Наш Современник, 2005 № 06 — страница 10 из 39

Размышляя в госпитале по этому поводу, я пришел к следующему заключению. Второй батальон явно отставал, наступая на левом фланге полка, не встречая, как потом выяснилось, особого сопротивления. Одна рота не могла решить боевой задачи полка. Отдавать же роту на явное уничтожение полковник Курешов Н. Д. не захотел. Роту он решил влить во второй батальон, что позволило бы ему повысить боеспособность личного состава с целью усиления темпов наступления полка. Эти надежды не оправдались, с первых же шагов я почувствовал инертность комбата. Я в это время не знал, что это был вчерашний политработник, не закончивший даже полковой школы.

Если уж обозначился успех, то какой смысл возвращать роту с рубежа, определявшего общий успех наступления полка? Зачем отдавать за здорово живешь опять немцам хутор? Дальше. Когда рота вернулась в расположение полка, мы не знали, кого и чего так долго ждем. За время бездействия рота при благополучном стечении обстоятельств, да если бы с нами пошли три танка, могла бы запросто достичь границы еще засветло. Остается догадываться, что Курешов Н. Д.преследовал две цели: подтягивал сильно отставший второй батальон, выравнивая линию наступления полка, и подспудно лелеял мысль: если комбат выйдет из строя, то чтобы второй батальон возглавил я. Разве батальон майора Колоярцева, при примерно равных условиях, не мог наступать в таком же темпе, как и рота старшего лейтенанта Дмитриева?

При выходе батальона Колоярцева на одну линию с Курешовым Н. Д. мне был дан приказ о следовании в полосу наступления второго батальона.

Штурмовики ещё раз сходили в атаку, обстреливая укрепления уже на самой границе. Оружейно-пулемётная стрельба у соседей притихла.

Итак, мы последовали за полковником, не ведая, куда и зачем, сдвинувшись в полосе наступления роты влево примерно на километр. Затем какое-то расстояние прошли по направлению к границе, параллельно прежнему направлению движения. Вижу, Курешов Н. Д. улегся на траву на небольшом откосе, упиравшемся в болото рядом с тропинкой, по которой мы двигались. Он остановил Колоярцева и что-то сказал. Вскоре подозвал и меня. После небольшого раздумья обратился ко мне со словами, что переподчиняет меня майору Колоярцеву. Не предполагал, что полковника вижу на поле боя в последний раз.

Мне сразу стало ясно, что переподчинение не вызывалось боевой необходимостью. Но я в эти минуты не мог думать о том, что командир полка мог разочароваться в комбате-2 и что он на всякий случай решил держать меня под рукой в расположении второго батальона.

В 1976 году в Доме Советской армии мы пышно отмечали 50-летие нашей дивизии. В ресторане ко мне подвели двоих незнакомых мне людей, один из которых был в форме полковника. Представили: «Бывший командир первого батальона 171-го полка Беляк и его начальник штаба Розов». Поскольку мы подвыпили, то взгляды с обеих сторон были не только глубоко изучающие, но и недоверчивые. При моей хорошей зрительной памяти мне стало очевидно, что этих людей я не знаю и вижу их впервые. Я ответил, что командиром первого батальона был майор Иванов, погибший в танке на рассвете 17 ноября. Полковник Беляк, с которым мы впоследствии подружились и над могилой которого, как мне сказали на поминках, я произнёс хорошую речь, стал утверждать, что он был комбатом. Только через несколько минут выяснилось, что он заменил майора Иванова уже после его гибели и моего ранения, и сразу разговор перешел с недоверчивого тона на товарищеский. Я этот пример привёл потому, что Беляк резко отрицательно охарактеризовал бывшего комбата-2: Колоярцев — трус. Это впоследствии подтвердили и другие однополчане, в том числе и Рыбкин A. M., бывший комсорг этого батальона, находившийся при Колоярцеве до его ранения в палец, после которого он тут же убыл в санбат. Поскольку Колоярцева я в бою не видел, то судить о нём не могу. Но другой оценки я не слышал.

Остатки второго батальона, пожалуй, чуть побольше роты, вышли на опушку, вдоль которой стояла изгородь. Мы остановились. Я получил первый боевой приказ от Колоярцева — занять исходное положение для наступления за изгородью, у подножия высокого, но отлогого и внушительного холма. Батальон подался влево.

Вскоре через связного я получил приказ на наступление со взятием угрожающе молчавшей высоты.

На этом рубеже произошел поразивший меня случай.

Как положено по уставу, я скомандовал: «Приготовиться к атаке!». По цепи повторили её. Когда удостоверился, что все услышали, скомандовал «вперёд». Но никто не сдвинулся с места, как будто и не слышали приказа. Меня взорвало. Такого на поле у меня никогда не было. За невыполнение приказа на поле боя расстреливают на месте. Расстреливать из автомата как-то было не принято. По неписаному закону войны командиры расстреливали только из пистолета. Я положил автомат перед собой и вытащил из кобуры пистолет. Перед тем как встать во весь рост на виду у немцев, которые меня могли скосить прежде, чем я успел бы расстрелять нескольких человек, зло и властно повторил команду. Сначала один, затем второй и третий поднялись, и все побежали. Высота оказалась покинутой немцами.

Размышляя сначала в госпитале, а затем вспоминая этот эпизод в послевоенное время, я спрашивал себя: «Почему рота сразу не пошла в атаку? Они же видели моё поведение на поле боя. Сомнений в том, что я не боюсь смерти, ни у кого не возникало. Так в чем же дело?». И только после долгих размышлений, уже в зрелом возрасте, понял, что мои подчиненные привыкли в опасных ситуациях видеть меня первым — первым поднимавшимся в атаку и первым бегущим впереди цепи.

На этот раз ситуация на поле боя для меня была неясной: почему немцы не стреляют из леса, видя нас слева, и нет орудий или танков в овраге справа? Согласно Боевому уставу пехоты я должен боем руководить позади роты и только в исключительных случаях, когда требует обстановка, личным примером воодушевлять атакующих, вырываясь вперед. В восьмидесяти случаях из ста в атаку я поднимался первым. Рота к этому привыкла. А психология подчинённых известна: «Пусть первым будет кто-то другой, а я посмотрю и выжду». Я же сам превратил себя в пробный камешек. Солдаты знают, что после гибели командира происходит длительная заминка, которая приводит к ложному упованию на более благоприятную обстановку. Эта очень распространенная и устойчивая, но вредная «философия» — авось вследствие этой заминки сохранится жизнь — всегда гнездится в обывательской душе, облаченной в серую шинель. Наивные заблуждения!

Когда мы перемахнули вершину, я взглянул сначала направо, где не увидел ни танков, ни орудий, ни пехоты противника, а затем налево, в сторону леса, интуитивно почувствовав, что оттуда угрозы не ожидается.

Впереди преграждал нам путь глубокий, заросший редколесьем овраг. Особого препятствия он для нас не представлял, и обходить его я счел нецелесообразным. И вдруг, когда мы были от него метрах в ста-двести, наши «дорогие» братья артиллеристы с высокой точностью обрушили на этот овраг огонь целого дивизиона 76-миллиметровых орудий, теоретически правильно предполагая расположение артиллерийско-минометных позиций врага. Я быстро сообразил, что артиллерийский командир-любитель воевал по карте на «авось», не удосужившись произвести артиллерийскую разведку. В скольких случаях наши артиллеристы, действуя по своему наитию, сокрушали нас, срывая реальные, а иногда и решающие успехи. Я приказал роте отбежать правее, во избежание ненужных и глупых потерь. А если бы мы на две-три минуты раньше добежали до этого оврага и спустились в него? Судьбе угодно было допустить заминку на исходном рубеже, при первом невыполнении моего приказа, что и уберегло нас, может быть, от полного уничтожения. Как знать! Мы часто говорили на фронте о судьбе…

После этого мы перемахнули ещё одну высоту, на скате которой, обращенной в сторону немцев, на левом фланге солдаты обнаружили землянку и спрятавшихся в ней неизвестных людей. Несколько солдат закричали в мою сторону, что в землянке гражданские люди. «Ко мне их», — не останавливая роты, приказал я. Достигнув очередного рубежа и выставив наблюдателя, все повалились от усталости на ещё зелёную траву. Через несколько минут ко мне подвели трёх человек: пожилого мужчину лет пятидесяти, обросшего щетиной, красивую белокурую девушку лет девятнадцати-двадцати и подростка лет тринадцати.

Солдаты вытащили немецкие галеты и начали с хрустом их жевать. Подали и мне парочку.

Грозно спрашиваю: кто такие? За всех отвечала девушка: мол, они батрачили у немцев и сейчас пробираются к своим. Я уже плохо помню: то ли она была в опорках, то ли босая и без чулок, но все они были легко и плохо одеты. Я спросил у них про немцев. Она ответила, как могла. Я понял, что в непосредственной близости больших сил нет, но что совсем недалеко расположена санитарная часть. Все трое с каким-то радостным трепетом и удивлением смотрели на нас. Старик извлек из кармана яйцо и в пригоршне, как драгоценность, пытался отдать мне. Я понял, что это единственный продукт питания, которым они располагали. Наши сердца сжались. Я тут же приказал отдать им всё, что есть съестного. Из карманов и вещевых мешков посыпались к их ногам куски хлеба и еще что-то. Но они не шелохнулись, хотя и видно было, что очень голодны.

Девушка-красавица не реагировала ни на что. Она стояла почему-то и не сводила с меня своих прекрасных глаз. Она не плакала, но слёзы счастья катились по ее щекам сами собой. Я спросил: «Откуда?». Она, вероятно, впервые ощутившая себя свободной женщиной, ответила: «Из Луги». «А я из Бологого», — успел ответить я.

Вдруг послышался крик наблюдателя: «Танки!». Торопливо дожевав галету и стряхнув с груди крошки, я поднялся и приказал готовиться к отражению танковой атаки. Наблюдатель кубарем скатился вниз и занял своё место в боевом расчете.

Я сказал этим людям: «Уходите». Они будто и не слышали, продолжая смотреть на меня как завороженные или загипнотизированные. Я повторил, уже повысив тон: «У-хо-ди-те! Да побыстрей!». Они продолжали cтоять как глухонемые. «Уходите немедленно! Я не могу допустить вашей гибели под гусеницами танков! Да захватите с собой что-то поесть».