Наш Современник, 2005 № 06 — страница 5 из 39

Нас посадили в товарняк. Подцепили к уходящему на восток эшелону с грузом государственной важности. В запас выдали сухой паёк, на узловых станциях подкармливали обедами. Мы сами себя развлекали затеями, играми, концертами. Но случалось и жуткое. Неподалёку от Валово состав с воздуха обстрелял немецкий штурмовик, в щепки изрешетив хвостовые вагоны. В районе станции Узловая через раздвинутые двери мы наблюдали поединок советского ястребка со стаей вражеских стервятников. Для нашего бой кончился плачевно; мы навзрыд плакали.

Позади остался Дон. Говорили: скоро Волга. Однажды среди ночи по вагонам разнеслось: «Чамзинка… Вылезай, приехали!» Полусонные, вылезли на росную траву. Сильно пахло навозом, лошадиным потом. Нашу ватагу разместили по телегам и повезли в неизвестном направлении.

Солнышко уже сильно припекало, оно меня и разбудило. Ездовой, паренёк лет шестнадцати, важничая, разговаривал с нашей мамой: «Полюбуйтесь, гражданочка, перед нами Тазино». Мы въезжали в большое село. Вдоль широкой улицы стояли пёстро одетые люди. Приветливо махали руками, что-то дружеское выкрикивали. Сразу же на центральной площади состоялся многолюдный митинг. Новоприбывших одарили персонально только что вынутыми из печи горячими караваями. Я не утерпел, тут же отломил краешек с поджаристой корочкой. Как приятно, как вкусно было! Удивительный смак и духмяность мордовского хлеба пронёс через всю жизнь. По сей день помню.

Местные жители разобрали приезжих по своим домам. Колхоз всех обеспечивал необходимыми продуктами. Оглядевшись, эвакуированные мало-помалу подключались к колхозным делам. Всё бы хорошо, но приближалась зима, мы же, как стрекозы, щеголяли в летней одёжке. С миру по нитке собрали кое-какое барахлишко. Но наша мама, от рождения гордячка, отказалась участвовать в «конкурсе нуждающихся». К тому ж по селу бродили слухи: гитлеровцам вот-вот капут. У них в тылу неспокойно: волнуется рабочий класс. А ещё со дня на день ждали открытия второго фронта.

Наши друзья по несчастью (тоже учительская семья) успели списаться с роднёй в Мичуринске. Доброхоты настойчиво звали всю нашу компанию к себе. Но пока мы собирались да неспешно двигались, притягательный и славный городок превратился в прифронтовой укрепрайон. На каждом перекрёстке стояли враскорячку сварные противотанковые «ежи». Мирное население круглосуточно помогало военным рыть окопы, строить ДОТы.

Наша мама пуще смерти боялась оккупации. Это чувство передалось ей от нашей бабушки, пережившей в 1918 году немецкое нашествие. Так что оставаться в Мичуринске, к тому же у чужих людей, было, на её взгляд, рискованно. Тем более что неподалёку, в Знаменке, жила родная мамина сестра, тётя Маруся. К ней мы и рванули. Собрали жалкий скарб. С великим трудом раздобыли билеты. В урочный час явились на вокзал. Сидим, ждём удачи.

Война полыхала поблизости. Поезда катили мимо без остановки, а которые останавливались — были переполнены до отказа. Ко всему прочему ударили знаменитые декабрьские морозы 1941 года, когда птицы замерзали на лету.

Мама послала меня за кипятком. Возвращался я с полным чайником, когда до слуха донёсся истошный шёпот:

— Пленных немцев ведут.

Такой шанс упустить разве можно! Я бросился наперерез. Но оказалось, пленных конвоировали со стороны платформы. Пока я кружил, они уже входили в зал ожидания. В узком проходе я чуть было не столкнулся с толпой чужих людей. Странное чувство мной овладело: смесь страха, острого любопытства и глухой злости.

— А ну, в сторону. Дай проход! — раздался твёрдый голос конвоира.

Спиной я прижался к обледенелой стене, пропуская мимо длинную цепочку людей в расхристанной униформе. Вид их был… Как бы точнее выразиться… Побитый, что ли. Лица одинаковые: мрачные, насупленные, землистого цвета. И одеяние у всех серое. Брюки гражданские, навыпуск. Странного покроя короткополые шинелишки. Смешные пилотки с опущенными на уши отворотами. Плечи, шеи замотаны чуть ли не бабьим тряпьём. Точь-в-точь как на карикатурах Кукрыниксов в «Окнах РОСТА», вывешиваемых регулярно у входа в городской парк, где дети и взрослые набирались информации и воинственного духа. Теперь же враги были в двух шагах, в станционном зале, под перекрёстным огнём безжалостных взглядов измученных войной страдальцев.

На минуту-другую зал охватила гнетущая тишина. Умолк даже младенец, до того оравший несколько часов кряду — то ли от голода, то ли от боли. Как ни странно, и репродуктор-громкоговоритель отключился словно сам собой.

От пленных исходил чужой (не наш!) гнилостный запах с примесью приторной парфюмерии. Последнее особенно раздражало, усиливая неприязнь и ненависть к «фашистским гадам». Наш рассвирепевший народ воспринимал пришельцев с Запада как нелюдей сатанинского происхождения.

Трудно понять, с какой целью завели конвоиры в станционный зальчик отбившуюся от военного потока группу разоружённых. Возможно, просто обогреться. Ведь и у охраны вид тоже был отнюдь не геройский — кабы не боевое оружие с примкнутыми штыками.

С военным положением в стране к тому времени гражданское население в большинстве своём уже свыклось, приспособилось. О многом сами догадывались. Многое знали. И не только от скупых сводок Информбюро и картинок «Окон РОСТА». Пёструю информацию несли уличные (чаще базарные) слухи. Из крупиц и складывалась более или менее реальная картина обстановки как на фронтах, так и событийной жизни в ближайшем посёлке. Вести большей частью были мрачные, неутешительные. Последние дни, правда, стало что-то меняться… Так случается на исходе невыносимо затянувшейся ночи — проклюнется или же просто померещится на горизонте едва уловимое глазом просветление. Если явственно и не видать, всё равно почувствуется… Так в ту трагическую зиму 41-го года народ наш скорее сердцем уловил то, о чём пока помалкивали правительственные средства оповещения. Шёпотом передавали один другому благую и долгожданную весть: под Москвой наши, похоже, дали немцам «прикурить». Пожалуй, та жалкая горстка пленных могла служить тому наглядным подтверждением.

— А-а-а, итальяшки-макаронники, — с некоторым вроде бы разочарованием прошамкал плюгавенький старикашка в драном кожушке.

Уверенно, без предосторожностей пробирался он сквозь толпу, помахивая на ходу и одновременно развязывая пухлый кисет.

— Ну-ка, чичероне, навались на русский табачок! — при этом сделал широкий жест, приглашая крайних воспользоваться и оценить даровое курево.

Молодой конвоир от неожиданности оторопело крикнул:

— Оставить! Не положено!

В зале возникло движение и ропот. Что-то похожее на сочувствие. В таком смысле: хоть они и пленные, и вороги, но люди же.

Пошептавшись с кем-то из своих, старшой разрешил не предусмотренную караульным уставом поблажку.

Табачок табачком, но для цигарки требуется и подходящая бумага. По рукам пошла сложенная в книжечку газетная четвертушка. Огонёк у пленных оказался свой. Через минуту в воздухе, пропитанном смрадом войны, пахнуло благовонием. То была знаменитая моршанская махра. Конвоиры тоже приобщились: свернули большущую «козью ножку», одну на всех.

Не знаю, как это выразить словами. Помню свои ощущения и настроение хмурых и озабоченных соотечественников, по воле рока оказавшихся на путаных дорогах войны. Даже теперь, шестьдесят лет спустя, могу сказать: народ мой, находящийся в ту пору на грани отчаяния, не потерял души. То есть готов был не только к отмщению, но и, при известных обстоятельствах, сменить гнев на милость. Что вскоре и подтвердилось в жизни.

Теперь открою сокровенное, о чём никогда и никому не рассказывал, потому как не был уверен, что буду правильно понят. Ведь времена-то были разные. Теперь же, право, мне уже всё равно.

Так вот… В какой-то момент в душе моей тогда что-то дрогнуло. Следом подумалось: этим пленным, пожалуй, труднее и хуже, чем нашим. Уж не знаю, откуда мне, пацанёнку, в башку втемяшилось, что плен хуже смерти. Нет, то была отнюдь не пропаганда. Это шло из глубины национального сознания: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Ясного понимания глубины этой морали, конечно, не было, но было туманное, интуитивное предчувствие. И мне захотелось хоть как-нибудь, хоть чем-нибудь скрасить их бесконечно жалкую, никчёмную участь. Но что мог я, не имевший за душой нич-ч-чего! А впрочем, была у меня, по мальчишеским меркам, довольно весомая сумма. Хорошо помню: это были сорок семь рублей. Едва ли не год собирал, с довоенной поры.

Не предвидя худых последствий, я нащупал за пазухой ватника, в потайном кармашке, перетянутый резинкой свёрточек. Самым трудным было движение второе: выждав момент, ткнул свёрточек в чью-то полураскрытую ладонь. Конвой вроде бы ничего не заметил. Или же только сделал вид. Как бы то ни было, деньжата бесследно исчезли, растворились в серой массе.

Между тем напор любопытных усилился. Трудно было удерживать равновесие, да ещё с полным чайником кипятка. Решил я, что дело сделано, и стал выбираться из круга. И вдруг замер от неожиданного. Не иначе как с небес донеслись звуки неземной музыки. Первая мысль: это мне показалось. Хотя и прежде замечал за собой подобное… Будто кто-то окликает меня по имени. Другой раз послышится звон или же отчётливый возглас. Мама говорила, что это случается от напряжения нервов, усталости, голода. Всего такого тогда было в предостатке.

И всё же на сей раз музыка была правдоподобная, всамделишная. Низко склонив голову, на губной гармошке играл долговязый пленный «дядечка» в невероятно огромных соломенных бахилах на ногах.

— Ишь, словно заслуженный артист на тальянке шпарит, — бормотал оказавшийся почему-то рядом со мной старикашка, не пожалевший дорогого самосада для «гадов». А ведь и кисет у них там остался.

— И ты тоже молодчага, парниша, — прибавил он, заговорщически мне подмигнув и крепко сжав руку чуть ниже локтя.

— Музыку прекратить! — грозно скомандовал конвоир.

Но факт уже свершился. Трудно предположить — и оценить! — меру его, скажем, воздействия на ход той проклятой войны, как и на последующую за ней жизнь. На скрижалях не зря же записано: «Ничто не проходит бесследно».