Наш Современник, 2005 № 10 — страница 4 из 26

Не свой нож и не веточку хвои —

ты, убивший орла, подари

мне на память перо краевое

цвета вьюги и цвета зари.

В этом знак наш и вещее слово:

умирая, живя и скорбя,

до креста, до пера краевого

старший брат защищает тебя.

Кажется, в ту буреломную, гибельную ночь у костра я в первый раз подумал: а Валентин Распутин — это не то ли самое «перо краевое» в русской литературе для целого ряда поколений, начиная от 70-х годов прошлого века?

«Каждая хорошая книга — это закрытая брешь, сквозь которую хлестало нездоровье, заражая многие тысячи людей. Написал Астафьев „Царь-рыбу“ — и закрыл дыру, и теперь представить нельзя, как мы могли обходиться без этой книги. С этим настроением и надо работать».

Только теперь, перечитав это письмо от 16 февраля 1984 года, я начинаю уразумевать: Распутин — младший брат Астафьева. Виктор Петрович ушёл на войну, бросив Валентина наедине со вдовами да бабушками, да с Ангарой, которая «в бешеной пене ревёт». И все мои надсадные мысли и обугленные рёвы о старшем брате Иване — это те же распутинские вздохи и выдохи об Астафьеве. После ухода поколения Виктора Петровича на окопную войну поколение Распутина осталось у края: бабушка уже «коня на скаку не остановит». Надо самому сдерживать и военного, и послевоенного коня, красочно гарцевавшего под маршалом Жуковым (в том числе и для солдата Астафьева). Надо было запрягать победного коня в плуг, телегу и сенокосилку. Цепь поколений сомкнулась, но характеры уже сильно разнились.

Здесь необходимо заметить: не все русские прозаики и поэты бедные да бледные, страдальцы да мученики с фигурой и лицом раненого пехотинца. Меня привлекали упрямый и героический Державин, жилистый Брюсов, яро-бесшабашный Павел Васильев, мускулистый и волевой Станислав Куняев, многие другие деятельные, решительные, бессломные и тягловые личности, с большой энергетикой характера и духа. Сам никому не жаловался, но почему-то именно ко мне в письмах обязательно присутствовала тема стойкости, жизнелюбия и волевого начала. Письмо В. Г. Распутина от 19 мая 1983 года с этого начиналось:

«Не по себе третий день после смерти Абрамова. Я знал его довольно хорошо, гостевал у него, и на столе у меня печатная машинка, которую он купил на съезде. А узнав, что я не достал талон и остался без машинки, отдал её мне. Отказаться было невозможно, это бы только его распалило, и я, зная уже в ту пору его горячность, отказаться не решился. Дело не в том, разумеется, что знал или не знал, дело не в наших отношениях, которых могло и не быть, а в том, что могучего характера и таланта был писатель, и в этом именно порядке — характера и таланта, потому что талант его во многом происходил от характера, истинного и сильного, сильного настолько, что и близко к нему я ничего более пока не встречал…».

Май 1983 года был не самым солнечным в моей судьбе, может, поэтому я наизусть запомнил строки Распутина о Фёдоре Абрамове и не раз цитировал их друзьям-забайкальцам, впадавшим в слюнтяйство и депрессию. Кстати, Станислав Куняев в то лето написал мне так:

«Наш брат поэт, когда стихи не пишутся, как правило, впадает в молчанку, переходящую в пьянку».

Прав Куняев!

Позже развил эту мысль:

«Много горького и правдивого в твоём письме, но и глупости есть».

Почему же, Станислав Юрьевич, когда конь опустит копыта на землю, как в памятнике основателю Москвы Юрию Долгорукому — «Здесь быть Москве», то нашу жизнь понимают как горькое, но праведное деяние? А «глупости», если нация говорит не «здесь быть», а «Какой русский не любит быстрой езды», или «Что ты жадно глядишь на дорогу», или «Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне», или «За далью — даль», или «Я буду скакать по полям задремавшей Отчизны», или как у меня:

Белый мой конь дневной.

А ночной вороной.

Белый мой скачет сквозь белый май.

А вороной сквозь собачий лай.

Нами любим завет Чингисхана: «Пыль с копыт в свой след не оседает». Поэтому, когда я писал о ночных и полуденных народах, покойный Марк Сергеев сказал: «Миша, а может, это — не тьма и не свет, а просто заря — спина во тьме, лицо в солнце? Заря как соединительная ткань Бытия, а?».

Вероятно, дорога — «наше всё», фамильное и национальное обозначение и проклятье. Мы всегда уже не в точке А и еще не в точке Б. Ветер — подорожный или не подорожный — не в счёт.

Куда ты скачешь, гордый конь,

и где опустишь ты копыта?

Вот это и есть состояние не уложившегося в своё историческое русло, не умолотившегося на кровавой молотьбе, не запруженного плотиной русского Бытия. Не уложился Виктор Астафьев в «Последний поклон» и «Царь-рыбу», выкричал «Убиты и прокляты». Не отзернился и не умолотился Распутин в «Последнем сроке» и зрелой «Матёре», душа выплеснулась в «погорельщину» публицистики конца XX — начала XXI века.

Да что Астафьев с Распутиным! Пушкин-то, сам Пушкин что содеял в конце жизни? Когда вещают и чревовещают о гении и его недостижимой гармонии, полном и зрелом равновесии разума и Божьего дара, я подозреваю, что русской мысли здесь медведь на ухо наступил. А дуэль — что это? — гармония? Стоила ли сама жизнь «солнца русской поэзии» выхода на Черную речку? Почему же Пушкин-то не уложился в «здравый смысл»?

И разве речь только о писателях, людях неуправляемого Пути, может быть, эзотерического знания и предназначения? Зачем Юрию Гагарину были нужны эти испытательные полёты на истребителях? Мог бы остаться для России живой легендой и патриархом космонавтики на любой другой должности. Зачем «голова в кустах», когда уже «грудь в крестах»? Нелепая гибель Гагарина — гибель чего-то очень дорогого и единственно любимого для каждого из нас. Как же «опустела без тебя Земля», надломилась «смертная связь» с Родиной, не сумевшей уберечь своего всенародного сына.

И горько думать, что не Бог, а мы сами заранее подвигли Пушкина на Черную речку, поощрили Астафьева на «Прокляты и убиты», окрылили Гагарина на испытательный полёт. Вообще, Россия — испытательный полигон для самых светоносных и великих, посланных Богом пострадать за грехи сего мира и сего народа.

Виктор Петрович Астафьев крепко памятен мне по приезду в Читу на праздник книги «Забайкальская осень-82». Во время гостевания на даче казака Балябина я выпросил у Астафьева красноярское издание уже нашумевшей книги «Затеси». Он оставил автограф: «Мише Вишнякову — мою очень интимную книгу о себе, о всех нас. Читай стр. 36 — „Падение листа“». Передавая фиолетово-сиреневый томик, он повторил два раза: «Читай „Падение листа“».

Проводив Виктора Петровича из Читы в Красноярск, я сразу открыл стр. 36 и засел за чтение:

«Медленно, неохотно и в то же время торжественно падал он, цепляясь за ветви, за изветренную кожу, за отломанные сучки, братски приникая ко встречным листьям, — чудилось: дрожью охвачена тайга, которой касался падающий лист, и голосами всех живых деревьев она шептала: „Прощай! Прощай!.. Скоро и мы… Скоро и мы… скоро… скоро…“.

…Я подставил руку. Словно учуяв тепло, лист зареял надо мной и недоверчивой бабочкой опустился на ладонь. Растопорщенный зубцами, взъерошенный стерженьком, холодящий кожу почти невесомой плотью, лист всё ещё боролся за себя, освежал воздух едва уловимой горечью, последней каплей сока, растворенной в его недрах».

Ну и что? Классически мило, лирично, исповедально-прощающе. Но ведь это было примерно 10↑17 раз. Это левой ногой могли бы написать Бунин и Паустовский, Солоухин и Распутин. Где же могучий Астафьев? Может быть, неофитство в лирических излияниях выперло из деда неслыханной гордостью: «Читай „Падение листа!“».

Я вернулся к началу книги, на стр. 5, и увидел подчёркнутую фразу: «Собеседник нужен всякому здравомыслящему человеку». Ну-у, раз нужен собеседник, то я сел за письмо и накатал примерно следующее:

Дорогой Виктор Петрович, вы советовали нам, молодым, читать «Падение листа» как библейское откровение. Не согласен. Нам, молодым, надо читать не стр. 36 о благостно-философском падении листа и чуде мгновения жизни, а стр. 8–10 — о мокреце и таёжном гнусе, который в ненастье, когда земля и небо как бы залиты помойными ополосками, когда гнус забивает дыхание и заживо съедает могучего зверя и человека, когда всё живое «растерзанно хрипит, разъеденное до сырого мяса». Мы, молодые, думаете, не знаем, о каком гнусе вы написали? И что деется в стране сейчас? Когда 90 % рабочих тащат домой с заводов инструмент, детали, материалы; когда 95 % крестьян с фермы — сено, солому, сенаж и силос, зерно и дроблёнку, молоко и сливки; когда 90 % водителей заправляют личные машины за счёт государственных; когда по бесплатным путёвкам ездят на курорты и в санатории 100 % фамильных кланов всех работников обкома и райкомов профсоюза, а для «брошенки» с двумя детьми — «Путёвок на всех не хватает»; когда комсомольские лагеря превратились в «секс-курсы» для начинающих и т. д., и т. д. А когда зайдешь в обком — что комсомола, что партии — накануне какого-нибудь пленума или съезда, а журналисты-коллеги сочиняют речуги для ораторов и дружно гогочут над ними, вот один из них загнул что-то про народное счастье, а другой потрясённо выдохнул: «Ну ты и садист, Володя!».

Астафьев не ответил мне. Красноярцы передали: дед долго пыхтел, бычился, бормотал про меня: «Вот комар кусучий!», но потом смилостивился и сказал Роману Солнцеву: «Пусть присылает стихи для нашей книги». («Наша книга» — это том «Час России. Антология одного стихотворения поэтов России».) Понравившиеся стихи Виктор Петрович собирал всю жизнь, и с помощью и энергией Романа Солнцева, рецензента Николая Старшинова, с предисловием самого Астафьева, где он громил «празднословие, незаметно переходящее в блудословие», книга вышла в 1988 году в издательстве «Современник». В тёмно-синий том вошли стихи, начиная от стариков — Петра Драверта (1879–1945), Павла Васильева (1910–1937) — до молодых, то есть меня, иркутянина Владимира Скифа и самого молодого, хакаса Валерия Майнашева.