ещё б подглядеть,
Как мелькают по толстым шкафам быстроногие пятки
И фиалковый суп уплетает безухий медведь.
А ты помнишь, как жили котята в плетёном лукошке,
А как я на запретный чердак пробиралась тайком,
А пахучий дымок от печёной в духовке картошки,
С крупной солью и хлебом, и белым густым молоком!
Что-то ветрено нынче… Хлопочут иссохшие ставни.
Детство — яблоко, из повзрослевших упавшее рук.
Не оставь же меня, моё млечное воспоминанье —
Миг духмяного детства, предутренне-сладкий испуг.
«И всё-таки февраль. Подстывшая дорога…»
Маме
Летит под перестук натруженных колёс.
То грязным полотном расстелется полого,
То зарябит в глаза рубашками берёз.
Заждавшаяся дверь в свои объятья примет,
Подсуетится стол, посудою звеня.
И мама за столом заботливо обнимет
Забытой теплотой обмякшую меня.
И будет говорить, что пирожки остыли,
Что свежий варенец так и не съели мы.
И скажет, помолчав, что зиму пережили,
И, может, хватит дров до будущей зимы.
А престарелый кот свернётся у порога
Помуркивать во сне, пережидать мороз.
Но всё-таки февраль. И всё-таки дорога
Размотанным клубком летит из-под колёс.