Нашествие 1812 — страница 9 из 55

В секретарской не было ни души, приемная перед кабинетом тоже была пуста. Часы пробили восемь; Сперанский постучался и вошел в двери. Государь сидел за столом, его лицо было светлым и приветливым; последние комочки беспокойства рассосались. Встав с правой стороны от государя (он был туговат на левое ухо), Михайло Михайлович заговорил о делах; Александр слушал его внимательно, одобрительно кивал или делал ободряющие замечания. Когда он в последний раз поставил свою подпись с пышным замысловатым росчерком, Сперанский собрал все бумаги обратно в папку и поклонился, ожидая приказания удалиться. Однако император не спешил отпускать его. Встав из-за стола, он сделал несколько шагов по кабинету, как будто обдумывая что-то или набираясь решимости, потом остановился, приняв величественную позу.

– Надобно мне объясниться с вами, Михайло Михайлович.

Его голос звучал совершенно спокойно, в нём не слышалось ни гнева, ни раздражения, ни досады, слова нанизывались одно на другое, точно бусины на нитку, составляя гладкие, правильные фразы, звучавшие неразделимым потоком. Самовластие государя не есть произвол: он принимает на себя великую ответственность пред Высшим судией, но также и перед подданными своими, вручившими ему судьбу свою. Долг христианский подразумевает кротость и всепрощение, но долг государев побуждает к строгости и справедливости. Есть вещи, которые можно исправить, а есть иные, не допускающие снисхождения. Не умаляя заслуг государственного секретаря на службе своему государю и отечеству, нельзя закрыть глаза на целых четыре его вины, грозящих самыми пагубными последствиями, особенно в нынешнее время, когда все силы следует собрать в единый кулак для отражения грозного неприятеля. Первая вина: Сперанский стремился к войне с Наполеоном, тогда как предотвращение кровопролития есть главная обязанность облеченных властью. Вторая вина: он вмешивался в дела дипломатические, до его ведения не относящиеся. Вот его собственноручное письмо, в котором он признается, что из любопытства читал депеши русского посланника в Дании. Третья вина: хотел изменить Сенат, учрежденный еще Петром Великим, разделив его на две части и тем самым умалив его важность, не говоря уж о больших издержках и трудностях, связанных с этой реформой. Наконец, четвертая вина: не пожелал примириться с министром полиции Балашовым, внося тем самым разлад в Государственный совет. Вот записка с отказом от встречи для примирения; доказательства неопровержимы. Всё вышеперечисленное не оставляет государю возможности и далее сохранять Сперанского при своей особе, но в качестве последней милости он дозволяет Михайле Михайловичу подать просьбу об увольнении от службы и лично представить ее завтра утром.

Кровь прилила к бледному, чуть удлиненному лицу Сперанского и гулко стучала в ушах. Он молча повернулся и пошел к выходу, однако у самых дверей спохватился: он же не простился с императором! Поза Александра утратила свою торжественность, теперь он стоял вполоборота, понурившись. Сделав несколько неуверенных шагов, Сперанский с поклоном пожелал ему доброй ночи. Внезапно государь вскинул голову, шагнул к нему и крепко обнял. Жесткий край стоячего воротника царапал щеку; Сперанский прижимал к боку папку с бумагами, не зная, куда деть вторую руку. «Имел я несчастье – отца лишился, а это – другое», – услышал он вдруг скорбный шепот. Объятия разжались, ровный голос произнес:

– Ступайте, Михайло Михайлович. Доброй ночи.

Пока карета ехала по набережной и Сергиевской улице, Сперанский размышлял о том, как вести себя завтра утром и что сказать государю. Он не собирался оправдываться; столь длительный разрыв во встречах с императором говорил сам за себя: царь всё обдумал, его решение бесповоротно, оставалось лишь поблагодарить его за доброту и попросить разрешения удалиться в свою деревню. И всё же нужно как-то исхитриться и вставить хоть пару слов о наиглавнейших делах и проектах…

Возле двухэтажного углового дома напротив Таврического сада карета остановилась. Выйдя из нее, Сперанский увидел стоявшую тут же кибитку; в душе вновь ворохнулось дурное предчувствие. Он вошел в переднюю и чуть не столкнулся там с частным приставом в светло-синем мундире, хотел потребовать объяснений – и услышал чужие голоса, доносившиеся из кабинета. Растерянный Лаврентий с подсвечником в руке хотел что-то сказать, но лишь бестолково разевал рот, хлопая себя другой рукой по ляжке; на лестнице стояла гувернантка дочери, англичанка, кутая в теплый платок свои острые плечи… Не раздеваясь, Сперанский прошел в кабинет.

На лице Балашова ясно читалось торжество; он сплющивал полные губы, чтобы они не растянулись в довольную улыбку. Рядом стоял крючконосый Санглен с круглой головой, облепленной неопрятными черными кудряшками.

– Господин Сперанский! – торжественно провозгласил министр полиции. – Я нахожусь здесь для того, чтобы объявить вам высочайшую волю: изъять у вас все бумаги для представления его величеству и препроводить вас нынче же в Нижний Новгород под караулом. Пристав и кибитка готовы; собирайтесь.

Стол, обычно оставляемый пустым, уже был завален бумагами, вынутыми из ящиков. Сбросив шубу на руки маячившему в дверях Лаврентию, Сперанский решительно подошел к секретеру, достал всё, что там было, переложил на стол, начал складывать бумаги без разбора в аккуратные пачки, заворачивать в оберточную бумагу и запечатывать сургучом. На каждом пакете он делал надпись: «Его Императорскому Величеству в собственные руки» и проставлял порядковый номер. Упаковав таким образом всё до последнего листочка, он вытребовал у Балашова расписку в получении, написал небольшое письмо дочери Лизаньке, отдал его гувернантке… Лаврентий уже надел шинель и держал в руках узел с вещами. Балашов и Санглен проводили опального царского любимца до кибитки; пристав сел на облучок; полозья заскрипели по булыжникам, проступившим из-под снега.

…Государь прогнал Сперанского!

Невероятная новость в несколько часов облетела столицу; в департаментах, канцеляриях, трактирах, кофейнях, гостиных говорили только об одном. Вы слышали? – Не может быть! Да полно, верные ли ваши известия? – Самые верные! – Боже правый! Радость-то какая!

Видя повсюду счастливые лица, Алексей Андреевич Аракчеев только плотнее сжимал свои тонкие губы. Он не был другом Сперанскому и далеко не во всём с ним соглашался, однако отдавал должное его уму, трудолюбию и честности. Безусловно, государь не расстался бы с ним без весомой причины, и всё же так внезапно… Если верить Дмитриеву, Сперанский вызвал гнев императора тем, что позволял себе критиковать политику правительства, ход внутренних дел и предсказывать неудачи в грядущей войне. Выслушав министра юстиции, Аракчеев пристально глянул в его воловьи глаза и уточнил: государственный секретарь делал это приватным образом или гласно? Иван Иваныч слегка запнулся: сии речи велись в узком кругу близких людей, но не всё ли равно? Не ответив, граф пошел по своим делам.

Всеобщее ликование напомнило ему события одиннадцатилетней давности: императора Павла Петровича не стало тоже в марте… Какая радость царила тогда! Незнакомые люди обнимались и целовались на улице, как в светлое Христово воскресенье, будто не понимая, что празднуют жестокое, чудовищное преступление! Еще вчера они пресмыкались и дрожали пред императором, а ныне мстили своим весельем за пережитый страх и унижение. Павел был им ненавистен тем, что полностью перевернул уклад всей жизни. Выгнал из гвардии младенцев, из армии и канцелярий – желавших получать чины и ордена, не служа, указал дворянам на истинное их место – слуг государевых…

Аракчеев замедлил шаг, задумавшись. Ведь и Сперанский, по сути, добивался того же! Подготовленные им указы об обязательной службе для придворных, об экзаменах для производства в чины, задуманная реформа Сената с целью превратить его из синекуры в реально действующий орган власти – вот что вызвало лютую ненависть к «поповичу», посягнувшему на вольности дворянства. Но почему же государь…

В приемной сидел Санглен. Аракчеев невольно нахмурился. Этот француз, родившийся и выросший в Москве, болтливый и острый на язык, был ему смутно неприятен, тем более что возглавляемая им канцелярия при Министерстве полиции занималась слежкой и шпионством. (Признавая нужность, даже необходимость этой деятельности, Алексей Андреевич всё же не мог считать ее благородной.) Они коротко поздоровались; Санглена тотчас вызвали к императору, Аракчеев остался ждать своей очереди.

…Невнимательно слушая отчет Санглена, Александр предавался тяжелым мыслям. Он лишил себя верного слуги, умного и дельного человека, искреннего и бескорыстного, но разве мог он поступить иначе? Все ополчились на Сперанского; в каждом письме от сестры Екатерины непременно был упрек в адрес «лицемерного семинариста», преклоняющегося перед Наполеоном и навязывающего русским чуждый им уклад. Она считает, что брат слепо доверился коварному и неблагодарному человеку, Александр же ясно видел, что это Катиш поддалась влиянию Ростопчина и Карамзина, зачастивших к ней в Тверь. Он устал бороться и защищать своего любимца; тучи сгущались, скоро грянет гром, и тогда уже нельзя будет тратить время и силы на интриги. Даже противники Сперанского признают, что предлагаемые им меры «хороши, да не ко времени». Сейчас время «Русского вестника» с его галлофобией и квасным патриотизмом; отъезд Михайлы Михайловича – необходимая жертва для блага государства.

Император взял со стола первую попавшуюся книгу и рассеянно листал ее, продолжая размышлять.

Это же не арест! В Нижнем Сперанскому будет хорошо и покойно. И здесь наконец-то воцарится тишина, как только уляжется ликование… Люди – мерзавцы! Еще вчера утром они заискивали перед госсекретарем, ловили его улыбку и благосклонный взгляд, а ныне радуются его высылке и поздравляют Александра, точно он одержал великую победу! Вот кто окружает государей!

Захлопнув книгу, государь с гневом бросил ее на стол:

– О, подлецы!

Санглен умолк, недоуменно глядя на него.